Удача

Удача

Второе свидание с министром Сато Кэндзи — ровно через пять дней после катастрофы с принцем Ясухито.

На втором свидании по традиции можно разговаривать свободно. Слава всем восьми миллионам богов, не нужно десять мучительных минут сидеть неподвижно.

Можно говорить, задавать вопросы, смеяться за веером, очаровывать собеседника. Проще. Намного, несравнимо проще первой встречи.

Если только я не выдам себя и свое бордельное прошлое посреди беседы.

Утро начинается задолго до рассвета. Меня будят, когда небо ещё чёрное, только на востоке едва проступает серая полоска — О-Цуру входит бесшумно, как храмовая мышь. Ставит лакированный поднос с дымящимся зеленым чаем на низкий столик. Голос дрожит мелкой дрожью:

— Нана-сама... уже пора... нужно начинать готовиться...

Встаю с футона, сбрасываю тонкое одеяло. Она вздрагивает от резкости движения, будто ожидала, что я схвачу фарфоровую чашку и брошу ей в лицо.

Не бросаю. Беру чашку двумя руками, пью молча маленькими глотками горький, обжигающие чай.

Затем начинается многочасовой ритуал превращения.

Сначала ванна офуро в отдельной комнате. Деревянная бочка, наполненная водой такой горячей, что кожа краснеет мгновенно. По поверхности плавают розовые лепестки сакуры, для нежного аромата и смягчения кожи.

О-Цуру моет мои длинные волосы осторожно, почти боязливо. Раньше тёрла энергично, массировала кожу головы сильными пальцами. Теперь прикасается, как к хрустальной вазе династии Мин — той самой украденной.

— Можно сильнее, — говорю спокойно. — Обещаю — не сломаюсь от мытья головы.

Она не отвечает ни слова. Продолжает мыть осторожно, будто не слышала.

После долгой ванны — ароматические масла для всего тела. О-Цуру втирает их круговыми массажными движениями тёплое камелиевое масло цубаки для тела, лёгкое миндальное для лица и шеи. Кожа начинает блестеть влажным блеском, источает сладковатый цветочный аромат. Запах дорогой куртизанки.

Потом самое сложное — причёска. Целых два часа кропотливой работы. Волосы тщательно высушивают шёлковыми полотенцами, потом расчёсывают деревянным гребнем из самшита — ровно двести медленных движений, как предписывает традиция. Я считала все.

Укладывают в сложнейшую конструкцию. Ровно двенадцать серебряных шпилек канзаси вкалывают одну за другой. Неприлично дорогие и тяжёлые — каждая весит граммов тридцать. Голова под их тяжестью постоянно тянет вниз, мышцы шеи напрягаются.

О-Цуру работает в абсолютном молчании. Только один раз тихо шепчет, вкалывая особенно туго сидящую шпильку:

— Простите меня... если слишком больно затянула...

— Нормально, — отвечаю ровным тоном.

Она слышимо выдыхает с облегчением — видимо, ожидала крика или пощёчины.

Теперь макияж — целое искусство, отточенное веками. Сначала толстый слой белил из рисовой пудры. Потом лёгкие румяна бэни из сафлора — едва заметный розовый оттенок на выступающие яблочки щёк и скулы.

Губы красят густой алой краской в форму маленького сердечка — символ молодости и страсти. Глаза тщательно подводят чёрной тушью суми — длинные драматичные стрелки, уходящие к вискам, делающие взгляд глубоким и таинственным.

Смотрю на своё отражение в большом зеркале. Фарфоровая кукла смотрит в ответ из глубины стекла.

Процесс одевания — отдельный сложнейший ритуал. Три служанки, целый час напряжённой работы.

Служанки работают одновременно, слаженно — надевают кимоно расправляют, тянут пояс, подтягивают, поправляют угол. Затягивают пояс — я вынуждена держаться обеими руками за деревянный столб в центре комнаты — иначе просто упаду от их усилий.

Когда все пятнадцать слоев на мне, остаётся дополнить только обидзимэ — декоративным шнуром, который надевают поверх основного оби. Толстый красный шёлк с длинными золотыми кисточками по концам. Завязывают его спереди маленьким изящным узлом

Всё. Наконец закончено. Пятнадцать слоёв различных тканей. Общий вес костюма около десяти килограммов. Двигаться в этом возможно только очень мелкими, семенящими шажками — широкий шаг физически невозможен. Сесть на пол целое искусство, требующее практики, Дышать полной грудью недоступная роскошь.

Медленно поворачиваюсь перед большим зеркалом, очень осторожно, чтобы случайно не сместить тщательно уложенные слои ткани. Серебряные журавли на чёрном фоне словно оживают, будто действительно летят над волнами.

Красиво. Невероятно дорого. И абсолютно чуждо моему телу.

За моей спиной О-Цуру тихо шепчет, сложив руки:

— Вы прекрасны, Нана-сама... Министр непременно будет...

Не договаривает фразу до конца. Боится сглазить неосторожным словом.

В комнату решительно входит госпожа Мори. Обходит меня медленным кругом, осматривает критическим взглядом, не упуская ни одной детали. Наклоняется, поправляет одну едва заметную складку на левом плече. Выпрямляется, кивает с видом мастера, оценившего работу:

— Подойдёт. Вполне прилично. — Её голос становится наставительным. — Помните основные правила: разговаривайте, но не слишком много — пусть он говорит больше. Смейтесь, но негромко, прикрывая рот веером. Будьте интересной собеседницей, но ни в коем случае не демонстрируйте излишнюю учёность. Мужчины не любят женщин умнее себя. Это их пугает и отталкивает.

— Мужчины вообще не любят настоящих женщин, — говорю задумчиво. — Они любят только собственную идею о женщинах.

Госпожа Мори резко вздрагивает всем телом. Поворачивает голову, смотрит на меня испуганно-настороженно.

— Шутка, — быстро добавляю, изображая лёгкую улыбку. — Просто пошутила неудачно.

Она явно не верит, что это была шутка. Но благоразумно молчит, поджав тонкие губы.

В коридоре за закрытой дверью раздаются тяжёлые мужские шаги. Уверенная поступь Рэна.

Он никогда, ни разу не приходил в комнату для одеваний. Но сейчас пришел, раздвинул седзи.

Он входит, останавливается на пороге. Смотрит на меня долго, молча изучает каждую деталь костюма.

Я всё ещё стою у зеркала. Вижу его отражение высокой тёмной фигуры на фоне залитого утренним светом коридора.

Он кланяется мне. Не низко, совсем не как слуга хозяйке, но уважительно, как равный равному.

— Нана-сама, — произносит ровным голосом. — Я пришёл попросить вас о важном одолжении. Прошу проявить максимальное терпение сегодня. И сделать всё возможное, чтобы угодить министру Сато. От исхода этой встречи напрямую зависят крупные контракты Огуро-сама. Очень важные контракты. Если министр останется доволен впечатлением…

Не договаривает до конца. Не нужно продолжать. Всё и так предельно понятно.

Смотрю на его отражение в зеркале. Он смотрит в ответ — серо-зелёные глаза абсолютно спокойные, как поверхность горного озера в безветренный день. Но они просят. Рэн просит меня о чём-то. Во второй раз за всё время нашего знакомства.

Первый раз просил помочь с кражей вазы из дома Ямады. Тогда я согласилась без раздумий, украла бесценную реликвию, стала настоящей воровкой.

Теперь просит снова. Быть покорной игрушкой, угодить стареющему чиновнику. Не ради себя. Ради денег хозяина. Ради благополучия Огуро.

Внутри меня что-то холодное и острое сжимается в комок. Злость? Глубокая обида? Или просто невыносимая усталость от постоянных просьб. От того, что меня все постоянно просят что-то сделать.

— Сам просишь меня, — говорю медленно, тщательно выговаривая каждое слово. Продолжаю смотреть в зеркало, на его тёмное отражение. — Снова просишь. Рэн.

Он молчит. Терпеливо ждёт моего решения. Намеренно растягиваю паузу.

Потом я медленно киваю:

— Хорошо. Согласна. Я сделаю абсолютно всё, что требуется. Буду милой, обаятельной собеседницей. Покорной. Очаровательной. Угожу министру ради контрактов Огуро.

Рэн почти неслышно выдыхает.

— Но, — добавляю я, всё ещё не отрывая взгляда от его отражения в зеркале. — При одном обязательном условии. Тогда и ты, в свою очередь, будешь должен исполнить мою просьбу, без лишних вопросов и сомнений. Одну-единственную. Однажды в будущем. Любую просьбу, какую я пожелаю озвучить.

Медленно поворачиваюсь всем телом к нему. Шпильки качаются, звонко звенят. Смотрю теперь прямо, не через зеркальное стекло — непосредственно в его спокойное лицо.

— Договорились? — чётко спрашиваю.

Он смотрит в ответ пристально, потом очень медленно, обдуманно кивает:

— Договорились. Принимаю ваши условия.

— Подчеркну ещё раз — абсолютно любую мою просьбу, — настойчиво повторяю. — Даже если она покажется тебе... очень странной. Или опасной для жизни. Или вообще невозможной для исполнения.

— Любую просьбу, — подтверждает без колебаний.

— Поклянись мне. Дай клятву.

Он не колеблется ни секунды:

— Клянусь. Однажды в будущем я исполню любую вашу просьбу, какой бы она не была.

Этого достаточно, Рэн не врет. Он исполнит обещанное.

— Тогда иди, — говорю. — Министр скоро придёт. Не хочу, чтобы он увидел тебя здесь. Подумает, что ты мой любовник.

Усмехается едва заметно:

— Был бы странный любовник.

— Самый странный, — соглашаюсь.

Он уходит, шаги удаляются по коридору. О-Цуру и госпожа Мори стоят как статуи. Рты приоткрыты. Они слышали сделку.

— Что? — спрашиваю. — Никогда не видели, как торгуются?

Госпожа Мори первая приходит в себя:

— Вы... вы взяли с него клятву...

— Да. А что? Он взял с меня обещание. Честный обмен.

— Но Огуро-сама...

— Огуро-сама получит свои контракты. Если я не сломаюсь во время свидания. Так что молитесь, госпожа Мори. Молитесь, чтобы министр был интересным собеседником.

Сажусь у окна. Жду. Считаю вдохи, трудно дышать в пятнадцати слоях. Раз. Два. Три.

Приходит время, меня ведут в гостиную, пропитавшуюся запахом сандаловых палочек, которые О-Цуру зажгла ещё час назад, готовя пространство к встрече, и теперь дым стелется под потолком тонкой вуалью.

О-Цуру заваривает чай с таким благоговением, словно совершает священный ритуал перед божеством, которое может разгневаться от одного неловкого движения

Я сижу на шёлковой подушке цвета переспелой хурмы и чувствую, как под пятнадцатью слоями кимоно колени начинают затекать, как оби давит на рёбра.

Слышу мягкие шаги в таби и легкий шелест одежды. Министр Сато не то чтобы входит, скорее возникает.

Сёдзи отъезжают почти бесшумно, в щёлочки двери просачиваются капли синего кимоно. В этот раз он в таби. Хорошо. В прошлый раз его скрипучие туфли раздражали.

О-Цуру разливает чай: зелёная струйка, похожая на жидкий нефрит, наполняет мою чашку с узором из тонкого бамбука, а его — с изображением старой сосны, и я думаю о том, как тщательно госпожа Мори продумала даже эту деталь, вложив в каждую чашку послание. Для меня гибкость и пустота бамбука, для него мудрость и сила сосны.

О-Цуру бесшумно скользит к выходу, закрывая за собой сёдзи, и мы остаёмся одни в этой комнате.

Тишина опускается и я понимаю, что должна заговорить первой — так делают настоящие куртизанки, те, кого я наблюдала в чайных домиках, подслушивала сквозь тонкие стены, подмечала каждый жест и каждую интонацию, пытаясь понять, как они превращают обычный разговор в искусство. Но сейчас, когда пришло время применить всё выученное, в голове пустота.

Похвалить чай за его тонкий аромат? Заметить, как изящно дрожит пламя свечи? Или сказать правду — что свет выхватывает из темноты его лицо так, что морщины становятся похожи на высохшие русла рек?

Я поднимаю чашку, делаю маленький глоток, и чай оставляет горьковатое послевкусие, которое потом превращается в сладость. Министр тоже пьёт, медленно, смакуя, и его маленькие глаза не отрываются от моего лица.

И тогда он говорит:

— Благодарю вас за это время, госпожа Нана, за то, что согласились провести со мной этот вечер, хотя сердце моё сегодня тяжело от печали, которую не так-то просто нести в одиночку.

Сейчас он будет изливать свои жалобы — на интриги в министерстве, на некомпетентность подчинённых, на холодность жены, которая спит в отдельной комнате вот уже десять лет. А я буду кивать, изображая сочувствие, подливать чай.

— Вчера умерла моя Ханако, — произносит он, и в его глазах появляется влажный блеск.

Ханако. Имя женщины. Дочь? Любовница? Жена? Внучка? Внутри поднимается холодная волна — неужели мне придётся утешать его горе?

— Моя собачка, — добавляет он тихо, почти извиняющимся тоном, и я вижу, как слеза скатывается по морщине на его щеке, оставляя мокрую дорожку. — хин, маленький, белый, с чёрными пятнами вокруг глаз, больших, как у вас.

Собачка. Всего лишь собачка. Я выдыхаю воздух. Напряжение отпускает, оставляя странную лёгкость, похожую на опьянение.

Хин — я видела таких. Изнеженные существа, похожие на ожившие помпоны, которые всю жизнь проводят на шёлковых подушках и питаются деликатесами с хозяйского стола.

— Прошу принять мои глубочайшие соболезнования, Сато-сама, — произношу я заученную фразу, стараясь вложить в неё нужное количество сочувствия, не слишком много, чтобы не показаться фальшивой, но и не слишком мало, чтобы не обидеть. — Потеря верного друга — это горе, которое трудно выразить словами.

Он кивает благодарно, почти детским жестом вытирает слезу тыльной стороной ладони.

И я вдруг понимаю, что в этот момент передо мной не министр внутренних дел, не человек, принимающий решения о судьбах тысяч людей, а просто одинокий старик, потерявший единственное существо, которое любило его не за власть и не за деньги.

— Она любила, когда я разговаривал с ней на её языке, — говорит он, поднимая на меня взгляд, в котором читается такая надежда, что мне становится не по себе. — Прошу вас, не сочтите мою просьбу за странность, но… не могли бы вы… погавкать?

Мир замирает. Свечи перестают мерцать. Сандал перестаёт пахнуть. Даже моё сердце, кажется, пропускает удар, и в этой тишине я слышу только звон в ушах.

Погавкать?

Министр внутренних дел, человек, от решения которого зависят контракты Огуро, человек, ради встречи с которым меня готовили три дня, просит меня погавкать, как собачка, не знаю смеяться мне или плакать.

Внутри просыпается Мики, та девчонка из грязного борделя, которая смеялась над странностями клиентов с другими девчонками, сидя на грязном полу и считая заработанные монеты, и она хочет расхохотаться. Нана хочет просто уйти.

Но обещание.

Я прикрываю лицо веером, будто от смущения, хотя на самом деле просто выигрываю время, пытаюсь справиться с истерическим смехом, который поднимается из груди.

И потом, опустив веер, я издаю тихий, неуверенный звук:

— Гав.

Получается жалко, больше похоже на писк испуганного щенка, чем на лай, но министр Сато расцветает, его лицо разглаживается, морщины становятся менее глубокими, глаза загораются радостью.

— Гав-гав! — отвечает он звонко, и его голос теряет старческий скрип, становится моложе. — Вот так, именно так мы общаемся с моей Ханако, когда она уже в лучшем мире, и я говорю ей через вас, что я скучаю, что я помню.

И я гавкаю снова:

— Гав! Гав-гав!

— Гав-гав-гав! — вторит он восторженно, и мы лаем друг на друга через низкий столик с остывающим чаем.

— Она любила ползать за бабочками в саду, гоняться за ними по траве, — говорит министр, — и, если вас не затруднит… не могли бы вы…

Он опускается на четвереньки, и я слышу, как хрустят его старые суставы, как тяжело даётся ему это движение.

Я смотрю на этого человека, который держит в руках судьбы тысяч людей, который одним словом может начать войну или заключить мир, и вижу просто старика, ползающего по полу в память о мёртвой собачке, и в этом есть что-то такое, что я не могу отказать.

Опускаюсь на пол, оби впивается в спину, шпильки сползают, угрожая упасть, но я становлюсь на четвереньки и начинаю медленно ползти по татами, изображая маленького хина, гоняющегося за невидимой бабочкой.

Министр ползёт за мной, пыхтит, иногда останавливается, чтобы отдышаться. И вдруг сёдзи бесшумно отодвигаются и на пороге возникает Рэн.

Высокий и неподвижный, он стоит и смотрит сверху вниз на эту картину: я, одетая в кимоно стоимостью в небольшое состояние, ползаю на четвереньках по полу, а министр внутренних дел ползёт за мной, радостно тявкая.

— Всё ли в порядке, Нана-сама? — спрашивает он ровным голосом, в котором нет ни капли насмешки, словно видит перед собой самую обычную сцену вечернего приёма.

Я замираю, всё ещё стоя на четвереньках, и смотрю на него снизу вверх, и давлю смех, что прорывается изнутри.

— Всё… всё прекрасно, Рэн, — выдавливаю я сквозь приступ смеха. — У нас… философская беседа о… о природе бытия.

Рэн смотрит ещё мгновение на меня, на министра, который тоже начинает хихикать, прикрывая рот ладонью, потом коротко кивает:

— Понял. Прошу прощения за беспокойство.

Сёдзи закрываются так же тихо, как открылись, и мы с министром начинаем смеяться.

После лая и смеха, министр Сато поднимается с пола, отряхивает кимоно и произносит просто, как объявляют о завтрашнем дожде:

— До завтра, Нана-сама.

До завтра. Два слова, как два удара гонга. Завтра. Завтра будет ночь с министром. Настоящая ночь, не чайная церемония с лаем и ползанием.

Ночь, когда тело перестаёт быть своим и становится товаром, оплаченным заранее.

Следующий день проходит в странном оцепенении, будто я смотрю на себя со стороны, из-за полупрозрачной сёдзи. О-Цуру приносит скромный завтрак, порции меньше чем обычно — рис с маринованными сливами. Кажется эта порция может уместиться на паре монет.

К обеду приносят лапшу удон в бульоне с водорослями. На один глоток и я его выпиваю. Больше не положено.

Вечер приходит слишком быстро. Одевают снова — пятнадцать слоёв, но на этот раз кимоно проще, без журавлей и серебряных нитей. Тёмно-синее, почти чёрное, с узором из хризантем.

Министр Сато приходит, когда в саду уже сгустились сумерки, и цикады начали свою вечернюю песню.

Он здоровается, кланяется. Я отвечаю. Мы молча пьём чай. Формальность, которую нужно соблюсти.

Потом он подходит ближе. Садится рядом. И начинает раздевать меня. Медленно, методично, как разворачивает драгоценный подарок. Первый слой. Второй. Третий. Его пальцы неумелые, дрожащий от старости. Четвёртый слой. Пятый. Я стою неподвижно, как кукла, которую переодевают для другого представления.

К восьмому слою нетерпение накрывает меня, как волна. Хочется сорвать оставшиеся кимоно, покончить с этим ритуалом разворачивания. Но я стою. Жду. Потому что так положено.

Наконец остаётся только нагадзюбан. Он снимает и его.

Ложусь на футон. Деревянная подушка твёрдая под затылком, неудобная. В борделе подушки были мягкие, набитые гречневой шелухой. Здесь — твёрдое дерево, покрытое тонким шёлком. Символ статуса. Символ того, что я дорогая вещь, а не дешёвая шлюха.

Он ложится рядом. Тело его тяжёлое, дряблое. Кожа покрыта старческими пятнами, как листья перед опаданием.

Когда я была бордельной девкой, во время этого я считала. Считала, сколько у меня будет денег после. Пять монет — хватит купить дайфуку на рынке, те сладкие рисовые пирожки с пастой из красных бобов, которые продаёт старуха у северных ворот. Десять монет — можно купить ещё и гребень для волос, деревянный, с резными цветами. Пятнадцать — новые таби, белые, без дырок на пальцах.

Считала и мечтала. Но теперь, пока министр между моих ног, пока его лицо так близко к моему, что я чувствую запах саке изо рта и старость кожи, пока он пыхтит мне в щёку. О чём мне думать?

Денег мне не дадут. Я не получу ни монеты. Всё уходит Огуро, госпоже Мори, в содержание этого прекрасного чайного дома.

Дайфуку я могу съесть, когда захочу — О-Цуру принесёт на подносе, красиво разложенные.

Гребень у меня есть — лаковый, с инкрустацией перламутром, стоимостью в месячный заработок торговца рисом.

Думать не о чём. Мечтать не о чём.

Я устала считать толчки — сбивалась после тридцати, путалась, начинала заново. Поэтому начала стонать. Не от удовольствия — его нет и не было никогда. Стонать, словно мне больно, словно его орган такой большой, что едва помещается, что невыносимо терпеть эту полноту.

Ахх... Больно... Вы такой... большой, Сато-сама...

Это помогает. Мужчины любят думать, что они огромны, что причиняют эту сладкую боль. Министр ускоряется, пыхтит громче, лицо краснеет. Ещё несколько фрикций — и он содрогается, замирает, выдыхает с облегчением.

Всё. Кончено. Он получил своё удовольствие.

Тяжело слезает. Одевается, не глядя на меня. Благодарит формально, как благодарят за поданный чай. Уходит.

Я лежу ещё минуту, потом встаю. Ноги ватные, между ног влажно. Надеваю нагадзюбан. Выхожу в коридор. О-Цуру стоит у стены. Смотрит на меня. В глазах вижу что-то похожее на жалость. Или на отвращение. Или на то и другое сразу.

— Что смотришь? — спрашиваю резче, чем собиралась.

Она вздрагивает, отводит взгляд:

— Ничего, госпожа Нана... Простите...

Иду дальше. В саду под деревом стоит Рэн. Точит нож. Не поднимает головы, но я знаю — он слышал. Слышал пыхтение министра, мои стоны, скрип футона.

— Всё выполнила, — говорю, останавливаясь рядом. — Контракты будут подписаны. Огуро-сама будет доволен.

Он кивает. Продолжает точить.

— Теперь ты должен мне, — добавляю тише.

— Помню.

Ухожу в свою комнату. Закрываю сёдзи. Сажусь у окна. Смотрю в темноту сада.

Странно. В борделе клиенты были хуже — грубее, грязнее, жестокие иногда. Но там все девочки проходили через это. Мы были вместе. Делились историями, смеялись над уродливыми членами, над смешными звуками, которые издавали мужчины. Было легче, когда не одна.

А в этом чайном доме с его красотой и дорогими кимоно, с чаем за небольшое состояние и подушками из лакированного дерева — только я. Одна. Прохожу через это одна. Без других девочек, без их смеха, без их понимания.

Дорогая, красивая, одинокая шлюха.

Хуже ли это, чем быть дешёвой в толпе таких же?

Не знаю. Наверное, и то, и другое — разные оттенки одного и того цвета.

Ложусь на свой футон. Закрываю глаза. Но сон не приходит. Вместо него — воспоминания о том, как министр пыхтел, как его кожа пахла старостью, как О-Цуру смотрела с жалостью.

Утро приходит с запахом зелёного чая и варёного риса, но не О-Цуру приносит завтрак, а Рэн. Он входит бесшумно, ставит поднос на низкий столик. Рис в лаковой чаше, маринованные овощи, зелёный чай, от которого поднимается тонкая струйка пара. Большая порция. Поощрение.

Вижу ещё что-то — небольшая деревянная шкатулка, покрытая лаком.

— От Огуро-сама, — говорит Рэн.

Открываю. Внутри на шёлковой подушечке лежит гребень. Черепаховый, с инкрустацией золотом и перламутром. Дорогой. Очень дорогой. Узор — журавли над сосной. Долголетие и верность. Символы, которые должны радовать женщину, получившую такой подарок.

Но я чувствую только тяжесть. Вес благодарности, которую от меня ждут. Цену моего тела прошлой ночью, переведённую в черепаховый панцирь и золотые нити.

— Пусть Исидзу Огуро приподносит свои подарки сам, — говорю, закрывая шкатулку со щелчком. — Если считает нужным благодарить.

Рэн поднимает удивленный взгляд, забирает шкатулку.

— Передам, — кивает он и уходит, оставляя меня наедине с завтраком.

* * *

Я не ожидала, что он действительно придёт. Огуро Исидзу. Человек, который никогда не приходит сам — посылает Рэна, госпожу Мори, слуг. Но он приходит. Вечером, когда я с госпожой Мори ужинаем в тихой комнате, выходящей в сад, где уже зажглись первые светлячки.

Сёдзи раздвигаются. Входит мужчина, которого я видела всего дважды. Высокий, худой, с лицом, словно вырезанным из слоновой кости — ровные черты, холодные глаза, рот, который не привык улыбаться. Кимоно строгое, тёмно-серое, с малозаметным гербом и никаких украшений, кроме ножа за поясом.

Госпожа Мори дёргается и чай в её руках чуть не проливается.

— Огуро-сама! Какая честь! Мы не ожидали... не были предупреждены...

Он не смотрит на неё. Смотрит на меня.

— Нана, — голос низкий, спокойный, — Министр Сато очень доволен. Контракты подписаны сегодня утром. Благодарю за... искусство.

Искусство. Красивое слово для того, что я стонала под старым телом, изображая боль от его величия.

Он ставит на стол ту самую шкатулку с гребнем. Потом достаёт ещё одну вещь из рукава — маленькую коробочку, обтянутую синим шёлком.

— И кое-что ещё, — говорит, открывая её.

Внутри на чёрном бархате лежит золотой перстень. На широкой пластине выгравированы два символа — дракон, обвивающийся вокруг иероглифа «удача». Работа тонкая, искусная. Старинная, судя по патине на золоте.

Огуро берёт мою руку. Я не успеваю отдёрнуть. Надевает перстень мне на средний палец правой руки. Сидит идеально, будто делали специально для меня.

— Завтра ты сопровождаешь меня, — говорит он, всё ещё держа мою руку. — Надень этот перстень. И не наряжайся. Иди как простая гейша, без сложной причёски, без белил. Простое кимоно, без макияжа.

Госпожа Мори подаётся вперёд, губы поджаты так, что почти исчезают, но она не смеет возразить. Я чувствую её негодование, но не понимаю от чего — от непонимания как можно выводить самую дорогую ойран в Токио без должной пышности? Или от зависти?

— Это моя последняя просьба, — добавляет Огуро, отпуская мою руку. — В этот раз.

— Хорошо, — соглашаюсь, потому что выбора нет.

Огуро кивает. Уходит так же бесшумно, как пришёл, и тишина возвращается в комнату, но она уже другая.

Смотрю на перстень. Дракон блестит в свете фонаря, обвивается вокруг иероглифа, словно душит его.

Потом встаю. Не говоря ни слова госпоже Мори, которая всё ещё сидит с поджатыми губами, иду в свою комнату.

Открываю шкатулку, где храню немногие личные вещи. Достаю монету. Ту самую, что дал мне тот мужчина в борделе госпожи Мурасаки. Красивый, опасный, похожий на демона. «За родинку удачи», сказал он тогда. И я спрятала её, не понимая зачем.

Переворачиваю монету. На одной стороне дракон. На другой иероглиф «удача».

Точно такие же символы. Точно такой же дракон с изогнутым телом, с раскрытой пастью, с когтями, впивающимися в края монеты.

Кладу монету рядом с перстнем, внимательно смотрю на них. Два одинаковых символа, разделённых временем, местом, формой. Но одинаковых.

Сердце бьётся странно. Слишком быстро. Считаю удары — раз, два, три, четыре... Сбиваюсь. Начинаю заново.

Вспоминаю камни, которые кидала на настоящую Нану в колодце. Раз, два, три...

Раз, два, три...

Огуро-сама. И тот демон из борделя?

Невозможно. Но монета и перстень. Одинаковые символы.

Совпадение?

Или...

Загрузка...