Утро пахнет росой.
Утро пахнет росой.
Сад Ямады: озеро, мостик, карпы как тени.
Я иду по гравию мелкими шагами, кланяюсь встречным ойран, как учили: не слишком низко, но уважительно.
Дворцовые ойран — другие. Не столичный лоск, а крепкая порода.
Их смех громче, жесты шире. Говорят напевно, с растянутыми гласными, вставляют свои словечки: «данна» превращается в «дэнна», деньги в «монэтики», гостей называют «жирными карпами».
Одна подмигивает мне: «Сегодня улов будет о-го-го», — и лихо щелкает веером.
Гейши мягче, тише; их диалект это нежный шелест, они кланяются короче, но точнее, как нож.
К полудню слуги натягивают навесы у сцены. Вечером будет театр Но.*(Театр Но — жанр японского традиционного театрального музыкального представления. Маски: ключевая особенность театра Но, по ним зритель догадывается, кого играет актёр. Часто это маски демонов и духов, а также женщин и мужчин различных возрастов.)
Пора одеваться. Сначала нагадзюбан из прохладного шелка, белого, как молоко.
Поверх черное хакама, как велел Рэн. Ткань шуршит, ложится тяжестью на бедра.
Потом тонкий подкимоночный слой, затем основное кимоно; завязки, пояс-датэдзимэ, и жесткий, тугой пояс оби.
Зову служанку. Она ловко подтягивает узлы, расправляет складки, вкалывает шпильки в высокий вал прически.
Первый акт. Я сижу на почетном месте среди «цветов». Нервно. Чтобы не дрожали пальцы, считаю. Ойран — двенадцать. Гейш — девятнадцать. Канзаси (шпильки) у «Пьяной луны» — семь тонких, одна с подвесками. Узлы оби у соседки — двойной барабан.
У музыкантов на сцене три барабана, одна флейта. У актера в маске три складки на шлеме. Счет как оберег.
Начинается второй акт — «дорога в ад»: дым, темнее свет, грохочет большой барабан. Я поднимаюсь.
Служанка шепчет губами: «Уборная?» — киваю. Ведет по коридору, держит полог.
Внутри прохладно. Окно приоткрыто. Рэн уже там — тень у стены.
Ни слова. Подходит быстрым скользящим шагом. Руки сразу тянутся к моему поясу — быстрые, уверенные движения.
Касается узлов оби бережно, почти нежно и они сдаются его пальцам, распускаются как бутоны. Будто сами хотели развязаться. Ждали его рук.
Я подстраиваюсь. Снимаем слои вместе: оби — раз, датэдзимэ — два, кимоно — три. Шуршание шелка тонет в дальнем грохоте барабана.
Он берет заколки из моих волос, одна за другой — вытягивает, легко касаясь затылка кончиками пальцев. Мурашки бегут от шеи к лопаткам. Он замечает — вижу по легкому изменению взгляда — но молчит.
Тяжелый вал прически оседает, волосы падают на плечи темной волной. Пахнут камелиевым маслом — им смазывала утром.
Сверху на мне черное кимоно, но белая кромка нагадзюбана предательски светится.
Рэн смотрит оценивающе, делает короткий жест рукой. Снять! Нужно стать полностью черной тенью.
Раздеться перед ним? Мы проходили это — в трактире, у источников. Но каждый раз странно.
Я стягиваю нагадзюбан, остаюсь в хакама — черном, как тень.
Рэн проверяет завязки, подтягивает узлы. Следит, чтобы ни одна светлая нитка не выбивалась, в темноте даже белая нить может выдать.
Подсаживается к окну.
Ставлю босую ногу ему на бедро, мышцы под тканью твердые как дерево. Он подхватывает меня под талию, поднимает, одним плавным движением выталкивает в окно. Холодный ночной воздух бьет в лицо, срывает дыхание.
Выходим в ночь.
Двор у Ямады исполосован огнем факелов. Оранжевые языки лижут темноту.
Охрана ходит по кругу. Считаю шаги: двадцать три до поворота, еще пятнадцать обратно.
Рэн нащупывает мою ладонь в темноте. Его рука теплая, сухая, с мозолями на указательном пальце — от меча? От письма?
Короткая искра проскакивает. Словно молния ударила в сухое дерево. Во мне вспыхивает что-то, чего не должно быть — огонь желания.
От жара его пальцев тепло разливается по телу, доходит до самого сердца.
Как красться, когда от простого прикосновения внутри разгорается пожар?
Он ведет. Скользим по кромке света, прячемся в разрывах между фонарями.
Идем в носках — таби глушат шаг, доски веранды лишь шепчут под ногами.
Рэн подает знак — ниже. Мы приседаем, пересекаем двор ломаной траекторией. Ветер шевелит бамбук, треск факелов прячет наши вдохи.
Слева щелкает затвор калитки. Рэн резко тянет меня — ныряем в проход между флигелями.
Узкая щель, пахнет сыростью и штукатуркой. Стены холодные. Мы прижимаемся бедрами, животами — ближе уже некуда.
— Две минуты, — шепчет в ухо. — Сто двадцать секунд. Считайте. Вы любите считать.
Начинаю. Один, два, три… Считать тяжело. Он слишком близко. Его подбородок — резкая линия, тень на скулах; кадык — острый, как кинжал. Шепчет, дыхание касается виска тёплой волной, отдает в позвоночник.
Двадцать шесть... двадцать семь...
Колени подламываются от близости. В голову лезут дурные мысли — встать на колени и сделать то, за что клиенты доплачивали в борделе.
Внизу становится горячо, пульс идет волнами — знакомая волна, которую испытала с Куроки. Неожиданная, непрошеная, неконтролируемая.
Я на полсантиметра сдвигаю бедро — инстинктивно, не думая. И тут же чувствую: между нами что-то меняется. Становится твердо. Плотно. Ощутимо через слои ткани. Его хакама натягивается, упирается мне в бедро. Внутри этой ткани пульсация. Раз-два, раз-два. Живая, настойчивая.
— Не ерзайте, — шепчет он. Взгляд не отводит, смотрит прямо в глаза.
— Рэн... — выдыхаю едва слышно одними губами. В горле сухо.
Он смотрит так пристально, будто читает мысли. Еще мгновение и кажется, наклонится, поцелует. Расстояние между нашими лицами — ширина ладони. Но не делает этого. Замер, будто балансирует на острие ножа.
— У тебя... — слова застревают, тонут в горле.
— Знаю, — голос ровный, без смущения. — Это физиологическая реакция. Вы горячая, вкусно пахнете. Близость опасности. Организм готовится к возможной схватке или бегству. Кровь приливает. Но мне это не нужно.
— Смешно слышать от мужчины с... этим, — киваю вниз, не глядя. Легко касаюсь бедром, проверяю. Твердо. Даже тверже, чем секунду назад.
— Факт, — уголок его губ дергается. Почти улыбка. — Но желания все равно нет.
— Представляешь, как абсурдно это слышать?
— Не представляю. Мне никогда такого не говорили.
Шаги совсем рядом. Свет факела мечется, проникает в нашу щель оранжевыми всполохами.
Рэн молниеносно прикрывает мне рот, не ладонью, рукавом своего кимоно. Ткань мягкая, пахнет им: металлом от оружия, мятой из сада, дорогим мылом с сандалом. Прижимает нежно, но крепко.
Я слышу его сердце… не бешеное, как должно быть. Ровное, размеренное. Семьдесят ударов в минуту, не больше.
Слышу и другое — тихую пульсацию там, внизу, где его тело прижато к моему бедру. Считаю эти удары тоже, как он велел считать секунды: один, два, три, четыре...
Шаги замирают у входа в нашу щель. Скрип кожаного сапога по камню. Факел шипит, масло капает, догорает. Огромная, искаженная тень стражника ползет по стене. Потом удаляется. Свет уползает дальше.
Рэн медленно убирает рукав от моего рта. Наши лица почти соприкасаются, чувствую тепло его дыхания на своих губах.
— Как ты вообще будешь двигаться с... этим? — шепчу в его губы, не удержавшись. Абсурдный вопрос в абсурдной ситуации.
— Как с ножом в сапоге, — отвечает мгновенно, без раздумий.
— Ты бесчувственный камень.
— Было бы удобнее, — сухо усмехается.
Выводит меня из узкого прохода. Рука на локте направляет, не более.
Скользим вдоль бамбуковой ограды. Стебли шелестят, шепчут предупреждения. Пригибаемся, когда факел вспыхивает слева.
Он идет уверенно, каждый шаг выверен.
И да… все еще возбужден. Вижу краем глаза, как ткань хакама натянута.
Но лицо спокойное, взгляд ясный, движения точные. Никогда не видела мужчину в таком состоянии с такой ясностью в глазах. В борделе они становились животными, теряли человеческий облик.
— Рэн? — шепчу на ходу.
— Потом, — обрывает.
Он показывает три пальца — до следующего рывка. Мы скользим к северной галерее, где сёдзи заменены бамбуковыми ставнями.
Рэн приседает, достает из рукава стальной штифт, щелчок — и шпингалет сдается.
Он отдает вазу и пропускает меня. Я втягиваюсь в темную комнату, пахнет лаком и старыми чернилами.
— Третья полка слева, — шепчет почти беззвучно. — Нижний ярус. Лакированный ларец с инкрустацией перламутром. Видишь?
— Вижу, — двигаюсь в указанном направлении. Считаю шаги — двенадцать.
Приседаю перед полкой. Ларец на месте, черный лак блестит даже в темноте. Перламутр мерцает как чешуя рыбы. Открываю осторожно.
Внутри — то, за чем пришли. Меняю.
Возвращаемся через то же окно.
Сердце у меня быстрее барабанов.
Рэн ловит меня за талию, ставит на татами. Все так же молча.
Одевает в обратном порядке. Оборачивает кимоно, расправляет полы, затягивает пояс.
Его пальцы ловко идут по моим плечам, сходят к лопаткам, поправляют шов.
Затягивает бережными касаниями нижний пояс, потом накручивает оби, виток за витком, как бинтует рану.
Чувствую приятное тепло от его горячих пальцев даже через все слои шелка. Он ускоряется, счет времени давит, на дает мне насладиться этой близостью.
Волосы. Быстро скручивает их в привычный валик, закрепляет. Шпильки возвращаются на места — раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Считает вместе со мной, беззвучно шевеля губами. Последняя шпилька — с жемчужными подвесками — звенит едва слышно, как далекий колокольчик.
— Семь минут от начала, — шепчет он в ухо. — Выходите. Лицо спокойнее.
Киваю. Проверяю себя в маленьком зеркале — все на месте, идеальная таю. Только глаза выдают: слишком яркие, слишком живые.
Выхожу. Служанка ждет снаружи терпеливо, будто прошло мгновение, а не семь минут. Кланяюсь ей в благодарность. Возвращаемся в зал.
На сцене ад глотает героя. Красные ткани взметаются, как языки пламени. В зале пахнет ладаном и пеплом.
Я сижу прямо. Считаю во второй раз: удары барабана, дыхания рядом, шаги патруля во дворе.
Где-то в руках Рэна лежит чья-то память в белой глазури с трещинами.
А у меня на губах — вкус ночного ветра, и под кожей — память его пальцев.
Интересно, заметил ли он, что каждый раз, когда касается меня, я считаю секунды до момента, когда прикосновение закончится?
Или когда оно повторится?
На сцене заканчивается второй акт.
В моей игре — тоже.
Но финал еще не написан.