Поздноцветущая вишня
Яэ-дзакура (яп. 八重桜) — поздноцветущая вишня с множеством лепестков
Утро расползается влажным туманом от озера.
Все разъезжаются одновременно — паланкины для знати, повозки для менее родовитых, рикши для тех, кто победнее.
Выстроились как колонна муравьев, несущих крошки после пира.
У главных ворот стоит сам Ямада. Толстый, довольный, прощается с каждым гостем персонально.
Рядом охранница Омацу — крупная женщина с широкими плечами и руками. Сегодня ее задача обыскивать всех отъезжающих женщин.
Проверяет рукава кимоно, залезает в пазухи, шарит в высоких прическах.
Ямада не дурак — знает, что в таком собрании воровство неизбежно.
Иду. Медленно. Ваза между ног, настоящий "Утренний иней", не копия. Холодная керамика трет внутреннюю сторону бедер.
Когда там была копия — легче было. Сегодня настоящая — тяжелее. Или от страха кажется? Каждый шаг считаю.
И проклятия Рэну тоже считаю.
Сто двадцать три — за то, что придумал.
Сто двадцать четыре — за то, что убедил.
Сто двадцать пять — за то, что все получилось.
Числа помогают. В детстве, когда госпожа Мурасаки била за разбитую чашку, я тоже считала. Это делало боль не моей.
В голове мелькает: кем была, кем стала?
Шлюхой была — честно. Тело за деньги, все понятно.
Обманщицей стала — играю мертвую. Это хуже?
А теперь воровка. Краду чужие святыни. Это еще хуже? Или лучше — потому что для кого-то, не для себя?
Сделаю ли ещё что-то хуже этого?
Вспомнилось вдруг — как тащила настоящую Нану к колодцу.
Мертвое тело, как мешок с рисом, только тяжелее.
Нет. Не думать. Сейчас не время.
Держу зонтик на плече, солнце бьет в глаза, хоть еще раннее.
Смотрю на очередь. Охранница лапает "Пьяную луну". Та хихикает: "Ой, щекотно! Ниже можно, выше можно, но там я визжу!"
Рэн в стороне. Его уже проверили или будут?
Представляю внезапно — заставили раздеться. Снять хакама, кимоно. Он сложит все вещи аккуратно на скамью.
Встанет голый. Длинные ноги — конечно длинные, соразмерные росту. Узкие бедра. Плоский живот. То, что между ног...О нет! О чем думаю?
Но мысль липнет: полностью обнаженный будет стоять с тем же спокойствием — как в полном облачении самурая. Нагота его не смутит. Ничто его не смущает.
Под раскидистым кедром — группа офицеров. Курят европейские сигареты с золотыми фильтрами, вдыхают глубоко, смеются над чьей-то шуткой.
Среди них принц Ясухито, чуть в стороне, чуть выше всех по статусу. Смотрит в мою сторону. Долго. Потом кивает своей служанке — молоденькой девушке в скромном кимоно.
Та срывается с места, семенит ко мне. Кланяется так низко, что лоб касается утренней росы на траве:
— Его высочество соизволит просить... то есть желает... удостоите беседой!
Считаю в уме расстояние до принца. Двести шагов, может, двести пятьдесят. С вазой между ног, мелкими шагами — это пять минут ходьбы туда и обратно. Вечность. А очередь движется быстро.
— Передайте его высочеству мою глубочайшую благодарность и извинения, — говорю с правильной долей почтения и сожаления. — Но я тороплюсь. Моя госпожа Мори-сама ждет моего возвращения. Не могу заставить ее беспокоиться.
Служанка бледнеет под белилами. Отказать принцу императорской крови? Это… это немыслимо. Это оскорбление.
Но я уже иду дальше, мелкими выверенными шагами таю. Ваза чуть смещается, приходится незаметно сжимать бедра сильнее.
Принц смотрит вслед. Ему отказывают редко. Может, никогда. Мужчины запоминают тех, кто отказывает.
Очередь ближе. Охранница Омацу тискает "Весенний персик". Та повизгивает: "Ай, вы мне всю прическу испортите!"
Я — четвертая. Три женщины передо мной. Ваза становится тяжелой как камень. Только камень не стоит жизни.
Ноги устали держать. Внутренняя сторона бедер горит.
Ямада стоит, улыбается. Довольный как кот.
Хвастался коллекцией перед мужчинами. Про каждую вазу рассказывал как про любовницу: где взял, когда, почем. Про "Утренний иней" особенно смаковал: "Самурай разорился. Пришел на коленях. Плакал когда отдавал! Мужчина! Воин! А плакал как дитя. Я дал треть настоящей цены. Щедро для банкрота, не находите?"
Сволочь жирная. Наслаждался унижением человека.
— Следующая! — рявкает Омацу.
Моя очередь. Охранница подходит. Пахнет от нее потом и рисовым уксусом. Руки шарят по плечам. Проверяет рукава — выворачивает. Щупает оби — нет ли за поясом чего.
Опускается ниже.
Все. Сейчас найдет.
Задирает подол кимоно. Проверяет таби — пусто. Щупает икры через нагадзюбан. Поднимается к коленям...
— Достаточно, Омацу, — вдруг говорит Ямада.
Голос негромкий, но властный.
— Нана-сама — гостья высшего класса. Не оскорбляйте.
Охранница недовольно буркает, но отступает. Руки убирает. Медленно. Нехотя.
— Благодарю за радушное гостеприимство, Ямада-сама, — кланяюсь минимально, как положено таю высокого ранга. — Ваш дом — образец изысканного вкуса.
— Надеюсь увидеть вас снова в скором времени, — улыбается он масляно. — Может, в следующий раз устрою показ коллекции и для прекрасных дам. Красота должна любоваться красотой.
Если заметит пропажу к вечеру — следующего раза точно не будет.
Будет погоня. Скандал. Может, даже казнь.
Прохожу мимо. Ноги как чужие. Ватные. Непослушные. До повозки двадцать шагов. Девятнадцать. Восемнадцать.
Рэн у дверцы. Открывает, подает руку.
Забираюсь внутрь. Сажусь. Ваза упирается в бедра. Больно, но терпимо.
— В путь, — говорит Рэн вознице.
Повозка трогается. Колеса скрипят. Ворота ползут мимо. Стража салютует. Один зевает, прикрывая рот. Обычное утро.
Выезжаем.
Только тогда выдыхаю. Долгий, дрожащий выдох. Считаю — восемьдесят семь секунд задержки.
Рэн садится напротив, закрывая занавески. Смотрит вопросительно.
Киваю — все в порядке.
Он протягивает обе руки. Я поднимаю подол кимоно — слой за слоем. Он просовывает руки под ткань. Аккуратно, стараясь не касаться кожи больше необходимого, извлекает вазу из ее временного укрытия.
“Утренний иней” появляется на свет — блестит в полосках утреннего света, пробивающихся сквозь щели занавесок.
Белая глазурь испещрена тонкой сетью трещин. Как молнии по зимнему небу. Каждая трещинка — след времени.
— Огуро будет счастлив, когда вы преподнесёте ее — говорит тихо.
— Ты сам отдашь, — говорю твердо. — Твой долг передо мной — твой выбор. Ваза твоя.
Он замирает. Потом медленная улыбка трогает уголок губ.
Прячет вазу в лакированную коробку. Бережно, как живую.
За окном мелькают поля. Крестьяне сажают рис. Стоят по колено в мутной воде, спины согнуты. Честная работа. Не то что наша — воровство, ложь, игры.
Но ваза едет к тому, кто ее помнит.
Даже если дорога к памяти — через кражу.
Даже если память принадлежит Огуро.
Полдень наступил незаметно — солнце прямо над головой, тени сжались в крошечные лужицы под камнями.
Душно — каждый вдох требует усилия.
Расстегиваю верхнюю застежку кимоно — маленькую перламутровую пуговицу, которую О-Цуру пришивала три раза, пока не села ровно. Еще одну.
Воздух проникает к ключицам — горячий как дыхание лихорадящего, но все же воздух, все же движение.
Рэн сидит напротив. Смотрит — но не туда, где открылась кожа между воротниками. На лицо смотрит.
— Через час будет поворот, — говорит внезапно. — Если спуститься по тропе, там сакура. Еще цветет.
— Сейчас? Поздно же. Май заканчивается.
— Эта особенная. Растет в тени, у ледяного ручья. Горный холод держит цветение. Хотите посмотреть?
Хочу ли? В Токио сакура была везде. Лепестки залетали в чайный дом, кружились как розовый снег. О-Цуру ставила ветки в вазы — для красоты, для гостей.
Но полюбоваться? Остановиться и просто смотреть? Времени не было. Подготовка, репетиции, прием гостей. Считала минуты до выступлений, не лепестки на ветках.
— Хочу, — говорю. — Покажи.
Он кивает. Закрывает глаза. Откидывается на спинку.
Час проходит — я считаю удары сердца, скрип колес, птичьи крики за окном. Ровно через час открывает глаза:
— Здесь.
Стучит в стенку кабины. Извозчик останавливает. Спрыгивает, помогает выйти:
— Долго изволите?
— Час, — говорит Рэн. — Жди.
Тропинка узкая. Камни скользкие от мха. Иду осторожно — гэта не для горных троп. Он впереди, раздвигает ветки. Внизу шумит вода.
— Тут ёкаи водятся, — говорю. — Горные духи. Могут заманить, увести.
Пожимает плечами:
— Я страшнее любого ёкая.
Верю. Ёкаи хотя бы страстны в своей жестокости.
Спускаемся минут пятнадцать. Шум воды громче. Холодный воздух волнами поднимается от ручья — благословение после духоты дороги.
И вдруг — розовое облако.
Сакура. Огромная, старая. Ствол в три обхвата.
Ветви низко, почти касаются воды. И вся в цвету.
Розовые грозди толще, чем в столице. Лепестки крупные, с темными прожилками.
— Яэ-дзакура, — говорит Рэн. — Восьмислойная вишня. Поздний сорт.
Подхожу ближе. Лепестки падают плавно, как во сне. Беру один, что садится на рукав. Плотный, холодный от постоянной тени. Считаю слои правда, восемь.
И вдруг что-то сжимается в горле. Глаза щиплет. Зрение плывет. Слезы? Откуда?
Смотрю на это розовое чудо. На ручей, несущий лепестки. На свет, пробивающийся сквозь ветви. Красота такая, что больно.
В Токио видела красивых женщин, дорогие кимоно, искусные танцы. Но это другое.
Это... настоящее. Никто не платил дереву, чтобы цвело. Никто не заставлял. Само.
Потому что может. Потому что время пришло. Красивое даже если никто не увидит.
Слеза скатывается по щеке. Еще одна. Не вытираю — пусть.
— Почему плачете? — Рэн вдруг рядом. Близко. Смотрит не на сакуру — на меня. — Кто обидел?
Качаю головой. Пытаюсь объяснить:
— Никто. Это... когда слишком красиво. Когда эмоции не помещаются внутри. Они выливаются. Через глаза.
— Странно, — говорит тихо. — Плакать от красоты.
— Ты никогда не плакал от красоты?
— Никогда не плакал вообще. Даже в детстве.
Еще одна слеза. Теперь уже от жалости. К нему. К мальчику, который не плакал.
Он поднимает руку. Почти касается моей щеки. Замирает, почти тронув кожу.
— Вам идёт плакать, — говорит внезапно.
Странный комплимент. Но от него — дороже любых признаний богатых клиентов.
Сажусь на камень у воды. Снимаю гэта, таби. Опускаю ноги в ручей — ледяной! Кожа краснеет, горит от холода.
Он садится рядом. Не снимая обуви. И смотрит теперь не на воду. На меня. Украдкой, думает — не замечаю. Но я всегда замечаю взгляды. В борделе этому учишься быстро.
— Как нашёл это место?
— Ездил по делам Огуро. День был жарким, как сегодня. Спустился к холодному ручью, заметил цветущее дерево. Запомнил.
— Один?
— Всегда один.
— Расскажи что-нибудь, — прошу. — Про себя. Что угодно.
— Нечего рассказывать.
— У всех есть что. Детство. Первая любовь. Первое убийство.
Усмехается:
— Первое убийство помню. Четырнадцать лет. Мужчина пытался изнасиловать девочку в переулке. Я шел мимо. Он был пьян. Нож в его же руке. Повернул на себя. Вошел под ребра. Умер быстро.
— А девочка?
— Убежала. Даже не обернулась.
— Ты спас ее.
— Или просто убил человека. Кто знает, может он бы не стал. Отпустил.
Странная философия. Но понятная.
Лепесток падает ему на плечо. Не стряхивает. Сидит неподвижно, как статуя. Только живые глаза следят за водой, за игрой света.
— А первая любовь? — спрашиваю.
— Не было.
— Совсем?
— Совсем. Говорил же — не умею хотеть. Родился сломанным.
Сломанным. Странное слово для себя. Обычно говорят — особенный, другой. А он — сломанный.
— Может, не сломанным. Может, просто... ждущим.
— Чего?
— Не знаю. Того, что пробудит. Разбудит. Оживит.
Он смотрит прямо теперь.
— Вы думаете, такое возможно? — спрашивает.
— Не знаю, — честно отвечаю.
Лепесток падает мне на плечо. Он протягивает руку — снимает. Пальцы касаются шеи. Мурашки бегут вниз, к ключицам.
— Пора, — говорит. Но не двигается еще несколько секунд. Смотрит. — Извозчик ждет.
Встаю. Ноги не чувствую от холода. Покачиваюсь. Он подхватывает за локоть.
Надеваю таби, гэта. Мокрые следы на камнях высыхают мгновенно.
Поднимаемся обратно. Оборачиваюсь — сакура все так же роняет лепестки в воду. Розовые лодочки плывут по течению. Считаю — двенадцать, тринадцать, четырнадцать...
В повозке снова жарко. Но кожа помнит холод ручья. И тепло его пальцев на локте. Контраст как у той вазы — белая глазурь и черные трещины.
Еду, считая лепестки в памяти. Розовые, восьмислойные, падающие в ледяную воду.
И думаю — если человек, не способный желать, помнит красивые места и возвращается к ним...
Может, он не такой уж сломанный?
Или ломается как раз сейчас. Медленно. По одной трещине.
Как "Утренний иней" в коробке на его коленях.
— Спасибо, — говорю. — За сакуру. За... возможность поплакать от красоты.
— Спасибо вам, — отвечает неожиданно. — За слезы. Никогда не видел, чтобы плакали от счастья. Это... поучительно.
— Поучительно?
— Значит, есть чувства, которые больше тела. Больше боли или удовольствия. Просто... больше.
Первые капли дождя упали, когда мы въезжали в город.
Я отчётливо запомнила этот звук — крупные капли шлёпнулись о крышу повозки с удивительной тяжестью, словно кто-то бросил камни.
Затем, без всякого предупреждения, начался настоящий ливень.
Улицы очень быстро превратились в потоки мутной воды. Грязь летела из-под колёс. Совершенно не похоже на те весенние ливни, которые я видела в Киото.
Или я уже начинаю забывать, то что видела Мики?
Чайный дом встречает влажным запахом дождя.
Повозка останавливается у ворот. Не успеваю ступить на порог — госпожа Мори уже там.
Строгое серое кимоно, волосы собраны так туго, будто кожу на лбу натянули. Губы — тонкая линия, как алая черта на бумаге.
— Наконец-то! — вместо приветствия. — Три дня! Всего три дня до сёкай! Министр Сато! Понимаешь?! Министр!
Иду к дому. Она следом — почти наступает на пятки.
— Волосы как пыльная метла! Кожа серая! Круги под глазами! Эпиляция — сегодня же! Скраб — завтра утром! Травяной отвар пить каждые три часа, иначе лицо опухнет! Ногти подпилить, кутикулу убрать, пятки отполировать...
Слова сыплются как град. Считаю — двадцать три указания за минуту. Новый рекорд.
Внутри суета. Служанки стелют новые циновки, протирают лаковые столики, вносят свежие букеты — белые хризантемы, символ чистоты.
В гостиной обновляют ткани, тёмно-синий шёлк с золотыми журавлями. Дорого. Торжественно. Для министра.
—...и не забудь про дыхательные упражнения! При сёкай главное — не дёргаться! Сидеть как статуя! Смотреть спокойно, не моргая часто! Мужчины ненавидят нервных женщин!
Захожу в свою комнату. Оборачиваюсь. Она на пороге, рот открыт для следующей порции наставлений. Задвигаю сёдзи — резко. Перегородка хлопает прямо перед её носом. Треск. Тишина.
За дверью пауза. Потом глухо:
— Невоспитанная девка.
Одна. Наконец.
Сажусь у окна. Дождь барабанит по крыше, стекает с карниза тонкими струйками. За стеной шумит бамбуковая роща.
Только приехала. Только видела сакуру, слышала тишину. А уже снова суета. Подготовка. Превращение.
Но выбора нет.
Следующие три дня — как подготовка к войне.
Утро первого дня: эпиляция. Горячий воск, резкая боль. Считаю: двадцать две полоски на ноги, восемь на руки. Кожа красная, воспалённая. Мажут маслом алоэ — жжёт ещё сильнее.
День первый, полдень: волосы. Моют три раза — рисовой водой, яичным желтком, отваром камелии. Сушат, расчёсывают — двести движений. Считаю каждое. Кончики подстригают — ровно, по линейке.
Потом укладывают в простую причёску — пока тренировочная.
День первый, вечер: скраб для лица. Рисовая мука, мёд, измельчённые абрикосовые косточки. Трут минут десять — кожа горит. Умывают холодной водой. Наносят маску из водорослей. Пахнет чем-то протухшим.
— Красота требует жертв, — бормочет О-Цуру, размазывая зелёную жижу по лицу.
День второй: массаж. Костяшками пальцев разминают плечи, спину, икры. Больно — но «правильно больно», как говорит массажистка. Хрустят кости, тянутся мышцы. Становлюсь выше, кажется.
День второй, вечер: примерка кимоно. Пятнадцать слоёв — как всегда. Но ткани особые. Тёмно-фиолетовое с золотыми нитями. Оби — серебряный журавль на чёрном фоне. Тяжёлый, давит на рёбра. Дышать трудно.
— Идеально, — говорит госпожа Мори, оценивающе обходя меня кругом. — Не дышите глубоко при министре. Грудь не должна ходить ходуном. Неприлично.
Не дышать. Не моргать. Не двигаться. Чем я отличаюсь от куклы?
День третий: репетиция. Сажусь на лаковую подушку в гостиной. Напротив — О-Цуру. Она играет министра.
— Смотри на нее, — командует госпожа Мори. — Спокойно. Не отводи взгляд. Но и не сверли! Мягко. Приветливо. Загадочно!
Смотрю. О-Цуру смотрит в ответ. Минута. Две. Три. Хочется моргнуть. Почесать нос. Сглотнуть.
— Не сглатывай! Кадык дёргается! Некрасиво!
Пять минут. Шесть. Лицо О-Цуру расплывается. Замечаю — родинка на подбородке. Неровная бровь. Морщинка у рта, которой раньше не видела.
Вот в чём ужас сёкай: разговор отвлекает от недостатков.
Музыка, танец, смех — всё скрывает. А тут только взгляд.
И чем дольше смотришь, тем больше видишь лишнего.
Асимметрию лица. Неровность кожи. Мелкие дефекты, которые при свете дня, при молчании становятся громкими, как стук барабанов.
— Достаточно, — наконец говорит госпожа Мори. — Завтра настоящее. Помни: министр уже видел сто красавиц. Если он выберет тебя — это судьба. Если нет — значит, недостаточно старалась.
Ночь перед сёкай. Не сплю. Слушаю дождь. Думаю о министре.
Кто он? Старый? Молодой? Добрый? Жестокий? Какие у него глаза? И что он увидит во мне, когда будет смотреть десять минут без слов?
Увидит ли Мики — девочку из борделя?
Или Нану — самозванку?
Или воровку вазы?
А может, просто увидит красивую куклу в дорогом кимоно. И этого будет достаточно.
Сёкай. Одевают. Пятнадцать слоёв. Причёска — высокая, с жемчужными шпильками. Макияж — белила толстым слоем, губы — алая точка. Смотрю в зеркало — не узнаю себя.
— Идеально, — шепчет О-Цуру. — Вы как богиня.
Гостиная готова. Новые ткани, свежие цветы, ароматические палочки, сандаловые с жасмином. Лаковая подушка напротив входа. Для меня. Другая подушка — для министра.
Между подушками — расстояние, пустота.
Которую нужно заполнить взглядом.
Жду. Считаю удары сердца. Сто двадцать восемь. Сто двадцать девять.
За дверью шаги.
Сёкай начинается.