Новая Нана
Служанка ждет у двери. Стоит неподвижно, как статуя. Или как человек, привыкший ждать. Сколько часов своей жизни она провела вот так — у дверей, у стен, у чужих жизней?
— Завтрак готов, госпожа. Куда прикажете подать?
— В комнату, — говорю, хотя не знаю, где моя комната. Но служанка кивает, поворачивается.
Иду за ней. Она направляется не к жилым покоям, а в сторону кухни. Странно. Останавливается у служебной двери, оборачивается. На лице — недоумение.
— Госпожа? Вы идете за мной?
— Хочу помочь нести, — говорю первое, что приходит в голову.
Теперь на её лице — изумление. Будто я сказала, что хочу научиться летать. Или что земля квадратная.
— Но... госпожа... Вы никогда...
— Сегодня хочу, — обрываю её. — Можно же иногда менять привычки?
Она моргает. Три раза. Четыре. Обрабатывает информацию. Потом кивает — медленно, неуверенно.
На кухне пахнет рисом, мисо-супом, жареной рыбой. Нормальные запахи. Человеческие. Повариха — толстая женщина с руками как окорока — чуть не роняет половник, увидев меня.
— Госпожа Нана! На кухне! Конец света!
Но в голосе больше веселья, чем испуга. Будто ей приятно это нарушение порядка.
Служанка берет поднос. Лакированный, с перламутровой инкрустацией — бабочки среди цветов вишни. На подносе — маленькие тарелочки, мисочки, чашечки. Как игрушечная посуда. Но фарфор настоящий, тонкий. Просвечивает.
— Я понесу, — говорю.
— Госпожа, не надо, он тяжелый...
Но я уже беру поднос. Не тяжелый. Легче, чем ведра с водой, которые я таскала каждое утро. Легче, чем мертвое тело Наны.
Служанка ведет меня обратно. Другим путем — через главную галерею.
Светлее здесь. Утреннее солнце заливает пространство золотом. На стенах — свитки с каллиграфией. Читаю один: "Красота мимолетна, как утренняя роса". Банально. Но почерк красивый — уверенный, с характером.
Комната Наны в дальнем крыле дома. Отдельный вход через маленький садик. Там растет одинокая слива. Еще не цветет, но почки набухли. Скоро. Может, через неделю. Если доживу.
Служанка открывает сёдзи.
О.
Это не комната. Это дворец в миниатюре.
Татами свежие — пахнут соломой и летом. По краю — золотая кайма. Настоящее золото? Считаю маты — двенадцать. Большая комната. В моем борделе в такой жили бы шесть девушек.
Стены — не простая бумага. Шелк. Кремовый, с едва заметным узором — журавли в облаках. Но если присмотреться, облака складываются в иероглифы. "Вечная весна". Или "Вечная ложь"? Почерк витиеватый, трудно разобрать.
В токонома — ниша для свитка — висит картина. Не свиток. Картина в европейской раме. Женщина у окна. Спиной к зрителю. Смотрит на что-то за рамой. На что? Никогда не узнаем. В углу подпись латиницей. Не читаю латиницу. Но картина дорогая — чувствуется даже без знания цен.
Рядом — ваза. Селадон. Бледно-зеленая, как весенняя вода. В ней одна ветка. Голая. Но красивая в своей простоте. Изгиб идеальный — как женская шея. Как шея Наны, когда она лежала...
В углу — ширма. Четырехстворчатая. На ней — пейзаж. Горы в тумане. Или это море? Трудно понять. Может, специально так — чтобы каждый видел свое.
Шкаф для одежды — не шкаф, произведение искусства. Черный лак с золотой росписью. Феникс среди пионов. У феникса человеческие глаза. Грустные. Будто он знает, что скоро сгорит.
Туалетный столик низкий, изящный. Зеркало в серебряной раме — не потускневшее, как наше. Чистое, честное. Слишком честное. Вижу себя — бледную, испуганную, не-Нану.
На столике — коробочки, флакончики, баночки. Слоновая кость, нефрит, хрусталь. Духи в флаконе в форме слезы. Запах Наны. Теперь мой запах.
Но главное — постель. Не футон на полу. Настоящая кровать. Низкая, но кровать. С ножками. С изголовьем. Европейская мода? Или каприз Наны?
На кровати — шелковые простыни. Белые. Чистые. Пахнут лавандой и солнцем. Одеяло — стеганое, легкое, как облако. Подушки — три штуки, разного размера. Зачем столько? У меня никогда не было подушки. Спала на свернутом кимоно.
Опускаюсь на колени у низкого столика посреди комнаты. Ставлю поднос. Служанка расставляет посуду. Движения отточенные — тысячи раз делала.
Еда... Мало. Очень мало. Но красиво. Как картина. Три ломтика дайкона, выложенные веером. Кусочек рыбы размером с большой палец. Мисо-суп — в чашке видно дно. Рис — горсточка, уложенная горкой. Украшен листиком шисо и одной икринкой. Одной! Красной, блестящей, как рубин.
— Как тебя звали в детстве? — спрашиваю внезапно. Сама не знаю зачем.
Служанка замирает с чайником в руках.
— Госпожа?
— Как тебя называли? Когда ты была маленькой?
Она опускает глаза. На щеках — слабый румянец.
— Воробышек, — тихо говорит она. — Мама называла Воробышек. Потому что я была маленькая и все время чирикала.
Воробышек. Милое прозвище. Теплое. У меня не было прозвища. Только "эй ты" или "мелкая".
— А как ты хочешь, чтобы я тебя называла? — спрашиваю.
Теперь она поднимает глаза. Удивление в них такое искреннее, что больно смотреть.
— Вы спрашиваете... меня? Как я хочу?
— Да.
— Но... вы всегда называли меня...
Замолкает. Понимает, что сказала лишнее. Нана знает, как зовут свою служанку. А я — нет.
— Я забыла, — говорю просто. — После такой ночи. Голова кружится.
Она кивает. Понимающе. Сочувственно.
— О-Цуру, — говорит она. — Меня зовут О-Цуру.
Журавль. Красивое имя. Не подходит ей — она слишком земная, слишком настоящая для журавля.
Ем медленно. Каждый кусочек — маленькое произведение искусства, жалко разрушать. Дайкон хрустит. Рыба тает на языке. Суп обжигает — правильно, с утра горячее полезно. Рис идеальный — каждое зернышко отдельно, но вместе.
О-Цуру расправляет постель. Взбивает подушки. Разглаживает несуществующие складки. В движениях — забота. Не механическая, а настоящая. Она любит Нану? Или работу? Или просто так воспитана — заботиться искренне?
— Вы отдыхайте, госпожа, — говорит она. — Вечером начнутся приготовления. Учитель танцев придет. И музыки. И... — она запинается, — массажистка.
— Спасибо, О-Цуру, — говорю.
Она кланяется. Уходит. Тихо, как тень. Как приучена.
Остаюсь одна в роскошной комнате. В чужой роскошной комнате. В чужой роскошной жизни.
Ложусь на кровать. Мягко. Слишком мягко. Как лежать на облаке. Или на воде. Тело проваливается в шелк и пух.
Смотрю в потолок. Там тоже роспись — едва заметная. Луна среди облаков. Или жемчужина? Или глаз, смотрящий сверху?
Думаю о своей комнате. Угол за ширмой. Жесткий футон. Пятна на потолке от протечек. Холод зимой. Духота летом. Тараканы. Крысы. Вонь из выгребной ямы.
Думаю о девочках. Юки с её вечными слезами. Томоко, грызущая ногти. Другие — безликие, сменяемые. Приходят. Уходят. Исчезают. Как Нана.
Думаю о госпоже Мурасаки. Сейчас она, наверное, считает вчерашнюю выручку. Вычитает долги девочек. Добавляет проценты. Бесконечная арифметика безысходности.
И понимаю — не вернусь. Даже если раскроют обман. Даже если демон придет за мной. Даже если госпожа Мори вырежет на моем лице такой же шрам.
Лучше умереть Наной Рэй в шелковых простынях, чем жить Мики на жестком футоне.
Лучше быть красивой ложью, чем уродливой правдой.
Лучше чужая жизнь, чем своя смерть.
Закрываю глаза. В темноте вижу красные глаза демона. Но теперь они не пугают. Пусть придет. В этой комнате даже смерть будет красивой.
Засыпаю. Или притворяюсь, что сплю. В чужой жизни трудно отличить сон от яви.
Снится колодец. На дне — не Нана. Я. В грубом хлопковом кимоно. С грязными ногтями. С непокрашенными губами.
А наверху, у края колодца, стоит Нана. В моем теле. Улыбается. И считает.
Раз — камень летит вниз.
Два — еще один.
Три — темнота.
Просыпаюсь от того, что кто-то трогает мое плечо. О-Цуру. В руках — кимоно. Другое. Вечернее.
— Пора готовиться, госпожа. Учителя ждут.
Пора. Пора учиться быть той, кем никогда не была.
Самой дорогой таю города.
Мертвой женщиной в живом теле.
Наной Рэй.
О-Цуру одевает меня с той же методичностью, что и утром. Но кимоно другое — бледно-лиловое, как сумерки. Простое на первый взгляд, но ткань дорогая — шелк такой тонкий, что просвечивает. На подоле — едва заметная вышивка. Ирисы? Нет, глицинии. Падающие вниз, как дождь.
— Для занятий, — поясняет О-Цуру, затягивая оби. — Госпожа Танака не любит яркие цвета. Говорит, отвлекают от движения.
Госпожа Танака. Учитель танцев. Запоминаю.
Шпильки простые — черное дерево без украшений. Но в каждой — маленькая жемчужина на конце. Настоящая. О-Цуру втыкает их в волосы — три штуки. Четвертую держит в зубах, раздумывает, потом убирает.
— Слишком много будет, — бормочет себе под нос. — Госпожа Танака скажет, что это не концерт.
Белые таби на ноги. Мягкие, новые. На большом пальце правой ноги — маленькая заплатка. Едва заметная. Но есть. Даже у Наны Рэй есть заштопанные носки? Или это О-Цуру экономит, не выбрасывает еще пригодные вещи?
Комната для занятий в другом крыле дома. Идем по галерее — солнце уже высоко, тени короткие. В саду садовник подстригает кусты. Тот же, что утром? Или другой? У него на спине — мокрое пятно в форме бабочки. Пот. Или просто совпадение.
Комната пустая. Совсем. Только татами на полу и зеркало на стене. Большое, во всю стену. В нем отражаюсь вся — от макушки до белых таби. Выгляжу... правильно. Как таю на репетиции. Может, это и есть я теперь?
Дверь открывается. Входит женщина.
Полная. Нет, толстая. Нет — огромная. Как три обычных женщины. Кимоно на ней натянуто, швы вот-вот лопнут. Лицо круглое, как полная луна. Подбородков три, может четыре — сливаются.
Но...
Идет она как дым. Как вода. Как что-то, что не имеет веса. Татами даже не скрипят под ней. А подо мной скрипели, хотя я в три раза легче.
— Поздно, — говорит она вместо приветствия. Голос неожиданно высокий, почти детский. — На пятнадцать минут. Пьянка?
— Я...
— Не оправдывайся. Тело не врет. Вижу по плечам — зажата. По шее — обезвожена. По глазам — не выспалась. Сколько часов?
Сколько я спала? Два? Три? Время спуталось.
— Неважно, — машет она рукой. Рука маленькая, изящная. Не соответствует телу. Как будто приставлена от другого человека. — Начнем с разминки. Помнишь первую позицию?
Не помню. Как я могу помнить?
Становлюсь в базовую стойку — ноги вместе, руки по швам. Как нас учили стоять в борделе, когда выбирают.
Госпожа Танака смеется. Смех булькающий, как вода в котле.
— Ты что, все забыла? Или прикидываешься? Ладно, с начала.
Показывает. Ноги чуть расставлены. Колени мягкие. Вес на подушечках пальцев. Руки... руки живут отдельной жизнью. Плывут в воздухе, как водоросли в воде.
Пытаюсь повторить. Неуклюже. Деревянно.
— Нет, нет, нет! — Она подходит, трогает мой локоть. Пальцы горячие, сухие. — Не ломай линию. Текучесть. Все должно течь. Как река. Как время. Как... а, что я тебе объясняю, ты же это знаешь.
Но я не знаю. Учусь заново. Краду движения глазами. Ворую позиции телом.
— Теперь первая фигура. "Ива на ветру". Помнишь?
Киваю. Вру.
Она показывает. И я забываю, что она толстая. Вижу только иву. Настоящую иву. Ветви клонятся, поднимаются, кружатся. Даже воздух вокруг нее движется иначе.
Пытаюсь. Руки вверх — ветви. Наклон — ветер гнет. Поворот — буря.
— Лучше, — говорит она. — Но считай правильно. Восемь тактов на поворот, не шесть. Ты всегда хорошо считала. Что, вчера голову пропила?
Считаю. Восемь. Поворот. Снова восемь. Наклон.
— Так-то лучше. Ритм у тебя хороший. Всегда был. Только тело зажато. Расслабься. Ты не на казни.
Хотя может и на казни. Замедленной.
Час проходит в движении. Учу — вспоминаю? — пять фигур. "Ива". "Журавль". "Опадающие лепестки". "Луна в воде". "Полет бабочки".
Последняя самая сложная. Руки — крылья. Но не машут, а трепещут. Мелкая дрожь. Считаю — тридцать два трепета на такт.
— Достаточно, — говорит госпожа Танака. — На сегодня хватит. Завтра в то же время. И не пей столько. Тело помнит каждую каплю саке.
Уходит. Плывет к двери. В дверях оборачивается:
— И еще. Что бы ты ни делала вчера ночью — больше не делай.
Входит О-Цуру.
— Учитель музыки ждет, госпожа.
Иду за ней. В другую комнату. Там — сямисэн на подставке. Красивый инструмент. Гриф из черного дерева. Струны новые, блестят.
Учитель музыки — мужчина. Старый. Слепой. Глаза затянуты белой пленкой. Но голову поворачивает точно в мою сторону, когда вхожу.
— Опоздание, — говорит он. — Слышу по походке. Спешишь. Значит, опоздала.
Сажусь напротив. Беру сямисэн. Тяжелый. Непривычный.
— Играй, — командует он.
Трогаю струны. Звук резкий, фальшивый.
— Забыла? — спрашивает он. — Или притворяешься?
Что все спрашивают одно и то же?
— Давай с простого. Гамма. До-ре-ми.
Играю. Криво, но играю. Пальцы помнят что-то. Не мои воспоминания. Мышечная память? От грима? От превращения?
— Сносно, — говорит старик. — Теперь "Вечернюю песню". Помнишь?
Не помню. Но пальцы двигаются. Медленно. Неуверенно. Но мелодия рождается. Грустная. Красивая. О чем-то потерянном.
— Играешь, как пьяная, — ворчит старик. — Но ритм держишь. Это главное. Мелодию можно сфальшивить. Ритм — нельзя.
Еще час. Гаммы. Песни. Упражнения. Пальцы болят. На подушечках — красные полосы от струн.
Потом — массажистка. Молодая женщина с сильными руками. Молча раздевает меня. Укладывает на живот. Мнет спину. Больно. Но боль правильная — выпускает зажимы.
На спине у меня синяки. Чувствую, как её пальцы обходят их. Старые шрамы. Тонкие линии. От чего? От палки госпожи Мурасаки? Нет, эти старше. Глубже.
— Напряжение в пояснице, — говорит массажистка. — Вчера перестаралась?
Что все знают про вчера?
Молчу. Она мнет дальше. Считаю нажатия. Двадцать на правую лопатку. Двадцать на левую. Симметрия.
Потом снова О-Цуру. Снова одевание. Но теперь — серьезное.
Черное кимоно. Строгое. Дорогое. На спине — золотая вышивка. Дракон? Нет, феникс. Красный оби. Как кровь. Как предупреждение.
Грим. Не такой белый, как вчера. Естественнее. Но все равно маска. Губы — не алые. Темные, винные. Взрослые губы.
— Господин Ямада ждет, — говорит О-Цуру, поправляя последнюю шпильку. — В Золотой гостиной.
Господин Ямада. Клиент. Я ничего о нем не знаю. Что он любит? Что ненавидит? Как себя вести?
Но не спрашиваю. Нана Рэй знает всех своих клиентов. А я — Нана Рэй.
Иду в Золотую гостиную. Название оправдано — стены обиты золотой парчой. Или это шелк с золотыми нитями? Блестит в свете ламп.
Мужчина сидит спиной ко мне. Вижу только затылок. Седые волосы. Прямая спина.
Оборачивается.
Обычное лицо. Морщины. Усталые глаза. Дорогое кимоно. Богатый торговец? Чиновник?
— Нана-сан, — говорит он. Голос мягкий. — Вы прекрасны, как всегда.
Кланяюсь. Сажусь напротив. Между нами — низкий столик. На нем — саке. Закуски. Все правильно. Все как должно быть.
Наливаю ему. Потом себе. Поднимаем чашки. Пьем.
Он говорит о погоде. О делах. О политике. Я киваю. Улыбаюсь. Подливаю саке.
Не спрашиваю ничего. Не знаю, что спрашивать. Но и он не ждет вопросов. Ему нужна красивая кукла, которая слушает. Я слушаю.
Считаю его слова. Сто про погоду. Двести про урожай риса. Триста про нового министра.
На четырехсотом слове он замолкает. Смотрит на меня. Долго.
— Вы сегодня другая, — говорит наконец.
Сердце проваливается. Узнал?
— Тише, — добавляет он. — Спокойнее. Мне нравится.
Выдыхаю. Незаметно. Через нос.
Он встает. Подходит. Садится рядом. Близко. Пахнет табаком и сакэ. И чем-то кислым. Старостью?
Рука на моем плече. Теплая. Влажная.
— Красивая, — шепчет он. — Самая красивая.
Целует шею. Губы сухие, шершавые. Как наждачная бумага. Считаю — три поцелуя. Четыре. На пятом останавливается.
— Покажи мне, — говорит вдруг. Голос изменился. Стал ниже. Гуще.
— Что показать, господин? — спрашиваю. В голове проносятся варианты. Танец? Но он не просил танцевать. Грудь? Но его рука не тянется к оби.
— Там, — он кивает вниз. На мои колени. Ниже. — Хочу увидеть.
Понимаю. Странная просьба. Но у клиентов бывают странные желания. Госпожа Мурасаки рассказывала — один просил показывать подмышки. Другой — пятки. Этот хочет... это.
Медленно раздвигаю полы кимоно. Не полностью. Достаточно, чтобы показать бедра. Белые, гладкие — О-Цуру натерла их утром маслом камелии.
— Выше, — командует он. В голосе — нетерпение.
Поднимаю подол выше. Треугольник темных волос. Аккуратный — госпожа Мурасаки подстригла, придала форму. Как у настоящей таю.
Он смотрит. Долго. Глаза блестят в полумраке. Дыхание становится чаще. Считаю вдохи — десять, пятнадцать, двадцать. Слишком часто для спокойного человека.
Его рука двигается к паху. Под кимоно. Движения ритмичные. Понятные.
Отворачиваюсь. Смотрю на стену. На золотую парчу. Считаю нити в узоре. Вертикальные — сорок. Горизонтальные — начинаю считать.
Слышу его дыхание. Хриплое. Быстрое. Потом — сдавленный стон. Тишина.
Опускаю подол. Медленно. Как будто ничего не произошло.
Он встает. Поправляет кимоно. На щеках — румянец. Пот на лбу.
— Спасибо, — говорит. Не смотрит мне в глаза. — Вот. — Кладет на столик конверт. Толстый. — До встречи.
Уходит. Быстро. Будто стыдится. Или спешит.
Выдыхаю. Долго, медленно. Не знала, что задерживала дыхание.
Странно. Очень странно. Он заплатил целое состояние — в конверте много денег, вижу по толщине. За что? За то, чтобы посмотреть? Сам?
В борделе госпожи Мурасаки мужчины платили, чтобы делать. Грубо, быстро, без прелюдий. А здесь...
Здесь другие правила. Другие желания. Красота для созерцания. Недоступность для возбуждения.
Я — дорогая картина, на которую смотрят, но не трогают.
Или почти не трогают.
О-Цуру входит через пять минут. Считала? Ждала, пока он уйдет?
— Господин Ямада уже ушел? — спрашивает. В голосе нет удивления. Значит, это нормально. Он всегда так?
— Да, — говорю. — Оставил это. — Показываю конверт.
Она кивает. Берет конверт. Профессионально, не заглядывая внутрь.
— Ужин через час, госпожа. В вашей комнате?
— Да.
Встаю. Ноги затекли от сидения в одной позе. Иду к выходу. В дверях оборачиваюсь. На столике — мокрое пятно. Маленькое. Там, где он сидел.
О-Цуру уже вытирает. Лицо непроницаемое. Будто вытирает пролитый чай.
В коридоре встречаю ту молодую служанку. Она несет постельное белье. Чистое, пахнет мылом и солнцем.
— Добрый вечер, госпожа, — кланяется она.
— Добрый вечер.
— Госпожа Мори просила передать — завтра утром начинаются приготовления к поездке. Портниха придет для примерки новых кимоно.
Новые кимоно. Поездка в столицу. Министр Сато.
Моя новая жизнь набирает обороты. Все быстрее. Все сложнее.
Но что будет, когда кто-то заметит подмену? Когда клиент, знавший Нану ближе, поймет?
Или демон вернется?
Иду в свою комнату. В комнату Наны. На туалетном столике — новый флакон духов. Записка: "От поклонника".
Открываю. Запах... странный. Металлический. Как кровь.
Или мне кажется?
В зеркале — красивая женщина в черном кимоно. Почти Нана Рэй.
Но в глазах — страх Мики.
И этот страх никакой грим не скроет.
О-Цуру возвращается через полчаса. В руках — лакированная коробочка с пудрой. На лице — странное выражение, будто хочет что-то сказать, но не решается.
— Госпожа, вам нужно посетить чайный дом госпожи Ивасаки. Сегодня. Сейчас.
Госпожа Ивасаки. Еще одно имя для запоминания. Сколько их будет?
— Хорошо, — говорю просто.
О-Цуру замирает с пуховкой в руке. Смотрит на меня, как на чудо природы. Или на призрака.
— Вы... согласны? Просто так? Без жалоб на усталость? Без историй про головную боль?
Пожимаю плечами. Что мне жаловаться? Я не знаю, насколько важна эта госпожа Ивасаки. Не знаю, можно ли отказаться.
— Вы точно хорошо себя чувствуете? — О-Цуру даже трогает мой лоб тыльной стороной ладони. Проверяет температуру. — Обычно вы полчаса спорите, что после занятий нужен отдых. Что госпожа Ивасаки — старая жаба. Что в её чайном доме воняет плесенью и несвежими циновками.
Старая жаба? Нана так говорила? Запоминаю — значит, можно не слишком церемониться.
— Сегодня я в порядке, — говорю. — Что передала госпожа Мори?
— Нужно показаться. Пусть все видят, что вы здоровы и готовы к поездке. Но не задерживаться — максимум час. Попить чаю, поговорить о погоде, намекнуть на важные дела в столице.
О-Цуру припудривает мне лицо. Быстро, профессионально. Не полный грим — просто освежить. Скрыть усталость под глазами. Придать коже матовость. Подчеркнуть скулы — три взмаха кистью, и лицо кажется тоньше, аристократичнее.
— Какое кимоно? — спрашивает она.
Не знаю. Какое надевают для визита к старой жабе в чайный дом?
— Выбери сама, — говорю. — Что-нибудь... подходящее.
Снова этот взгляд. Удивление, смешанное с подозрением.
— Вы доверяете мне выбор? Вы? Которая обычно по три раза переодевается, прежде чем выйти?
Нана была привередлива. Запоминаю и это.
О-Цуру приносит кимоно. Серо-голубое, как небо перед дождем. На подоле — серебристые волны. Или облака? В полумраке комнаты трудно разобрать. Оби — темно-синий с серебряной нитью.
— Достаточно скромно для траура по молодости госпожи Ивасаки, достаточно дорого, чтобы показать ваш статус, — комментирует О-Цуру, затягивая пояс.
Траур по молодости. Изящное оскорбление.
Волосы она собирает просто — низкий пучок, три шпильки. Одна с жемчужиной, две простые серебряные.
— Готово. Кадзу уже ждет у ворот.
Кадзу. Имя рикши. То есть того мужчины с отсутствующим мизинцем, который утром... Нет, это кто-то другой. У утреннего все пальцы были на месте. Я считала, когда он помогал мне сесть.
Идем к воротам. Вечер опускается на сад. Тени длинные, тянутся через дорожки, как черные реки. Карпы в пруду уже не видны — только круги на воде выдают их присутствие.
У ворот — рикша. Тот же, утренний. Но теперь знаю его имя. Кадзу. Простое имя для простого человека.
— Кадзу-сан, — обращается к нему О-Цуру. Уважительно, но без подобострастия. — В чайный дом госпожи Ивасаки. Ненадолго.
Он кланяется. На лбу — испарина, хотя вечер прохладный. Бегал? Или нервничает?
— Конечно, О-Цуру-сан. Я знаю дорогу.
Помогает мне сесть. Руки сильные, но осторожные. Как будто боится сломать. На левой руке — мозоль между большим и указательным пальцами. Свежая. От оглобель?
Устраиваюсь на подушках. Они еще хранят дневное тепло. Приятно после прохлады вечера.
Кадзу берется за оглобли. Мышцы на руках напрягаются — вижу даже через грубую ткань рабочего кимоно.
— Готовы, госпожа?
Киваю. Хотя он не видит — смотрит вперед.
Срывается с места. Бежит ровно, размеренно. Считаю его шаги — раз-два, раз-два. Ритмично, как биение сердца. Или как тиканье часов, отмеряющих время моей новой жизни.
Чайный дом госпожи Ивасаки — куда он везет меня? Что меня там ждет? Еще одна проверка? Еще одна ложь?
Улицы вечернего города проплывают мимо. Фонари уже зажжены — желтые глаза во тьме. Люди спешат домой. День закончен для честных тружеников.
Для таю вроде Наны Рэй — вечер только начинается.
И я еще не знаю, чем он закончится.
Но считаю шаги Кадзу. Двести. Триста. Четыреста.
Каждый шаг уносит меня дальше от Мики.
Каждый шаг делает меня больше Наной.
Скоро от меня ничего не останется.
Только красивая ложь в дорогом кимоно.
Рикша останавливается у неприметного входа. Не главные ворота — боковые, для особых гостей. Или для тайных визитов.
Кадзу опускает оглобли, оборачивается. Вытирает пот со лба рукавом. На шее — пульсирующая венка. Считаю удары — семьдесят в минуту. Нормальный пульс после бега.
— Приехали, госпожа.
Помогает выйти. Его рука дрожит слегка, когда касается моей. Усталость? Или что-то другое?
— Кадзу-сан, — говорю внезапно. Сама не знаю зачем. — Вы давно возите... меня?
Он моргает. Удивлен вопросом.
— Три года, госпожа. С тех пор как прежний рикша... заболел.
Заболел. Или умер? В его голосе что-то недоговоренное.
— Вы хороший рикша, — говорю. — Бегаете ровно.
Он краснеет. Даже в сумерках вижу — уши становятся алыми.
— Благодарю, госпожа. Вы очень добры.
Добра? Нана была добра к слугам? Или это я, Мики, просачиваюсь через маску?
Дверь открывается. Служанка — пожилая, с лицом как сушеная слива. Кланяется низко, но в поклоне чувствуется формальность, не искренность.
— Госпожа Нана. Вас ждут.
Не "госпожа Ивасаки ждет". Просто "вас ждут". Странно.
Вхожу. Чайный дом внутри темнее, чем ожидала. Светильники горят не везде — экономят масло? Или специально создают интимную атмосферу?
Служанка ведет меня не в главный зал. Сворачиваем в коридор. Узкий, с низким потолком. Пахнет старым деревом и чем-то сладковатым. Благовония? Нет, другое. Знакомое. Что?
Проходим мимо внутреннего дворика. Маленький, заросший. В центре — каменный фонарь, покрытый мхом. Погашен. Или никогда не зажигают. В углу — куст камелий. Цветы опали, остались только темные листья. Считаю опавшие лепестки на земле — двенадцать белых, три розовых.
— Сюда, госпожа, — служанка останавливается у двери в конце коридора. Понижает голос, наклоняется ближе. От нее пахнет рисовым вином и соленой рыбой. — Вас ожидает особый гость. Очень особый.
В её голосе — заговорщицкие нотки. И что-то еще. Зависть? Страх?
Открывает дверь, жестом приглашает войти.
Комната маленькая. Одно окно, забранное решеткой. Свеча на столе — одна, толстая, оплывшая. Тени пляшут на стенах, как живые.
И он.
Сидит спиной к двери, но узнаю сразу. Форма головы. Линия плеч. Манера держать спину — идеально прямо, как танцор или воин.
Медленно поворачивается.
Сердце проваливается куда-то в живот, потом в колени, потом вообще исчезает.
Тот самый мужчина. Из борделя. Который дал монету. Который пил кровь Наны. Который превратился в существо с красными глазами.
Но сейчас он просто красив. Нет — красота слишком простое слово. Он совершенен, как статуя будды в главном храме. Как первый снег на горе Фудзи. Как смерть в шелковом кимоно.
Лицо все то же — вырезанное из слоновой кости. Или из лунного света. Скулы острые, можно порезаться взглядом. Глаза темные, но в глубине — красные искры? Или свеча отражается? Ресницы длинные, густые — тени на щеках, как веера.
Губы. Эти губы видела на шее Наны. Розовые. Полные. Верхняя с идеальным изгибом, как лук для стрельбы. Нижняя чуть полнее — хочется коснуться, проверить, настоящая ли.
Волосы распущены — против всех правил для мужчины. Черные, блестящие, как вороново крыло. Доходят до плеч. Одна прядь падает на глаза — он откидывает её движением, от которого перехватывает дыхание.
На нем простое черное кимоно. Без украшений. Но ткань дорогая — шелк струится, как черная вода. Ворот приоткрыт — вижу ключицы, изгиб шеи. Кожа бледная, гладкая. Слишком гладкая для мужчины. Как будто он сделан из другого материала, чем обычные люди.
Встает. Плавно, как дым поднимается. Высокий — я должна задрать голову, чтобы смотреть в лицо.
— Нана, — говорит он.
Голос. Этот голос вчера шептал что-то Нане перед смертью. Низкий, бархатный, с легкой хрипотцой. Голос, от которого мурашки бегут по спине — то ли от страха, то ли от чего-то другого.
Делает шаг ко мне.
Я отступаю. Спиной упираюсь в дверь. Закрыта. Когда успела закрыться?
Он усмехается. Уголок губ приподнимается — минимальное движение, но меняет все лицо. Из совершенного становится опасным.
— Боишься? — спрашивает. Еще шаг. — Правильно боишься.