ГЛАВА XXI


В самом начале этих записок я дала одно обещание. Его, видимо, пора выполнить и объяснить кое-что, о чем я до сих пор избегала говорить. Речь идет о причине моего так называемого бегства из дому. С этого эпизода, вероятно, надо было начать, но, как вы увидите, рассказывать о нем не слишком приятно. Что-то сжимается в груди, когда я думаю о том, что случилось в день моего бегства. И сейчас, начав рассказывать, я, вероятно, невольно опущу некоторые подробности. Да они не так уж и необходимы.

За месяц до этого события мы получили телеграмму, в которой было сказано, что отец должен явиться в одно учреждение по важному делу. Никто из нас не придал этому особого значения. Это было в середине дня. Отец ушел, потом я тоже куда-то пошла и вернулась домой только вечером.

Едва войдя, я почувствовала: что-то произошло. Отец и мать молча сидели друг против друга. Это было непривычно, у них не было такого обыкновения, вообще они уже давно сказали друг другу все, что могли, и теперь почти не бывает таких происшествий, которые заставили бы их сесть рядом и разговаривать. Они способны были на это в других местах и с другими людьми, но в собственном доме — ни за что. Сейчас мама сидела, сосредоточенно глядя прямо перед собой, и на ее лице чуть-чуть проступало, то появляясь, то исчезая, нечто, что можно было бы назвать скорбью. Зато папино лицо было просто мокрым; прежде чем повернуться ко мне, он снял очки и вытер глаза и нос. Потом он взглянул на меня. За стеклами очков глаза были покрасневшие и увеличенные. Я смотрела на него молча, оцепенев, но не испытывая настоящего страха. Только какая-то тяжесть — тогда я почувствовала это впервые — появилась в груди.

Отец опустил голову и сказал тихо:

— Мне сообщили об Ирине...

Я молча ждала.

— Сказали, что она пропала без вести... Официальное извещение... Пропала без вести... Никаких подробностей. Обещали сообщить дополнительно.

Все. С тех пор, с той минуты, началось то, что произошло со мной в дальнейшем.

Не знаю, как реагируют на такие известия другие. Я даже не ощутила потребности сесть. Я стояла и молчала, голова словно вдруг стала пустая, я не могла думать, только слышала, как стук сердца отдается в ушах. Потом постепенно я начала понимать. Прежде всего в сознании всплыли слова «пропала без вести»... Я как будто испытала недоумение от того, что эти люди рядом со мной пришли в такое отчаяние. Пропала без вести... но ведь она может найтись!

— Только пропала, — прошептала я.

Отец покачал головой.

— Это формально... Раз они известили... значит...

Я вдруг вспомнила про письмо Ирины, про ее зенитчиков и бомбы и все остальное... И... тон этого письма. Все то, что она сочла необходимым написать... Хотя не была уверена, что я ее пойму... Но она написала...

Я не фаталистка, но думаю, что огромное большинство людей или по крайней мере девчонок моего возраста недалеки от такого хода мыслей, во всяком случае, я сразу связала письмо Ирины с этим сообщением, побежала к себе в комнату и стала искать письмо — руки у меня дрожали, я задыхалась, — но когда я его нашла, я поняла, что читать его я не могу, не хочу. С письмом в руке я сидела на кровати и чувствовала, как то, что появилось у меня в груди, растет, набухает и становится горьким, горьким... Я заплакала. Плакала долго... Помню, что папа пришел меня утешать. Я сквозь слезы обещала ему успокоиться, но как только меня оставили, снова заплакала и, чтоб меня не слышали, кусала подушку.

В следующие дни меня раздирали какие-то смутные чувства и только временами в голове возникали ясные мысли об Ирине, при этом, как ни странно, они были не мрачные, а светлые, более светлые, чем обычно, — так в фильмах показывают будто выцветшие или будто отбеленные сцены, которых в действительности не было и не могло быть. Правда, то, что Ирина пропала без вести, перешла в какую-то другую сферу, для меня совсем не значило, что она... уже не существует (я не могу употребить другое, более точное слово), но при этом всё связанное с ней, все мои воспоминания окрасились вдруг в иной цвет, я словно должна была заново их оценить и расставить по местам, чтобы каждое из этих воспоминаний заняло свое отведенное ему место. Как только у меня появлялась мысль об Ирине, я явственно ощущала в себе какую-то тяжкую пустоту, но постепенно, по мере того как я продолжала думать о ней, эта пустота заполнялась, тяжесть исчезала, и именно тогда приходили эти самые «белые воспоминания». Способность вызывать «белые воспоминания» об Ирине все больше во мне укреплялась, и в доме отдыха, пожалуй, пустота уже не возникала, а прямо появлялась Ирина, окрашенная в этот свой новый цвет.

Общих воспоминаний у нас было не так много. Мы действительно подружились в последние два года, но виделись не часто — самое большее два-три раза в месяц. Ирина рассказывала мне о своем прошлом, и из всего пережитого составляла что-то новое... Думаю, что она осмысляла прошлое. Я же хочу объяснить, что я вкладываю в это понятие: ей нужно было, ей было необходимо сделать из пережитого некоторые выводы... Я понимаю, что дополнительной трудностью для нее было то, что она делала это у меня на глазах — стало быть, ей приходилось делать это так, чтоб я могла ее понять. С другой стороны, думается мне, может, ей и нужен был именно такой слушатель: сердце — белый лист, и пиши на нем, что хочешь. Правда, она никогда не говорила мне таких вещей, какие написала потом в письме. Это письмо вообще стоит особняком, оно — как бы это сказать? — нечто такое, над чем надо думать и думать...

Так вот что случилось в тот день, когда я решила уйти из дому куда глаза глядят.

Как-то утром я проснулась поздно после почти бессонной ночи. Болела голова, я чувствовала себя разбитой, вставать не хотелось. Из соседней комнаты доносились голоса, дверь ко мне почему-то была приоткрыта, и мне все было слышно. Разговаривали отец и мама. В последние дни мои родители стали вдруг испытывать один к другому неожиданный и сильный интерес — во всяком случае, я уже несколько раз заставала их за разговором. Правда, неизвестно почему, как только я появлялась, они замолкали. Я думала, что они говорят об Ирине и замолкают, чтобы не расстраивать меня, — видят, что мне и так нелегко...

В то утро я услышала следующий разговор:

— Может быть, лучше всего дать объявление в газету, — говорила мама.

— Можно и так... Но только морока... Знаешь ведь, что это значит — сотни звонков по телефону.

— Ну конечно, вечно ты чего-то боишься, вечно все для тебя слишком сложно. Пожертвуй раз в жизни своим спокойствием!

Мама всегда так говорила с отцом, если вообще с ним говорила, — насмешливым, недовольным тоном. Я не знаю точно, может, он его и заслуживал, но так или иначе я чувствовала, что на их отношения накладывается что-то такое, что случилось давно и навсегда их испортило, — что именно, я не знала и узнать мне было неоткуда. Я давно уже решила не обращать на мамин тон внимания, и, несмотря на это, он меня угнетал. Иногда мне становилось жаль их обоих — как они могут постоянно, годами, жить в таком настроении... Настроении, которое охватывало их, как только они переступали порог дома.

В тот раз отец ответил не сразу, на мамин тон он обычно вообще не отзывался, но равнодушие, с которым он пропускал мимо ушей самые ехидные ее замечания, было страшнее любого ответа.

— Не лучше ли, — сказал он, — посоветоваться с адвокатом? Можно найти посредника, который все возьмет на себя.

— Глупости! Ты знаешь, сколько берут эти типы! Они нас обдерут! Они всегда вступают в тайное соглашение с покупателем, и часть суммы идет им.

— Это единственный способ не давать этой операции широкой огласки.

— А это зачем?

Вопрос, видно, оказался для отца трудным, потому что он ничего не ответил. Что это за операция, спрашивала я себя, и почему ее не следует предавать огласке?

— Зачем? — повторила мать. Она хотела непременно получить ответ. — Почему мы должны это скрывать?

Я с большим интересом ждала, что скажет отец.

— Ладно, — сказал он, — дай объявление.

Все равно он вывернулся — не ответил на вопрос.

— И не подумаю! Ты давай! Это твое дело! Ты наследник... Не стану же я вести переговоры от твоего имени. Ты ведь не умер, чтобы мне за это браться!

— А тебе очень хочется, чтобы я тоже умер?

— Дурак! — сказала мама.

Наступило молчание. Отец часто подстерегал такие моменты, когда он мог изобразить смертельную обиду, и это был единственный вид защиты, к которому он давал себе труд прибегнуть.

— Демагог! — добавила мать.

Мне все труднее становилось выносить этот разговор. Сколько раз ни случалось мне присутствовать при объяснениях родителей, всегда дело кончалось тем, что я не выдерживала и изо всех сил гаркала на них, чтобы они прекратили. И они переставали. Видно, в них все-таки сохранились остатки деликатности, если они старались не разыгрывать при мне эти сцены до конца. Или что-то еще их останавливало. Не знаю. В последнее время в голове у меня вертится такой вопрос: почему я не могу встать ни на чью сторону — ни на мамину, ни на папину? Почему они, или хотя бы тот из них, кто чувствует себя действительно правым, не пытаются со мной объясниться, заручиться моей поддержкой? Вопрос сложный. Или они стали абсолютно бесчувственны и безразличны ко всему, что составляет их общий дом, или никто из них не уверен в своей правоте. Кто знает? А, может быть, дело в чем-нибудь совсем другом.

Мне не хочется рассказывать такие истории. В сущности, в своем пересказе я многое смягчила. Беседуют они всегда гораздо более цветисто, но стоит ли мучить и вас?

— Хорошо, — сказал отец. — Ты займешься переводом квартиры на нужное имя, всякими нотариальными операциями и прочими глупостями, а я целиком возьму на себя продажу... Надо еще проверить, не было ли у Ирины каких-либо обязательств, связанных с квартирой.

Вот так. Вам все уже ясно. Можно не продолжать рассказ о той сцене. Сцена была чрезвычайно неприятная. Вам надо только знать, что я вышла к ним и сказала им все, что должна была сказать. Не могу даже вспомнить точно, что я говорила. От возмущения и ярости я почти теряла сознание. Знаю, что я плакала, а в конце закатила настоящую истерику. Мама не отступала. Отец сидел съежившись на стуле и молчал, но мама ответила на мою истерику еще более бурной. И я сбежала.

Все, что произошло в дальнейшем, вам уже известно.

Добавлю еще только, что ключи от Ирининой квартиры были у меня. Она попросила меня поливать ее цветы и вообще, если что понадобится, позаботиться о ее доме. И я действительно два раза в месяц ходила в ее квартиру и пылесосила ее, ведь неизвестно было, когда именно Ирина вернется, мне же не хотелось, чтоб она, приехав, попала в заросший пылью дом, и, наоборот, была очень приятна мысль, что она застанет свою квартиру не запущенной, а чистой и уютной, как будто она сама все это время за ней смотрела. Я с удовольствием думала о том, что эта женщина, которую я любила, как сестру, и к которой я временами испытывала самое пылкое сочувствие из-за ее одинокой, неустроенной жизни, войдет в свой дом и увидит, что он не заброшен, а согрет моим присутствием и моим трудом... Я говорю тут об этих чисто сентиментальных вещах потому, что они мне очень дороги и... очень-очень дороги... Вот так. А тогда я заявила этим людям, что никогда не отдам им ключи и что буду мешать им, как только смогу. После этого я убежала!


Загрузка...