ГЛАВА XVII


То, что я хочу рассказать тебе, моя девочка, рассказывать нелегко. Я даже не уверена, надо ли тебе это знать, нуждаешься ли ты в той немалой дозе зла, которая содержится в этой истории. Не раз я думала об этом — необходимо ли в твои восемнадцать лет знание, в котором есть жестокость. Я не хочу говорить тебе, к какому убеждению я пришла. Быть может, единственно правильное решение — это чтоб ты знала... Если ты решишь, что тебе не надо это помнить, есть простой выход — уверяю тебя, что люди с легкостью забывают то, что они хотят забыть. Но может быть, ты решишь, что забывать это нельзя...


В апреле 1944 года Стелла Попова передала мне повестку в партизанский отряд. Я скрыла от нее, что я беременна. Попросила ее только дать мне отсрочку на двадцать дней.

Эти двадцать дней я буду помнить всю жизнь, дни были тяжелые, и рассказывать о них я могла бы долго. Прежде всего мне надо было принять решение. На первый взгляд это было легко, потому что у меня не было выбора. Но на самом деле это было связано с самыми глубокими переживаниями, о которых я сейчас не могу тебе рассказать. Практически осуществить принятое уже решение тоже было сложно и трудно, потому что в Софии оставалось совсем мало врачей. Это тоже отдельная история. К счастью, все обошлось без осложнений. Когда я через двадцать дней явилась к Стелле, вид у меня был вполне здоровый, а еще через несколько дней связной повел меня в партизанский отряд.

Об этом отряде, моя девочка, уже много написано, вышло три книги воспоминаний, там и обо мне есть, и если тебе интересно, я как-нибудь их тебе покажу. Много раз и меня уговаривали написать воспоминания о том времени. Правда, это был короткий период, всего несколько месяцев, потому что вскоре, в сентябре, мы вернулись по домам и нам пришлось начинать жизнь сызнова... Но, несмотря на это, воспоминаний у меня, я думаю, достаточно, на книгу бы вполне хватило. Могу признаться тебе, что я даже пробовала, но у меня ничего не получается, как-то не удается передать суть событий, а пережевывать то, что уже известно, о чем уже писали, явно не имеет смысла. И дело не только в этом — когда я берусь за воспоминания, я слишком сосредоточиваюсь на себе, точно я была самой важной персоной в отряде, на том, как я видела все происходящее, о чем я думала — а я была тогда страшной фантазеркой и чего только себе ни напридумывала, — но это слишком лично и, прямо скажем, недостоверно, потому что все остальные в отряде, каждые из них, воспринимали все по-своему, и наши свидетельства могут не совпасть... Поэтому, думаю, и трудно мне писать воспоминания...

Рассказывать — это совсем другое дело, и поэтому я расскажу тебе эту историю, я хочу, чтоб ты ее знала.

Охотничий домик представлял собой двухэтажное здание, широко раскинувшееся в форме буквы П. Почему оно называлось Охотничьим домиком, один бог знает. По существу, это было что-то вроде гостиницы, содержавшейся на общественных началах, и в июле она была до отказа забита отдыхающими. Село называлось Баня, два его бассейна с минеральной водой славились на всю округу.

Это было все, что мы могли узнать предварительно. Маловато, разумеется, но выбора у нас не было, приходилось начинать с тем, что мы знали.

Нас было трое. Мы спрятались в кустарнике, на холме, повыше Охотничьего домика. Из нашего укрытия видна была внутренняя часть П-образного здания. Оба этажа его были опоясаны террасами, на которые выходили двери комнат. По огромному двору носились дети, у входов суетились женщины.

Где-то среди этого многолюдья находился человек, которого мы должны были убить.

Мы вели наблюдение уже второй день. Ночью трудно было заснуть, и часы тянулись бесконечно. Ночи стояли теплые, такие теплые, что, когда задувал ветерок, он доставлял нам великое удовольствие. Находились мы у подножия гор, и на рассвете откуда-то сверху спускалась прохлада, прогонявшая сон, но скоро солнце начинало пригревать нам спины, и мы снова задремывали — спокойные и почти счастливые. Я, во всяком случае, не волновалась. Не знаю, как чувствовали себя двое мужчин, которые были там со мной, но я провела эти три дня в полном спокойствии. Дело в том, что роль, которая мне предназначалась, была, при наличии двух мужчин, вполне второстепенной, я состояла при них только, так сказать, на худой конец, на случай каких-то непредвиденных обстоятельств и вообще служила компании чем-то вроде украшения. Но ты увидишь, что события развивались не так, как мы этого ожидали.

Другие двое были учитель и ученик — именно так: один из них, человек лет тридцати, преподавал несколько лет другому — восемнадцатилетнему.

Учитель этот оставил сельскую прогимназию и в апреле пришел в отряд вместе со своим бывшим учеником. Их потому и послали на эту операцию, что они знали село лучше всех других. Паренек еще школьником исходил холмы над родным селом вдоль и поперек и, когда мы подошли к селу, привел нас прямо на этот наблюдательный пункт — самое удобное место, какое только можно было выбрать, словно он годами присматривал его и выбирал, словно он всегда знал, зачем оно понадобится ему однажды.

Учитель потом погиб, но для меня он всегда останется живым — худощавый, с насмешливым лицом, большим носом и маленькими голубыми, ярко-голубыми глазами, он целыми днями, как ястреб, следил с высоты за Охотничьим домиком. Я лежала позади них на траве и, пока этот голубоглазый хищник высматривал добычу, поглядывала на него и думала: что должен испытывать этот человек, прячась над селом, в котором он три года был директором прогимназии? Я пыталась представить себе, как он в темном костюме, белой рубашке и галстуке произносит в день Кирилла и Мефодия речь, вокруг него стоят учителя, с цветами в руках, нарядные и праздничные, а ребята, выстроенные перед ними, но то и дело нарушающие строй, шаловливые и беззаботные, смотрят влюбленными глазами на своего длинноносого, голубоглазого, чуть сутуловатого директора. И голос его — глубокий, мягкий, точно у церковного псаломщика, баритон — торжественными, патетическими волнами несется над головами детей, как разносился он над головами партизан, когда он читал стихи Смирненского, красивый голос, наделенный от природы необычайной теплотой и убедительностью, голос подкупающий и внушающий доверие. И вот этот человек, ведя за собой ученика — а по-другому настоящий учитель и не может, он всегда должен появляться в сопровождении учеников, всегда и повсюду, во всех видах своей деятельности, — явился в село из совсем другой жизни, осуществляя свою высокую миссию. Он стоит сейчас над селом, и село, затихнув в ожидании, с огромным напряжением следит за учителем и ждет его голоса, чтобы знать, куда идти. Учитель поднял руку, приближается тот трепетный миг, когда он заговорит, и тогда люди пойдут за ним как один. Так, как шел за ним его лучший ученик, этот тихий восемнадцатилетний парень, смотревший на все влюбленным взглядом — на меня, на своего учителя и даже на П-образное желтое здание, в котором мы разыскивали человека, приговоренного к смерти.

Так думала я тогда, глядя на учителя с партизанской кличкой Цыган. Он действительно был похож на цыгана, на голубоглазого тощего кочевника из табора, на цыгана с высоким бронзовым лбом, за которым бродили ясные и суровые, совсем не таборные мысли. Этот человек готовился убивать, и его ученик готовился убивать.

Ученик обращался к нему на «вы» — форма, совершенно необычная для партизанской землянки, но парень по-другому не мог, не было на свете силы, которая заставила бы его смотреть на учителя как на равного, как на человека, с которым его уравняли одинаковые права и обязанности. Сейчас, в засаде, он ждал, когда учитель подаст ему пример и он сможет наилучшим образом выполнить его приказ. Парень лежал спокойно и тихо — видно было, что он находится с окружающим в полной гармонии.

А я давала волю своей девчоночьей фантазии и пыталась обобщать — для того, вероятно, чтоб уйти от конкретных мыслей о смерти, хотя к этому времени я уже успела заглянуть в ее страшные глаза. И сейчас мне предстояло увидеть ее совсем рядом, как функцию моего собственного существования. В отряде я была и за медицинскую сестру и за врача одновременно. И тогда, впервые в своей практике, раньше чем научиться лечить, я научилась устанавливать смерть.

Человек, на которого должно было обрушиться наше возмездие, появлялся по вечерам. Это был один из самых страшных палачей этой части Болгарии, излюбленным развлечением которого было фотографироваться с отрезанными головами. Он был полицейским начальником областного масштаба, но убийцей и садистом — куда более высокого ранга, и если вообще говорить о масштабах жестокости, то этот экземпляр выдержал бы любую международную конкуренцию даже в те годы, породившие необыкновенное множество извергов.

При этом он был не из тех, кто только давал указания, — он и осуществлял карательные операции, вкладывая в их жестокость всю свою энергию, развивал теорию и практику запугивания, внося в это дело немало фантазии и стремления к эффектности. Он был специалистом по показательной жестокости, устраивал казни на сельских площадях, задавал тон, и потом его подчиненные, лишенные, правда, его талантов, но обладающие достаточным хладнокровием, чтобы следовать его примеру, распространяли его опыт.

Я пыталась представить себе его заранее, раньше того момента, когда ему придется покинуть свой мир, полный крови и отрезанных голов. Но я знала о нем слишком мало, его мир оказался не совсем таким, как мы ждали, человек этот мог быть действующим лицом и в сценах другого рода, из других сфер жизни, и мы неожиданно для себя стали их невольными зрителями. Это спутало наши планы, и поэтому мы уже второй день прятались, как лисы, в кустарнике в ожидании удобной минуты, когда можно будет тихо и просто всадить в него пулю, вернуть ему одну из бесчисленных пуль, которые он в упор выпускал в нас.

В первый же день, под вечер, перед Охотничьим домиком остановился маленький «штайер». Из машины вышел молодой человек в темно-синем мундире полицейского офицера. Издали трудно было разглядеть все детали, но мы увидели, что он молод, строен и, по всей вероятности, красив, что он полон энергии, а в движениях его ощущается даже какая-то резковатая грация. Из дома навстречу ему выскочило несколько девушек. До нас долетели радостные возгласы. Девушки подхватили офицера под руки и потащили в дом.

От наших добровольных помощников мы заранее получили информацию о вечерних визитах капитана Янакиева в Охотничий домик. После напряженного рабочего дня, заполненного подвигами, молодой человек покидал областной центр и приезжал в село Баня подышать чистым воздухом. Теперь этому селу было суждено стать его лобным местом. Знали это только мы — мы распоряжались будущим, мы создавали программу, согласно которой должны были разыграться события в день казни.

Июльские вечера у подножия гор были теплыми, но не душными — ничего лучше здешнего климата быть не может. Луна всходила поздно ночью, но на ясном звездном небе словно оставался отблеск глубокого голубого света дня, помогавший теплому безоблачному небу дождаться полуночной луны. Это было благословенное небо, под ним следовало бы бродить лишь юным влюбленным, не способным думать ни о чем, кроме как о собственных мудрых заботах. Вместо этого под ночным небом скитались мы с нашими пистолетами и винтовками, и оно должно было нас укрывать и греть... И помочь нам приблизиться к нашей жертве.

В первый вечер капитан Янакиев отправился с большой компанией в ресторан в центре села. Там компания пробыла довольно долго и вернулась только к двенадцати ночи. Капитан ушел в свою комнату. Немного позже к нему вошла женщина — ее мы разглядеть не сумели. Цыган довольно засопел, словно именно этого он и ждал. Но женщина почти сразу вышла из комнаты капитана. Я сказала Цыгану, что, может, они пойдут теперь погулять по лесу.

— Неплохо бы, — ответил он.

Мы спустились ниже, к последним деревцам на опушке леса, туда, где он становился уже совсем реденьким, чтобы с этой позиции начать действовать, как только это будет возможным. Мы долго ждали, но мое предположение не подтвердилось. Луна была уже в зените, где-то в стороне небо начало светлеть.

— Ирина, — сказал Цыган, — ночное свидание только ты могла выдумать. Ты молодая, вот тебе и взбрело в голову... Нет, так не получится. Надо искать другой вариант.

— Вероятно, он рано встает, — сказал ученик. — Мы подстережем его возле машины.

— Но пока мы подымемся повыше и поспим, — ответил Цыган.

Мы снова забились в прошлогоднюю листву в нашем укрытии. Парнишка остался дежурить, а я и Цыган легли. Заснула я с трудом, после полуночи. Помню, что на рассвете от утреннего холодка меня прохватила дрожь и я попыталась поглубже зарыться в листву. Потом я заснула так крепко, что проснулась, только когда солнце стояло уже высоко-высоко и пригревало мне спину.

Цыган и паренек жевали — то есть завтракали. Мне вдруг тоже захотелось есть.

— Что же вы меня не разбудили? — спросила я.

— Не было смысла.

— А что с капитаном?

— Наверное, перебрал вчера... Потому, видно, и любовное свидание не состоялось. Этот идиот напился и обманул надежды той девицы. Вот она и вышла тут же из его комнаты... Девять часов, а он все дрыхнет...

Двор Охотничьего домика внизу был заполнен детьми.

— Вариант с машиной отпадает, — сказал Цыган. — Эту ночь упустили, будем ждать следующую. Такой спектакль нельзя разыгрывать на глазах у детей.

Вскоре капитан уехал на своем «штайере». Так он выиграл еще один день жизни.

Второй наш день прошел скучно, но польза от него была — мы отдохнули. После обеда мы снова спали.

Помню, что директор прогимназии, по кличке Цыган, развивал мне свои педагогические идеи. В то время мы уже не просто мечтали о будущем, а невольно придавали ему конкретный характер. Красная Армия была у границ Румынии, и в наши неясные предчувствия неосознанно входило и предчувствие надвигавшейся на нас ответственности. Именно тогда, помню, Цыган рассказывал, как он представляет себе образцовую школу — говорил об интернатах, о блестяще оборудованных кабинетах, об использовании последних достижений науки.

— Каждое классное помещение должно быть маленьким кинозалом, — говорил директор. И это его особенно воодушевляло, потому что он был историк. — Представляешь себе, Ирина, как бы я рассказывал о нашей жизни. Я описал бы моим ученикам эту ночь, когда мы напрасно ждали капитана, рассказал бы им об этом нашем приговоре и о том, как мы привели его в исполнение. Они должны все знать. Они должны знать: история — это не игра в любовь и милосердие, и для того, чтобы обходиться без жестокости, надо через нее пройти. Чтобы уметь ее предотвращать, надо уметь иногда быть жестоким. Самые общие исторические и общественные закономерности мы, учителя, должны иллюстрировать фактами. Марксизм должен вступить в классные помещения, подтвержденный силой исторического примера. Перед нами, историками, стоят огромные и прекрасные задачи. Знаешь, Ирина, ведь это, в сущности, великолепная профессия — учитель истории. Нет ничего богаче, красивее, нежнее, суровее и справедливее человеческой истории. Сознание лучше всего формируют серьезные знания о прошлом. Завись это от меня, я ввел бы вдвое больше часов по этому предмету. А для учителей истории я придумал бы самые строгие и взыскательные конкурсы. Дело не только в том, чтобы знать факты. Надо чувствовать себя творцом истории, надо осмыслять ее, исходя из высших принципов человеческого общества, принципов, которые мы с тобой видим, как ясновидцы, а к этому нашему ясновидению мы пришли благодаря таким ночам, как эта. Историками будут становиться люди с огромным жизненным опытом, люди, прошедшие сквозь сложные и глубокие переживания, испытавшие все возможные беды и страдания, потому что только такие люди смогут создать новое поколение, первое поколение свободы, смогут воспитать его здоровым и жизнелюбивым, мудрым и выносливым, таким, какое нужно для закладки основ нового общества. Мы, Ирина, будем сражаться за это первое поколение, которое родится в первые годы новой жизни, чтобы сделать его средоточием самых высоких достоинств, необыкновенно умным и душевно здоровым, — ведь только обладая исключительным душевным здоровьем, можно творить. А создание нового общества и будет творчеством самой чистой пробы...

Такими словами знакомил нас со своим представлением о будущем Цыган, директор прогимназии. Должна признаться, что я впервые задумывалась о таких вещах, я была еще до смешного незрелым фантазером и романтиком, неизвестно зачем выбравшим такую несентиментальную профессию, как медицина, не допускающую никаких отклонений от безжалостной реальности. Во мне бурлила тогда какая-то сложная смесь придуманных и подлинных переживаний, мне трудно было разглядеть свою тогдашнюю жизнь в ее истинных очертаниях, а будущее виделось и вовсе неясно — какой-то благоухающий голубовато-розовый туман. Мысли Цыгана были для меня совершенно новыми, да и не место было этим мыслям в кустах над Охотничьим домиком, в котором еще жил наш мертвец.

Парнишка слушал своего учителя, не спуская с него влюбленных глаз. Его прогнозы он принимал на свой счет. Но как он понимал слова учителя, каким представлялся мир будущего этому сельскому пареньку, первым самостоятельным шагом которого был уход в партизанский отряд, который сразу взял самый высокий в жизни тон, и как он представлял себе повседневную мелодию будущего? Будет ли этот самый высокий тон всегда звучать в его ушах?

Так в разговорах прошел день. Чем ниже спускалось солнце к лиловатым округлым холмам напротив нас, тем явственнее ощущалось напряжение в нашем укрытии. Второй раз мы смотрели на закат, прямо перед нами солнце касалось гребня гор, и он вдруг ощетинивался верхушками деревьев. Потом солнце начинало медленно исчезать и словно непрерывно ускоряло ход, так что в конце концов все завершалось за несколько секунд, и начиналась вторая часть заката, когда небо светится, не отбрасывая теней, все тона сумерек переливаются один в другой, освещение становится все более синим и наконец застывает в самом своем сокровенном темно-лиловом цвете.

В этот вечеру нас было более чем достаточно времени, чтобы любоваться закатом, потому что «штайер» капитана Янакиева запаздывал. Давно миновал час, когда он приехал накануне. Во дворе Охотничьего домика зажгли большие лампы, люди с террас постепенно расходились, детей увели в комнаты. Вчерашняя компания снова отправилась в ресторан, но без капитана.

— Он может и не приехать, — сказал Цыган.

Парнишка шумно вздохнул.

— Приедет, — сказала я. Мне хотелось их успокоить.

Цыган качал головой и задумчиво поглаживал свой длинный нос.

— Может быть, надо было действовать вчера, — сказал он. — Проявили излишнюю самоуверенность и сорвали задание.

— Приедет, — повторила я. — Будем ждать, пока он появится. Хоть неделю.

— А есть и пить? — спросил парнишка.

Да, пища и вода у нас были рассчитаны на три дня. В эти три дня входил и день на возвращение в отряд.

— Ничего страшного, — сказала я. — Я могу пойти в село, не вызывая подозрений... Я не такая заметная личность, как ты, Цыган. Дай только команду, и увидишь, как я справлюсь... Почему бы вам не разрешить мне спуститься в ресторан, кстати, я узнала бы там что-нибудь о капитане. Спросила бы кого-нибудь из его компании, почему его нет.

— Только этого не хватало! — воскликнул Цыган. — Не сомневаюсь, милая, что ты способна на все эти глупости. Поэтому лежи и не рыпайся. Твое дело оставаться здесь и смотреть, что происходит. Ясно? От тебя требуется только одно — не проявлять никакой инициативы!

— Послушай-ка, — ответила я. — Я тоже умею стрелять.

— Думай о своей медицине!.. Научись лучше спасать людей, чем их убивать. Для этого есть другие.

— Ты, что ли? Ты ведь учитель.

— Сейчас я не учитель.

— И я не врач.

— Нет, ты лекарша, — поддержал парнишка своего учителя.

— Послушайте, — сказала я. — Если вы думаете, что я не могу застрелить этого красавца, вы глубоко ошибаетесь. Давайте стрелять одновременно, а там кто попадет.

— Ну-ну, не задавайся! — отрезал Цыган.

Разумеется, они не отнеслись серьезно к моему бахвальству. Да и я говорила это скорее шутя. Но мы тогда еще не знали, как развернутся события и какой у этой истории будет конец.

Потом мы долго ждали, смотрели и прислушивались, надеясь услышать шум мотора, — вряд ли кто-нибудь когда-нибудь так ждал этого человека, как мы. Но по шоссе прошли только три военных грузовика, принадлежащих, вероятно, полку, стоявшему лагерем у реки, по ту сторону села. В тишине, несмотря на разделявшие нас полтора километра, до нас доносились оттуда конское ржание и временами смех солдат, громкий и беззаботный.

Наконец полковая труба протрубила сигнал отбоя, и тогда нам стало ясно, что капитан не доставит нам удовольствия и не появится в селе и, стало быть, будет спать спокойным сном и эту ночь... Чтобы подготовиться к тому, что его ожидает.

— Наверное, опять где-нибудь убивал, — сказал парнишка.

Цыган вздохнул:

— Мы идиоты. Существуют железные законы. Накрыл врага — не упускай его. Чего мы ждали? Что он сам явится к нам в лес и подставит нам голову? Чтоб мы тихонько прикончили его и тихонько убрались отсюда, пока никто не заметил? Или заметил, когда мы уже будем на другом конце Болгарии? Слишком жирно было бы...

— Ты командир, — сказала я, — ты и мог бы решить, что делать.

— Я должен был решить!.. А ты где была, ты почему не посоветовала?

— Ты же говорил, что я врач...

— Раз так, помалкивай!

Цыган яростно засопел. Мне послышалось даже, что он скрипит зубами. Да так и было. Этот учитель скрипел зубами от досады, что не сумел убить человека. Мне стало смешно, но я промолчала.

Ночь прошла не слишком приятно. Почти с грустью смотрели мы, как компания вернулась из ресторана, как молодые люди шумно прощались во дворе, а потом разошлись по своим комнатам. Они, правда, были совсем молодыми — мы рассмотрели их вблизи, потому что спустились к самой опушке леса. Гимназисты последнего класса, кое-кто, может, и студенты. Несколько экзальтированных девиц. Моего возраста. Они жили себе припеваючи в этом самом 1944 году, в июле, и никто из них не задумывался о том, что обрушится на их головы, если немцы решатся открыть в Болгарии фронт. Уж слишком беззаботными были эти молодые люди. Хорошо, что были и такие, как мы, которые думали обо всем этом. Мы сами открывали фронт, заранее сбивая с горе-завоевателей воинственный пыл, вынуждая их без сожалений расстаться с Балканским полуостровом.

В двух концах Охотничьего домика находились помещения с умывальниками и уборными. Было очень забавно оказаться свидетелями всех деталей быта этой сотни людей — мы могли бы составить отчет о ночной жизни местного общества. Мы увидели кое-что, вовсе нас не интересовавшее, но, как будет понятно из дальнейшего, это принесло некоторую пользу, так как помогло нам выполнить наш план.

Цыган решил на всякий случай остаться на опушке, а мы с парнишкой вернулись в наше укрытие. Когда взошла луна, учитель тоже пришел к нам. Трудной была эта ночь. Спать мы не могли. Мы ведь целый день дремали в ожидании вечера и успели уже выспаться. Но, видно, Цыган больше всего напереживался или у него были самые крепкие нервы, во всяком случае, он заснул первым. Я долго смотрела на склоненный силуэт парнишки, оставшегося дежурить, смотрела на звездное небо — никогда после мне не доводилось бодрствовать целую ночь под открытым небом. Тогда я впервые поняла, что ночь не темна, что, даже когда нет луны, небо полно света, красивейшим образом озаряющего землю. Необыкновенные летние ночи Подбалканской долины! Мне казалось, что я сливаюсь со всем безбрежным миром, что, лежа под этим небом, я достигаю полного единения со звездной бесконечностью, простершейся надо мной, и потому буду существовать вечно, как она. Слияние с природой, как выражаются поэты, — вот как можно определить то, что я испытала, и это говорит, быть может, о том, что во мне были заложены известные поэтические наклонности. Однако обстоятельства не дали им развиться. О чем, несомненно, следует пожалеть...

Пропускаю следующий день. Он прошел в соответствии с нашей программой, если не считать того, что какой-то бездомный пес, как мы его ни гнали, упорно крутился около нас и появлялся все снова и снова, шурша листьями и создавая известное напряжение. Цыган хотел дать ему хлеба, хотя у нас его оставалось совсем мало, — лишь бы он от нас отстал. Но парнишка сообразил, что, если мы его покормим, он уже никогда не отвяжется.

— Верно, — сказал Цыган. — Нам нужна другая собака.

Наконец пес отчаялся и побежал добывать пропитание в другом месте.

К вечеру, около восьми, капитан Янакиев прикатил на своей машине. Мы, естественно, не надеялись на то, что капитан облегчит нам дело и сам явится в лес, предоставив нам возможность выполнить нашу задачу безо всяких трудностей и осложнений. Поэтому мы выработали два плана. Согласно одному, мы должны были напасть на него в его комнате, когда все улягутся спать. Вероятно, на ночь он запирал дверь. Нужно было найти способ заставить его нам отпереть. Я предложила, что я постучу и попрошу его выйти. Услышав женский голос, он ни в чем не усомнится и откроет. Тут подбежит Цыган и мы оба выстрелим. При этом мы постараемся ворваться в комнату, чтобы выстрелы были слышны не слишком далеко. Цыган и парнишка приняли мое предложение. Мы решили, что парнишка будет ждать нас на опушке и прикрывать, если к капитану бросятся на помощь. Впрочем, вероятность этого была минимальной. В Охотничьем домике не было других военных, и, даже если бы на звук выстрелов кто-нибудь и выскочил, преследовать без оружия никто нас не станет. Парнишка должен был стрелять только по вооруженным.

Это был наш второй, запасный план. А первый, главный, выдвинул Цыган. Скорее всего, компания опять отправится в ресторан. Наверное, по дороге к селу они разбивались на маленькие группы. В кустах у дороги надо было устроить засаду. Как только капитан поравняется с ней, двое из нас выскакивают на дорогу независимо от того, есть ли рядом с капитаном люди или нет. Если действовать смело, никто не успеет вмешаться. Стрелять надо в упор. Потом — в лес, и по заранее намеченным тропам мы так быстро, как только сможем, уйдем в горы. В полку, вероятно, услышат выстрелы, но, пока они организуют погоню, мы выиграем по крайней мере полчаса. Этого достаточно, чтобы по холмам обойти село, выйти повыше полкового лагеря и уйти в противоположную Охотничьему домику сторону, туда, где нас вряд ли будут искать. Утром мы постараемся быть уже в районе отряда, километрах в сорока отсюда.

Засаду должны были организовать мужчины, потому что потом они сумеют гораздо быстрее выбраться. А я буду ждать их в нашем укрытии.

Таковы были два наших плана. Но события развивались немного по-другому, поэтому я расскажу все по порядку.

Компания, как мы и ожидали, собиралась во дворе Охотничьего домика. Вышел из своей комнаты и капитан. Его окружили веселые девушки. Я была уверена, что никто из компании не знал о деятельности капитана в карательных отрядах, да и он сам едва ли хвастался своими подвигами перед этими детишками. Мне казалось, что даже такой изверг, как он, должен испытывать потребность в перемене атмосферы и что эти вечерние вылазки служат ему отдыхом в другой, почти нереальной обстановке, едва ли не столь же чуждой ему, как и нам. Наверное, он ощущает себя засевшим в засаде, когда слушает невинную болтовню этих глупых мальчиков и девочек, не подозревающих о том, как страшен и сложен мир... Может быть, он мечтал о другом мире, в котором будут только удобства и удовольствия, красота и спокойствие, и во имя этого другого мира делал свою теперешнюю страшную карьеру. Свой личный, собственный, гарантированный ему мир он должен был купить ценой многих убийств. Когда в отряде ему выносили приговор, подсчитали, что за два месяца он совершил собственноручно по крайней мере восемнадцать убийств. Это — не считая пыток, надругательств и поджогов, которые он организовал.

В ту ночь, естественно, для таких размышлений не было времени. Цыган и его ученик взяли оба наших пистолета, оставив мне винтовку, и отправились в заранее намеченное для засады место у дороги в село. Я осталась одна, с винтовкой на коленях, и, чуть высунув голову из кустов, смотрела, что делается во дворе Охотничьего домика.

Компания на этот раз не спешила в село. Начало смеркаться, и с моего наблюдательного пункта уже трудно было рассмотреть что-либо подробно. Я заметила, что одна из девушек, в белом платье, все время стояла рядом с капитаном. Я подумала, что, вероятно, это его возлюбленная, ради которой он приезжает в Охотничий домик.

Потом часть компании отправилась в село, но несколько человек осталось во дворе, и в этой группе выделялись темный мундир капитана и белое платье его девушки. Наверное, в компании возникли разногласия относительно того, как провести вечер. Видно было все хуже и хуже. Тогда я приняла решение: попытаться проникнуть в их намерения, потому что выполнение первого плана явно срывалось и Цыган с учеником, убедившись, что капитан не появляется, могли уйти из засады.

Я сунула винтовку под кучу листвы и спустилась лесной тропинкой к Охотничьему домику. Эту тропинку я уже знала наизусть — два вечера нас водил по ней парнишка. Подойдя к опушке, я спряталась в густом орешнике. Ярко освещенный двор Охотничьего домика был совсем близко. Девушка в белом платье держала капитана под руку, в позе ее мне почудилась принужденность. Теперь я могла разглядеть лицо капитана. Он был молод и хорош собой — как нам и казалось издали. Черноглазый, с черными усиками. Пожалуй, эти черные усики, тонкие, с острыми кончиками, придавали его лицу что-то лисье, но, может, я это и придумала — под влиянием того, что я о нем знала. И в складке губ, насколько я могла разглядеть, таилось что-то неприятное, а так он был красив и строен. Он молчал, видно, характер у него был необщительный, и только улыбался шуткам других. Впрочем, какая там общительность, здесь он всем был чужой, и эти люди, вероятно, вызывали у него досаду. Хоть он был и немногим старше их, он резко от них отличался. Сказав что-нибудь, они смотрели на него — одобрит ли. Он стоял прямой, холодный и равнодушный, и только губы кривились в улыбке — молчаливой, рассеянной улыбке, которую он принес с собой из другого, настоящего своего мира.

Вблизи Охотничий домик выглядел больше, внушительнее, и мне на миг стало не по себе, когда я представила, что придется туда войти, пройти по террасе, добраться до дверей капитана и вызвать его, чтобы убить.

Уже совсем стемнело. Белело только платье девушки, и темная высокая фигура капитана рядом с ним казалась литой, излучавшей какую-то непонятную силу.

Трое из компании отделились и зашагали по дороге в село. Оставшись одни, капитан и его девушка направились к роще, к орешнику, в котором я пряталась. Я видела, как две фигуры медленно приближаются ко мне. Девушка уже не держала его под руку, они шли молча, в шаге друг от друга, и я испытала страшное разочарование от того, что не взяла с собой винтовку, — я могла бы выстрелить в него почти в упор. А сейчас я очутилась в ловушке, мне приходилось ждать и смотреть не шевелясь. Не могла я и побежать за винтовкой, потому что они бы услышали шум. И тогда капитан уже был бы настороже и мог бы совсем от нас скрыться.

Они остановились очень близко от меня — метрах в двух-трех. На фоне освещенного здания ясно были видны их фигуры, я замечала малейшие движения. Они по-прежнему молчали. Капитан поднял руку и положил ее девушке на плечо, но она слегка отстранилась. Капитан убрал руку. Девушка стояла, опустив голову, скрестив руки на груди, и от всей ее фигуры веяло каким-то горьким, молчаливым смирением.

Мне в моем укрытии предстояло услышать разговор, явно не предназначавшийся для чужих ушей. Я сидела, обняв колени, все мускулы были напряжены, глаза болели от того, что я усиленно всматривалась. Сначала я боялась только одного — как бы себя не выдать. Если они обнаружат меня, придется бежать и капитан спокойно выстрелит мне в спину. Но когда они молча остановились около моего куста, когда волнение этого грустного свидания передалось и мне, я перестала замечать собственное напряжение, я словно перестала дышать и просто застыла в листве орешника.

Первым нарушил молчание капитан. Он говорил тихо. Голос был молодой, точно у юноши, и он мягко произносил гласные, как и все в этом южноболгарском крае, — этот голос никак не вязался с жуткой биографией капитана. Но в интонациях его ощущались какие-то злобно-властные нотки, каждую фразу он выговаривал одним духом, словно то, что он сказал, не подлежало обсуждению, говорилось раз и навсегда, — ясно чувствовалась привычка человека, постоянно отдающего приказы. Хотя для такого разговора тон этот явно не подходил.

— Я готов выполнить все свои обязательства, — сказал он. — Я совершенно ясно и определенно вижу, что я должен сделать, и я иду на это безо всяких условий.

Девушка молчала. Она стояла все так же неподвижно, скрестив руки на груди, лишь вскинула голову — профиль прорисовался на светлом фоне — и снова ее опустила. И прошептала:

— Мне ничего не нужно... Я ничего от тебя не хочу... Ты знаешь, я прошу тебя только об одном... Оставь меня. Мне не нужны твои обязательства.

— У меня есть и права!

Девушка тут же отозвалась насмешливо:

— Вот как?.. Права?.. По отношению к кому?

— Ты знаешь! — резко сказал капитан.

Девушка ответила горьким смехом.

— Существуют и моральные законы! — продолжал он.

— Я ими пренебрегу!

Они снова замолчали. На этот раз — надолго. Видимо, капитан не умел вести такие разговоры. Ему трудно было говорить человеческим языком. Тем не менее в следующем его коротком и произнесенном с неожиданной горечью вопросе прозвучало что-то человеческое:

— Но почему... почему ты так? Что я тебе сделал?

Девушка подняла голову и пристально посмотрела на капитана, словно надеясь увидеть в его лице что-то такое, что она давно ждала.

Он тоже поднял голову, и они несколько секунд смотрели друг на друга.

Потом девушка повернулась спиной к свету, лицом прямо ко мне, и заговорила быстрым шепотом:

— Ничего ты мне не сделал... И ничего не изменилось... Но во мне, во мне самой что-то произошло... Я не могу! Понимаешь, я не могу... тебя любить!

Капитан ответил не сразу. Потом сказал тихо и зло:

— Поздно!

— Нет, не поздно... Никогда не поздно полюбить или перестать любить.

— Но я ни в чем не виноват!

— Да! — отозвалась она тут же. — Ты не виноват.

— Я нормальный человек! Как все люди!..

Девушка пожала плечами:

— Да... Но я тебя не люблю!

— Что тебе еще от меня нужно? Я не безобразен. Я не сделал тебе ничего плохого. Я не смотрю на других женщин. Чего ты хочешь?

— Ни-че-го! — отчеканила девушка.

—Я не могу быть с тобой непрерывно. У меня работа.

— Я знаю.

— Так в чем же дело? Тебе что-то нарассказали! Наплели тебе! Да? Скажи мне... скажи!

Он схватил ее за плечо, но она резким движением сбросила его руку. Повернулась к нему и сказала:

— Никто мне ничего не говорил! Я тебя не люблю! — Она волновалась все больше. — Понимаешь? Просто-напросто не люблю... Не выношу... физически!

Это было трудное признание, и девушка вдруг заплакала. Она изо всех сил пыталась справиться с собой, и потому плач ее перешел в нервные, истерические всхлипыванья.

Капитан стоял опустив голову. Он молчал, молчал долго, пока девушка не успокоилась. Наступила тишина, в которой слышалось только ее частое нервное дыхание.

— Я не хочу тебя унижать, — тихо сказала девушка. — Ты ни в чем не виноват... Виновата я сама.

Капитан покачал головой и сказал с язвительной иронией:

— Неправда... Ты что-то слышала... И поверила этому.

— Нет!..

— Я знаю... Не надо врать... Только я не один. Слишком многие связаны тем... что ты слышала... И ты связана. Через меня.

Он крепко взял ее за плечо и не отпускал, хотя она попыталась высвободиться.

— От этого никому не уйти... Я связан, и ты со мной вместе. И ты никуда не денешься. Понимаешь? Тебе никуда не убежать! От таких вещей не убегают. Надо или гордиться тем, что делаешь, или покончить с собой...

Девушка слушала не двигаясь, потом медленно повернула к нему голову и напряженно вглядывалась в него.

— А я горжусь тем, что я делаю, — со страшной убежденностью прошептал капитан.

— Что ты делаешь? — тихо спросила девушка. — Что ты делаешь? Я ничего не знаю.

Тогда капитан ударил ее. Той самой рукой, которой держал за плечо. Девушка пошатнулась, тихо вскрикнула и закрыла лицо руками.

— Врешь! — прошипел капитан. — А если не знаешь, я могу тебе сказать... Могу показать!.. И ты не отвертишься... Ты родишь этого ребенка... Ясно?

— Нет! — закричала девушка. — Нет, нет, не хочу...

И побежала вниз, к дому.

Капитан остался стоять, прямой, неподвижный, вскинув голову. Он стоял в двух метрах от меня — тонкая, затянутая талия, широкие плечи и широкая, очень широкая темная спина... Но у меня не было оружия.

Он вынул коробку сигарет и медленно закурил. Бросил спичку в мой куст, и она прошелестела в листве. Потом медленно двинулся к Охотничьему домику, пересек, подняв голову, светлый двор, поднялся по лестнице и медленным твердым шагом прошел по террасе к дверям своей комнаты. Я смотрела на него не отрываясь, изнемогая от бессильной ярости... Никогда, никогда больше не представится нам такой удобный случай уничтожить этого человека.


Загрузка...