Когда я решила возвращаться, я поняла, что заблудилась, и мне стало и страшно, и как-то смешно — я заблудилась первый раз в жизни, посмотрим, что это такое... Но ничего у меня не вышло. Только я было, идя по лесу, стала оглядываться, пытаясь найти что-нибудь знакомое — дерево или скалу, — как очутилась в аллее, ведущей к дому отдыха. Я была порядком разочарована.
Когда я вошла в столовую, четверо мужчин играли там в карты. Позже оказалось, что эти четверо и являются единственными обитателями дома отдыха, не считая меня. Откуда-то возник директор — словно у него был тайный наблюдательный пункт, с которого он следил за тем, что делается в столовой.
Он пригласил меня за большой стол, накрытый на шестерых. Меня удивило, что все они едят вместе.
— Мы здесь живем как одна большая семья, — сказал директор.
Четверо отдыхающих стояли у стола, не зная, кому куда сесть. На лицах появились неуверенные улыбки, и все выжидательно смотрели на меня, точно это я должна была их пригласить.
В конце концов мы расселись. Директор и я — друг против друга на концах стола, а с двух длинных сторон — остальные четверо. Это распределение так и закрепилось.
Подавала пожилая женщина. Тарелки с супом она приносила по одной, осторожно ступая, и я все ждала, что она кого-нибудь обольет. Но она свое дело знала, и конфуза ни разу не произошло.
Не помню сейчас, о чем именно шел разговор за этим первым обедом. Вначале директор, несколько бесцеремонно и даже, пожалуй, бестактно, представил мне всех сотрапезников — словно я была бог весть какой важной персоной. Я смущалась и почти устала от этого обеда, потому что изо всех сил старалась выглядеть любезной и ко всем расположенной, а в сущности, если говорить откровенно, почти ненавидела всю эту компанию. Какое мне дело до этих мужчин, почему я должна обедать за их столом и вести с ними разговоры. За весь обед я не сказала ни слова, и энтузиазм директора постепенно угас. Они что-то говорили об игре, оставшейся незаконченной. Я поняла, что игра идет на деньги, впервые испытала к этим дядькам какой-то интерес и бегло оглядела их. Но я чувствовала себя такой усталой и раздраженной, что даже не запомнила их лица. Осталось только общее впечатление, что всем четверым перевалило за тридцать и, может быть, уже чуть ли не стукнуло по сорок.
Разумеется, я съела не больше четверти обеда, что опять привело директора в ужас, и кто-то еще шутливо укорил меня. Я ответила им всем общим «до свидания», мне пожелали приятного отдыха, и я поднялась в свою комнату.
Я стремилась к одиночеству, сама не вполне это сознавая. Теперь я понимаю, к чему я, в сущности, стремилась, — мне надо было подумать. Я словно вылезла из собственной шкуры, чтобы посмотреть, что происходит с Марией, точнее со мной. Не знаю, как у других, но у меня в жизни есть образец. Это, как вы знаете, Ирина. Я часто спрашивала себя, как бы поступила она на моем месте. Но найти конкретный ответ не могла, потому что жизнь Ирины очень уж сильно отличалась от моей. Никаких сопоставлений тут не проведешь. Смешно было бы, например, сравнивать мое бегство из дому с уходом Ирины в подполье. Ирина жила как жила, не думая о том, что ей придется служить для кого-то примером. К тому же обстоятельства, в которых она оказалась — разумеется, по собственному желанию, — были таковы, что она и не имела права сама принимать решения.
В комнате я снова почувствовала усталость. Раздеваясь, я думала, что засну, как только лягу. Но когда я разделась, меня вдруг стало трясти. Горный воздух был насыщен влагой, и она проникла в комнату. Моя пижама пахла свежестью, и в первое мгновение это было приятно, но, когда я ощутила эту свежесть на своей коже, дрожь прохватила меня еще сильней и не унималась даже под одеялом. Я сообразила, что могла бы взять одеяло со второй постели, но побоялась встать — при каждом движении трясучка усиливалась. Тогда я закурила — коробку сигарет и спички я утром оставила на тумбочке. От сигареты или от самовнушения, но я немного согрелась, руки перестали дрожать. Только ноги были холодные, а с холодными ногами я не могу заснуть. Я закурила вторую сигарету и окончательно разогнала сон. Туман в голове после трясучки рассеялся, и мысли, возвращаясь, стали выстраиваться в каком-то порядке. Я начала лучше понимать, что произошло, а то, что я вспомнила, было гораздо ярче, чем когда оно происходило в действительности. В конце концов я начала придумывать, и фантазия моя разыгралась вовсю. Когда я выдумываю что-нибудь веселое, я могу смеяться даже сама с собой. Если грустное — могу заплакать. В тот раз я была склонна к горькой иронии. Я вспомнила, например, про последний год в гимназии, когда я совершенно обалдела от занятий. Не хочу хвастаться, но мне ничего не стоило учиться на четверки и пятерки[2], пока дело не дошло до выпускного класса. К этому времени я решила идти в медицинский. Надо бы объяснить, почему именно в медицинский, но про это — в другой раз. Короче говоря, для поступления в институт мне нужен был отличный аттестат. Все эти бесконечные выкладки и мелкие расчеты вам известны, вероятно, не хуже, чем мне, поэтому не буду об этом распространяться. Так или иначе, в последнем классе мы все свихнулись от усиленных занятий. Одна наша девчонка всерьез заработала нервное расстройство и долго после этого лечилась на четвертом километре. (На четвертом километре Пловдивского шоссе находится одна из софийских психиатрических больниц.) И как тут не заболеть, если дома тебя непрерывно накачивают, что ты должна получить отличный аттестат, а возможности у тебя весьма средние. Люди бывают разные, и ты, скажем, стала бы идеальной матерью семейства и воспитала бы превосходных детей, а вот выбить отличный аттестат тебе не под силу. Да, но у твоих родителей собственное представление о твоем будущем! Иногда это приводит к настоящим трагедиям — если у девчонки нет характера и она поддается психозу. Именно так и получилось с этой Элкой из нашего класса.
У меня все обстояло по-другому. Дома никто и никогда не спрашивал, как у меня дела в школе, какие у меня отметки; когда я приносила табель и давала им расписываться, на отметки они даже не смотрели. И так было ясно, что отметки у меня должны быть хорошие. Оба моих родителя очень заняты собой, но их равнодушие никогда меня не задевало. Теперь мне пришло в голову, что они были к тому же невероятно самонадеянны и высокомерны, потому что они на самом деле именно так и полагали — их дочь не может не быть хорошей ученицей, ничего другого нельзя было себе даже представить. Теперь я думаю (хотя, может, я слишком мнительна?), что они заняли такую позицию, потому что это им было удобнее всего.
Так я и училась в гимназии, чуть выше среднего уровня и безо всяких забот, пока не перешла в последний класс. И тут меня заело: во что бы то ни стало отличный аттестат! В медицинский, если ты не круглый отличник, нечего и соваться.
Но не об этом думала я в тот день в сырой постели, потирая друг о дружку ледяные ступни. Я думала о том, до какого кретинского состояния я дошла в одиннадцатом классе. Я перестала мыться, причесываться, у меня постоянно болела голова, я потеряла человеческий облик. И внешне я выглядела тогда что надо: лицо худое и бледное, волосы я подстригала чуть пониже ушей, и они висели, как палки, сама была тощая, как мальчишка, из-под черного школьного халата выпирали ключицы, и, когда я наклонялась над партой, мне приходилось прикрывать вырез халата рукой. Впрочем, и прикрывать-то было нечего.
Так продолжалось до тех пор, пока этот психоз не кончился. Замечу кстати, что на круглую отличницу я так и не вытянула, по математике у меня осталась четверка. Двадцати сотых, которых мне не хватало до круглой шестерки, оказалось вполне достаточно, чтоб меня не приняли в Медицинскую академию. Но то событие, которое изменило «течение моей судьбы», не имеет ничего общего с тем, о чем мне хочется рассказать. Да и суть моей жизни, все главное в ней осталось бы то же, если б я и сумела поступить в медицинский.
Я не раз думала о том, что произошло со мной в то лето. Когда кончились приемные экзамены, я завалилась и проспала трое суток подряд. Встав, я поняла, что или я не гожусь для этого мира, или этот мир не годится для меня. Делать мне было нечего. Свобода, о которой я мечтала, обернулась самой обыкновенной скукой. Я отправилась гулять по улицам и осматривать любимую столицу глазами человека, достигшего зрелости.
Как-то на улице Раковского я встретила двух ребят из нашего класса. Должна сказать, что отношения с мужской частью класса и вообще школы были у меня до тех пор совершенно ясные — мальчики не воспринимали меня как объект возможного ухаживания, так как моя внешность существенно не отличалась от их, а мои большие светлые глаза и душевная красота не могли возместить отсутствие более важных вещей.
Когда я встретила своих одноклассников, мы обнялись, как старые друзья, и после взаимного обмена информацией об институтских конкурсах я была приглашена в кафе. В кафе на углу Раковского и Гурко — ужасно прокуренном помещении, заполненном скучающими парнями и девицами, — пили, кроме кофе, и более крепкие напитки, из которых самым популярным был ром. Ром этот — чистая химия, но он пользуется успехом, потому что за мало тугриков получаешь много градусов, а если сто граммов еще разбавить оранжадом, можно цедить свой стакан два часа. Убить же два часа ценой порции рома в наше скучное время считается выгодной операцией. Я не хочу сказать, что молодые люди ходили совсем уж без гроша в кармане. Многие из них получали вполне приличные дотации от любящих родителей, но копили средства для более крупных ударов. Ударом считалось посещение — смешанной компанией — большого ресторана или бара. Если компания живет дружно, раз в неделю на это всегда можно скинуться. Кроме того, компания собиралась — обычно в субботу — у кого-нибудь на квартире или на даче, по возможности с ночевкой и продолжением веселья на следующий день.
Вот и все, подробно описывать данный образ жизни не имеет смысла, он всем известен и наскучил до отвращения. Скажу только, что, хотя моя фигура была лишена особых достоинств, на этих сборищах я пользовалась большим успехом благодаря танцам. Я вставала с места лишь при быстрой музыке, когда партнер тебя не касается — никаких тебе пылких объятий — и танцуешь для собственного удовольствия, абсолютно свободно. Если попадалась хорошая музыка, я могла импровизировать часами. Видно, делала я это неплохо, потому что другие иногда оставляли меня одну, а сами смотрели. Теперь, когда я думаю о том времени, мне кажется, что именно тогда в моей внешности что-то начало меняться, появилось то, чего мне до тех пор недоставало, и ребята вдруг стали проявлять ко мне интерес. Я не хочу задним числом изображать себя существом наивным, но, несмотря на то что я была более чем достаточно осведомлена об отношениях между полами, я не испытывала ни малейшего желания участвовать в этой игре. Я танцевала беззаботно и совершенно бескорыстно принимала восторги общества.
Домой я возвращалась нередко около двенадцати или еще позже. Девице не положено ходить в это время одной. Какой-нибудь мужчина должен был меня сопровождать и охранять. И как-то так сложилось, что постепенно моим постоянным провожатым стал мальчик из нашего класса, Павел. Интересно, что во время сборищ Павел не обращал на меня никакого внимания, никогда не садился рядом, не приглашал меня танцевать, занимал других дам, притом не без успеха. Откровенно говоря, и я не замечала его присутствия. Но как только я поднималась, чтобы идти, тут же появлялся Павел, приносил мне пальто, и мы шагали к моему дому. Кстати, сам он жил на другом конце Софии, где-то у Западного парка.
Подобные отношения вполне удовлетворяли нас обоих. Правда, я не могла не задавать себе вопроса — почему у него возникает желание меня провожать. Но он не только провожал. Через Павла я поддерживала связь со всей компанией, он звонил мне, когда договаривались о месте и времени встречи. Кроме того, когда собирались у кого-нибудь дома, полагалось, чтоб парень приходил не один, а с дамой. Вот я и была дамой Павла, форма соблюдалась, но, очутившись на месте, мы забывали друг о друге и совершенно свободно общались с другими членами компании.
Продолжалось это не очень долго. Наступил октябрь, вечера стали холодные, на Софию наползала сырость, деревья встревоженно шелестели, в воздухе мелькали мокрые желтые листья. В один такой вечер, когда мы возвращались домой, мне стало холодно в тонком пальто, и не знаю, как это получилось, но Павел обнял меня, и я прижалась к нему. Так мы шли и, я помню, молчали все время, пока не дошли до моего дома. Остановились у темного подъезда, но Павел не снимал руку с моего плеча. Я посмотрела на него. Выражение лица у него было ужасно смущенное, и мне вдруг стало его жалко. Я молча ждала, когда он меня отпустит. Но он медленно повернул меня к себе, наклонился и поцеловал. Я не могу сказать с уверенностью, почему я разрешила ему себя поцеловать. Думаю, я не отвернулась потому, что во мне появилась жалость и еще что-то вроде признательности. А может быть, и любопытство. Губы у него были теплые, они на несколько секунд прижались к моим, потом он стал гладить меня по волосам и, задыхаясь, целовать мой лоб.
В высшей степени неприятно — и я надеюсь, что больше этого со мной не случится, — участвовать в такой сцене в качестве зрителя: я следила за тем, что он делает, и вдруг испытала такое ощущение, будто я присутствую при чем-то интимном, чему я не имею права быть свидетелем. Я легонько отстранилась и побежала вверх по лестнице.
На другой день Павел позвонил по телефону, но я сказала, что занята, потом я несколько дней пряталась от него. Занята же я была на самом деле: я поступала в школу медицинских сестер.