Кимоно. Тела. Новый дом. Сёги
Я проснулась с первыми лучами. За бумажными стенами запели птицы, много птиц. Воробьи, должно быть. Их трескотня заполняла тишину пустой деревни.
Рэн уже не спал, когда я открыла глаза. Сидел на футоне, прислонившись спиной к стене.
— Доброе утро, — сказала я.
Он кивнул. Не обернулся.
Пошла на кухню. Разожгла очаг — руки уже привыкли, угли занялись быстрее, чем вчера. Поставила воду для чая.
Вчера, обходя дома, нашла в одном кладовку, которую пропустила в первый раз, спрятанную за сдвижной панелью. Там стояли банки с маринованными огурцами в рисовом уксусе. Мешочек с сушёными грибами шиитаке. И мисо — густое, тёмное, в деревянной бочке. Хозяйка, видимо, прятала от мышей. Или от соседей.
Сварила мисо-сиру — простой, без тофу, только с грибами.
Мисо распустилось в горячей воде мутным облаком, запахло солёным, тёплым, почти домашним. Рис получился лучше, чем вчера. Не идеальный, но съедобный. О-Цуру бы всё равно посмеялась.
О-Цуру.
Стиснула зубы. Продолжила готовить.
Разложила на подносе: рис, суп, огурцы, чай. Понесла Рэну.
Он ел молча. Тоже левой рукой, правую берёг. Суп выпил до дна, рис съел весь. Огурцы похрустывали на зубах.
— Лучше, чем вчера, — сказал он, не глядя на меня.
— Рис?
— Всё.
Не поняла — рис имел в виду или себя. Спрашивать не стала.
Допили чай. Он поставил чашку точно в центр подноса, как всегда.
— Нужно уходить, — сказал.
— Знаю.
— Сегодня.
— Да.
Пауза. Он посмотрел вниз — на себя. Бинты на груди, фундоси. Больше ничего.
— Мне нужна одежда.
Замерла.
Его кимоно. Окаяма-сан разрезал его ножницами от ворота до подола, вдоль рукавов. Хакама, нагадзюбан — всё в крови, всё изрезано. Лежит в углу бурой кучей, пропитанной, затвердевшей. Не наденешь.
А я... я нашла вчера в одном из домов сундук с кимоно. Женскими. Простыми, крестьянскими, из грубого хлопка, с незатейливым рисунком. Взяла несколько себе.
Переоделась, выбросила своё порванное, грязное, окровавленное.
А ему не подумала поискать. Просто не подумала.
— У меня... — начала и осеклась. — Рэн, я нашла только женские.
— Дай что есть.
— Но это...
— Дай.
Принесла. Два кимоно — оба женских, оба крестьянских. Одно лиловое, выцветшее, с мелкими цветами хризантем. Другое коричневое, попроще, почти без рисунка. И оби — узкий, женский, завязывающийся бантом спереди.
Рэн взял коричневое. Осмотрел, пощупал ткань. Поднялся морщась, придерживая бок. Надел. Левый рукав, потом правый осторожно, чтобы не потревожить рану. Запахнул. Взял оби, обмотал вокруг талии. Завязал аккуратно, привычным движением.
Кимоно было ему коротко — до середины голени, вместо положенных щиколоток. Рукава тоже короткие — кисти торчат. Плечи натягивают ткань в ширину, ворот расходится, обнажая ключицы и верхний край бинтов. Цветочный рисунок по подолу выглядит нелепо на его жилистом, покрытом шрамами теле.
Я смотрела на него. Он стоял — серьёзный, прямой, с каменным лицом, в женском кимоно с хризантемами.
И я засмеялась.
Не удержалась. Просто вырвалось неожиданно и громко. Прикрыла рот ладонью, но смех просачивался сквозь пальцы, как вода сквозь решето. Плечи тряслись. Глаза слезились.
Рэн посмотрел на меня. Лицо абсолютно неподвижное. Ни тени улыбки. Ни намёка.
— Прости, — выдавила сквозь смех. — Прости, я не...
— Что смешного? — спросил ровно.
— Ничего, — соврала. — Ничего. Просто... ты мог бы притвориться женщиной. Со спины — почти убедительно.
— Со спины, — повторил он бесстрастно.
— Ну... если не оборачиваться. И шляпу надеть. Большую, соломенную, чтобы лицо закрывала. И сгорбиться немного. И... — я осеклась. Потому что он смотрел на меня, и в его глазах вдруг мелькнуло что-то живое. Не улыбка — он, кажется, вообще не умел улыбаться. Но что-то похожее на искру.
— Я притворялся женщиной, — сказал он.
Замолчала.
— Что?
— Дважды. Один раз в Осаке — нужно было войти в женские покои дайме. Надел учикакэ, накрасил лицо, подложил ткань в грудь. Прислуживал весь вечер. Наливал сакэ. Танцевал. Никто не заметил.
Я смотрела на него, на квадратные плечи, на жилистую шею, на жёсткое лицо с острыми скулами. Танцевал. Наливал сакэ. В учикакэ.
— Не верю, — сказала честно.
— Тебе не нужно верить, — ответил он. — Тем людям нужно было. И они поверили.
— А второй раз?
Молчание. Длинное. Он отвернулся к окну.
— Второй раз не получилось, — сказал наконец. — Узнали.
— И что случилось?
— Я убил шестерых и ушёл через крышу. В кимоно.
Сказал это тем же тоном, которым говорил «рис лучше, чем вчера».
Смех умер мгновенно. Как свеча на ветру.
Молчим. Он стоит у окна в женском кимоно с хризантемами. Я сижу на футоне. Между нами поднос с пустыми чашками.
— Ладно, — говорю наконец. — Нужно идти.
Тела.
Работали молча.
Я таскала доски, отрывала от забора Окаямы, сухие, серые, с ржавыми гвоздями. Рэн нёс камни — небольшие, по одному, левой рукой. Правой придерживал бок. Лицо белело с каждым наклоном, но он не останавливался.
Сначала я отвернула простыни — проверить. О-Цуру лежала прямо, словно спала. Лицо спокойное, даже мирное. Не стала разглядывать. Накрыла обратно.
Извозчик — на спине, руки раскинуты. Глаза открыты. Стеклянные. Мухи уже нашли — ползали по лицу, по губам. Отогнала рукой. Закрыла ему глаза — веки холодные, неподатливые. Накрыла.
Обложили тела досками крест-накрест. Сверху положили камни, тяжёлые, чтобы лисы не стащили. Старые тряпки, ветошь, мешковину — всё, что нашлось. Не гроб, не могила, не кремация с благовониями и сутрами. Просто баррикада от зверей.
Сложила ладони. Прошептала:
— Наму Амида буцу. Прости, О-Цуру. Прости, что не по обычаю. Прости, что так.
Рэн стоял рядом. Молчал. Не молился — не его боги, наверное. Или у шиноби нет богов.
Но стоял. Ждал, пока я закончу.
Новый дом
Шли через деревню медленно, Рэн опирался на палку, которую я выломала из ограды. Женское кимоно с хризантемами развевалось вокруг его ног. Мы выглядели нелепо — две женщины в крестьянском, одна из которых слишком высокая, слишком широкая в плечах и слишком мрачная для женщины.
Выбрали дом на другом конце деревни — маленький, в два раза меньше дома лекаря. Никакой ниши-токонома, никаких свитков с каллиграфией. Одна комната, кухня, земляной пол в прихожей. Татами старые, потемневшие, но без дыр. Стены тонкие — слышно, как ветер гуляет снаружи. Пахнет пылью, соломой, мышами.
Дверь была заперта на деревянный засов — простой, без замка. Рэн надавил плечом. Дерево хрустнуло, засов сломался. Вошли.
Внутри — следы бегства. Футон скомканный в углу. Перевёрнутый табурет. На полке — пустые банки, одна с остатками маринованной редьки на дне. Очаг с холодной золой. Чайник — забыли, наверное. Или не поместился на телегу.
— Здесь, — сказал Рэн. Осмотрел комнату, окно, выход. — Нормально. Далеко от того дома. Дорогу видно. Если кто появится — увидим первыми.
Я расстелила футон — один, других не было. Принесла из дома лекаря второй, притащила по улице волоком. Расстелила рядом.
Рэн опустился на свой — тяжело, с выдохом. Прислонился к стене. Закрыл глаза.
— Теперь ждать, — сказал.
— Сколько?
— Два дня. Три. Может, больше.
Два дня. Три. В пустой деревне, вдвоём, без гарантии, что кто-то придёт.
Сёги
Доски для сёги не было — откуда ей взяться в крестьянском доме. Но Рэн, сидя у стены на второй вечер, сказал:
— Принеси камешки. Плоские, мелкие. Штук сорок.
Не поняла зачем, но пошла. За домом нашла узкий ручей, пересохший почти, с лужицами стоячей воды между камнями, в которых отражалось вечернее небо. Набрала гладких камешков, обкатанных водой, тёплых от дневного солнца. Светлые и тёмные отдельно. Принесла в подоле кимоно — ткань оттянулась, камешки постукивали друг о друга.
Рэн взял обломок широкой плоской доски от чего-то хозяйственного. Достал из-за пояса маленький нож — я не знала, что у него есть нож. Откуда? Когда успел? Спрашивать не стала. У шиноби, наверное, нож появляется из воздуха, как у фокусников на ярмарке.
Начал чертить линии на доске — ровные, уверенные, несмотря на левую руку. Девять на девять. Поле для сёги.
Потом взялся за камешки. Брал по одному, поворачивал в пальцах — выбирал подходящий, с плоской стороной. И выцарапывал остриём ножа иероглифы. Мелко, тщательно, с той же сосредоточенностью, с которой, наверное, точил меч. Король. Ладья. Слон. Генерал. Серебро. Конь. Копьё. Пешка. Один за другим.
Я смотрела. Он работал молча — губы чуть сжаты, глаза прищурены в слабом свете масляной лампы. Как будто это важнейшее дело в мире. Не рана, не мертвецы на другом конце деревни, не люди его клана, которые могут прийти завтра или никогда. А иероглиф «конь» на речном камешке.
Стружка от камня сыпалась на татами мелкой пылью. Пахло мокрым речным песком и маслом от лампы.
— Умеешь играть? — спросил, не поднимая головы.
— Немного. Видела, как другие играют. Знаю правила. Но… не очень хорошо.
Не стала уточнять, что «другие» — это старые клиенты в борделе, которые играли между собой, пока ждали своей очереди. Я подглядывала из-за ширмы. Запоминала. Иногда один из них — пожилой торговец с добрым лицом — объяснял мне ходы. Тихо, чтобы хозяйка не услышала.
— Этого достаточно, — сказал Рэн. Положил последний камешек — пешку — на доску. Отряхнул пальцы.
Расставили фигуры. Тёмные — его. Светлые — мои. Камешки лежали на доске неровно — не гладкие деревянные фишки из дорогих наборов, а камни из ручья с корявыми иероглифами. Но доска была доской, и война была войной.
Первую партию я проиграла быстро. Он играл жёстко, без пауз, каждый ход как удар. Не давал мне думать, не давал привыкнуть.
Мои фигуры исчезали с доски одна за другой и появлялись на его стороне — в сёги захваченные фигуры становятся твоими, можно выставить их обратно куда хочешь. Это самое страшное в сёги — то, что было твоим, оборачивается против тебя.
— Ещё, — попросила.
— Можно.
Вторую партию проиграла тоже, но медленнее. Начала видеть его манеру — он всегда атаковал с левого фланга. Всегда жертвовал пешку, чтобы открыть линию для ладьи. Предсказуемо? Нет. Просто… узнаваемо. Как почерк.
Третья партия. Четвёртая. Темнело за окном, лампа горела ровно, от масла пахло чем-то ореховым.
На пятой партии он забрал мою ладью — я не увидела ловушку, простую, очевидную. Должна была увидеть. Но не увидела. Мой камешек перешёл на его сторону, выстроился в ряд с остальными захваченными.
— Это нечестно, — сказала я.
— Это единственный способ выиграть, — ответил он ровно.
— Шиноби и в сёги жульничают?
Сказала — и замерла. Слово вылетело раньше, чем успела подумать. Шиноби. Первый раз произнесла вслух. Между нами.
Рэн замер тоже. Рука зависла над доской — пальцы держали камешек-пешку на весу.
Потом он положил пешку на доску. Аккуратно, точно в клетку.
— Не жульничаю, — сказал ровно. — Считаю. Это разное.
— Разное, — повторила я.
— Да.
Снова молчание. Но другое — не тяжёлое. Осторожное. Как два человека, идущие по тонкому льду, которые наконец начали доверять тому, что лёд выдержит.
Пятую партию я тоже проиграла, но с достоинством. Его король оказался в углу, мой тоже, и несколько ходов мы кружили друг вокруг друга, как бойцы на арене, прежде чем он нашёл брешь.
— Ещё одну, — попросила.
— Последнюю, — сказал он. — Поздно.
— Последнюю, — согласилась. И, помедлив: — На желание.
Рэн поднял глаза. Посмотрел на меня — тем самым своим долгим, внимательным взглядом.
Молчание.
Потом кивнул. Один раз.
Расставили камешки. Я — первая, его очередь уступить.
Играла иначе — не знаю, что изменилось. Может быть, перестала бояться проиграть. Может, перестала думать о правилах и начала чувствовать доску — камешки под пальцами, линии, пространства между фигурами. Видела не отдельные ходы, а рисунок — как в вышивке, когда отдельные стежки складываются в картину.
Рэн играл так же, как всегда, — жёстко, точно, без жалости. Не поддавался. Я видела — не поддавался. Каждый его ход был опасным, продуманным. Он хотел выиграть. По-настоящему хотел.
Но я выиграла.
Мой генерал и конь — его бывший конь, тот самый, который перешёл на мою сторону три партии назад — зажали его короля. Некуда. Совсем некуда.
Рэн посмотрел на доску. Долго. Потом перевернул своего короля — камешек лёг иероглифом вниз. Знак поражения.
— Твоё желание, — сказал ровно.
Тишина. Лампа потрескивала. За стеной — цикады, бесконечные, оглушающие. Тени от камешков на доске — маленькие, острые.
Сердце стучит так громко, что, наверное, он слышит. Раз. Два. Три.
— Поцелуй меня, — сказала я.
Голос не дрогнул. Удивительно.