ГЛАВА VIII


В апреле 1944 года я поняла, что беременна.

Первое, что испытываешь в таких случаях, — это желание поделиться своей тайной с человеком, который к ней прямо причастен. При этом женщина в моем положении не могла не задаться вопросом, хотя бы на мгновение, стоит ли ей это делать и что из этого получится. Если какая-нибудь молодая женщина станет меня убеждать, что она была абсолютно уверена в реакции своего возлюбленного, я ей не поверю. Ты можешь чувствовать себя бесконечно правой, можешь по всем человеческим законам рассчитывать на любовь и поддержку, но, как бы ты ни была уверена в человеке, которого любишь, сердце твое не может хоть на миг не сжаться при мысли: что скажет он? Эту вполне житейскую мысль я привожу здесь не из запоздалой сентиментальности и не из любви к мелодраме, а потому, что вся история начинается с того, что мне некому было сообщить радостную весть.

У меня есть одна-единственная фотография Стефана того времени. Он сфотографирован вместе с двумя своими товарищами на Витоше. Он рассказывал мне, что это была конспиративная встреча, а кто-то из них на всякий случай прихватил с собой фотоаппарат. Они, разумеется, не собирались запечатлевать на пленке свою нелегальную работу, но около них вертелся какой-то тип, и тогда они начали щелкать. Позируя, они даже разделись до трусов. Так они и сняты на фотографии, которая сохранилась у меня, — стоят, выпятив грудь, разведя локти, с видом заправских атлетов. Самое смешное, что аппарат держал тот самый тип, из-за которого они прибегли к этой комедии с фотографированием — они попросили его нажать на спуск. Потом они всем предъявляли эту карточку как высшее доказательство своей конспиративной сноровки.

На этой фотографии у Стефана длинные волосы, он зачесывал их направо. Нельзя разобрать ни цвета волос, ни цвета глаз, видна только улыбка, зубы, широкое лицо... Забавная история, тем более что, если я закрываю глаза и вызываю его в памяти, я не могу представить себе Стефана улыбающимся, зубы его я вообще не могу вспомнить, лицо у него не широкое, а вытянутое, сумрачное, хмурое, и во всем его облике и поведении было даже, если не бояться сильных слов, что-то мистическое. Иногда мне приходит в голову веселая мысль, что, когда ему случилось позировать агенту, он из соображений конспирации сумел даже стать широколицым, белозубым и чубатым красавцем. Но, вероятно, в определенные моменты он действительно бывал таким, каким получился на этом снимке, и вообще, может быть, иногда превращался в улыбающегося весельчака. А меня время и все то, что случилось, заставило пустить в ход фантазию — ведь после того, как выражаясь поэтически, расцвела весна 1944 года, я его больше не видела. Он исчез, ушел в подполье, а в июне его убили где-то в Этропольских горах, где именно — не знаю. Вот так, такими словами я могу теперь об этом рассказывать, и это не врожденная холодность, а что-то другое, гораздо более сложное. Когда Стефан исчез, его образ завладел мной целиком, я действительно стала относиться к нему чуть ли не мистически, я почти заболела. Когда тот, кого ты любишь, исчезает из твоей жизни, ты начинаешь придумывать бог весть что, и независимо от того, жив он или нет, начинаешь его идеализировать, вспоминать из всего связанного с ним только хорошее и создавать себе образ святого, аскета, всегда справедливого, доброго, нежного, красивого, внимательного и уж не знаю какого еще — нереальный образ, которого не существует в природе. И вероятно, именно поэтому, даже после того, как я всем этим переболела, после того как кончился трехлетний период мистического ожидания, затянувшийся еще и потому, что, в сущности, никто не видел его убитым, хотя и было известно, что в тот самый день, когда он исчез, двое партизан были расстреляны и тайком похоронены, так вот, несмотря на все это, я, как и тысячи женщин после этой войны, продолжала ждать чуда. Но чудо не произошло. И, как бывает всегда, когда преодолеешь какую-то беду или болезнь, начинаешь смотреть на все довольно легко, даже с чувством некоторого превосходства. Когда я думаю теперь о Стефане, я как будто разговариваю с добрым старым другом, мне немного грустно, но и приятно мысленно быть с ним рядом, и я могу сказать вполне определенно, что ничего мучительного я не испытываю. Вот так.

Итак, поняв, что я беременна, я испугалась и долго думала про себя, как и когда это могло случиться. И тогда, да и до сих пор я не могу решить, сколько было случаев, когда это могло произойти. Или два или три. Самое смешное, что я не могу сказать точно.

Ярче всего в моем сознании запечатлелось наше знакомство. Мы встречали у моей одноклассницы Стеллы Поповой — той самой, которая позже передала мне повестку в партизанский отряд, — мы встречали новый, 1944 год. Все приглашенные девочки должны были принести с собой что-нибудь к столу. Мне был поручен торт. Торт сделала моя мама, но я представила его как мое произведение и выслушала немало комплиментов. Из напитков был только лимонад. Как известно, среди ремсистов[3] действовал неписаный закон, запрещающий алкоголь. Но поздно ночью, когда все развеселились, Стелла вытащила бутылку слабенькой абрикосовой водки, и было очень интересно, как мы, идейно выдержанные товарищи, в одну минуту осушили эту бутылку, передавая ее друг другу. Помню, что это был один из редких случаев, когда я видела Стефана улыбающимся, или, вернее, когда он усмехался. Перед этим он просидел три часа хмурый и недоступный, не назвал даже своего имени, и казалось, что попал он в нашу полустуденческую, полугимназическую компанию случайно. Когда же он увидел, что ему придется пить с нами водку, он опустил голову и беззвучно рассмеялся, а потом, когда подходила его очередь отпить, лукаво усмехался.

Он участвовал в нашем «преступлении» и при этом еще смеялся над нами. А мы тогда и правда впали в транс, потому что эта идея — пить всем подряд из горлышка — показалась нам ужасно забавной. Хотя это не так уж приятно. Ко мне бутылка попадала после того, как из нее отпивал этот незнакомый мне хмурый насмешник. Видимо, моя рука раз дрогнула, выдав мои колебания, потому что Стефан вытащил из кармана носовой платок и подал мне его, чтобы я вытерла горлышко бутылки, но я с возмущением отвела его руку и сделала такой огромный глоток, что поперхнулась до слез.

У Стеллы был убогий патефон с ручным заводом и, видимо, испорченной пружиной, так что его приходилось подкручивать по три раза, пока играла одна пластинка. Осушив бутылку, мы стали танцевать. Хмурый незнакомец никого не приглашал, тихо сидел в углу и смотрел на нас с почти надменным безразличием. Почему-то мне вдруг взбрело в голову его проучить, к тому же я хотела отомстить ему за носовой платок. Я решила пригласить его именно потому, что он, скорее всего, не умел или не хотел танцевать. Он издалека увидел, что я к нему иду, и, вероятно, разгадал мои намерения — на лице его снова заиграла насмешливая улыбочка. Все-таки я набралась храбрости и очень убежденно сказала ему, что должна с ним танцевать. Он спросил: почему? У меня такое задание, ответила я. Он сделал вид, что раздумывает, словно то, что у меня задание, меняло ситуацию. Развел руками — ничего, мол, не поделаешь — и встал.

Оказалось, что танцует он вполне прилично, и, значит, если он не хотел танцевать, на то были какие-то причины, недоступные пониманию девчонки вроде меня. Я все время старалась держаться около патефона, боясь, что, если он остановится, мой кавалер меня бросит. Два раза я прерывала танец и подкручивала патефон, как только чувствовала, что этот злосчастный музыкальный ящик вот-вот испустит дух.

Смотреть на своего кавалера я не смела. Только раз я нахально взглянула на него в упор, так взглянула, что увидела, как его глаза вдруг потеплели, — я не могу точно описать, как это было, может быть, дрогнули ресницы или глаза заблестели по-другому, а может, что-то изменилось в самом лице, но впечатление было именно такое — глаза потеплели. Они были темно-серые или темно-зеленые, и я увидела, как они стали еще темнее. И уж во всяком случае, не осталось никакого намека на насмешливую улыбочку. Тут же я почувствовала, а может, это мне показалось, что рука, обнимавшая меня, едва заметно притянула меня к себе. Тогда я впервые почувствовала нечто, что до тех пор представляла себе чисто метафизически, — мужскую силу. И мне было бесконечно приятно и ужасно захотелось познакомиться с этой силой поближе. Такого рода переживания не имеют, конечно, ничего общего с разумом. Так или иначе, но с той минуты это ощущение, или желание, или назовите его, как хотите, было связано для меня именно с хмурым человеком по имени Стефан, носившим неизвестную мне тогда фамилию, двадцати шести лет от роду, неизвестной мне профессии. Сколько ему лет, я знала от Стеллы. Представляя его нам, она сказала, что это ее двоюродный брат. Разумеется, позже оказалось, что никакой он не двоюродный брат, а человек, который пришел к нам с определенной задачей — посмотреть на птенцов, представлявших себе революцию как встречу Нового года с лимонадом вместо вина, и решить, кто из нас годится для дела. Или, выражаясь яснее, кто из нас сможет носить оружие. Или, если не бояться точных слов, кто сможет убивать и идти на смерть.

Все это, естественно, я узнала позже. Сразу после нашего танца Стефан торопливо попрощался со Стеллой, улыбнулся всей компании и — это меня тогда очень задело, — не взглянув на меня, ушел.


Загрузка...