Глава четырнадцатая

— Вам известно, — начал Хавелаар, — что нидерландские владения на западном берегу Суматры граничат с независимыми княжествами в северной части острова; самое значительное из них — Атье. Говорят, что в договоре с англичанами тысяча восемьсот двадцать четвертого года был секретный пункт, по которому мы обязались не переходить за реку Сингкель. Генералу Вандамме, притязавшему без всяких к тому оснований на роль Наполеона, хотелось распространить свою власть возможно дальше, но он наткнулся на непреодолимое препятствие. Я верю в существование этого секретного пункта хотя бы потому, что, не будь его, раджи Трумона и Аналабу, владения которых могли иметь большое значение для торговли перцем, давно были бы подчинены нидерландской власти. Вы ведь знаете, как легко найти повод втянуть такое маленькое княжество в войну и овладеть им. Украсть территорию всегда было во много раз легче, чем украсть мельницу. А так как генерал Вандамме, по моему мнению, присвоил бы и мельницу, если б ему захотелось, то я не думаю, чтобы он пощадил эти маленькие княжества на севере острова, если бы они не были защищены чем-то сильнее права и справедливости[124].

Как бы то ни было, он обратил взор завоевателя не на север, а на восток. Округи Манделинг и Анкола (так звалось ассистент-резидентство, образованное из земель недавно покоренных баттаков) еще не были освобождены от влияния атьинцев; где пустил корни религиозный фанатизм, там вырвать его трудно. Правда, самих атьинцев там уже не было, но губернатору этого показалось мало. Он распространил свою власть до восточного побережья острова, нидерландские чиновники и гарнизоны были посланы в Билу и Пертибиэ; как вы знаете, Фербрюгге, эти пункты были затем снова очищены

Когда на Суматре появился правительственный комиссар, он нашел, что это расширение нидерландской территории бесцельно; в особенности же он не одобрил его потому, что оно противоречило бережливости, о которой постоянно напоминали из метрополии. Тогда генерал Вандамме стал доказывать, что это расширение вовсе не обременит бюджета, потому что новые гарнизоны образованы из войск, которые уже предусмотрены сметой, так что большая территория присоединена будет к нидерландским владениям без малейшего увеличения расходов. Что же до частичного снятия гарнизонов с других пунктов, в особенности в округе Манделинг, то генерал указал на полную возможность безусловно положиться на верность и преданность янг ди пертуана[125], самого видного главаря на территории баттаков, так что и с этой стороны опасности не предвиделось.

Правительственный комиссар лишь нехотя дал свое согласие, и то после многократных уверений генерала, что за верность янг ди пертуана он ручается лично.

Контролер, управлявший до меня округом Наталь, был зятем ассистент-резидента территории баттаков. Этот последний был с янг ди пертуаном не в ладах. Позже я слышал много жалоб на ассистент-резидента, но к жалобам этим надо было относиться с осторожностью, потому что они большей частью исходили от янг ди пертуана, и обычно именно в такие моменты, когда он сам обвинялся в гораздо более тяжких проступках, что, возможно, и заставляло его прибегать, в целях самозащиты, к встречному обвинению... Довольно частое явление! Как бы то ни было, вышеназванный контролер (а следовательно, первая персона) Наталя стал на сторону своего тестя против янг ди пертуана, тем более что он был очень дружен с некиим Сутан Салимом, туземным главарем в Натале, который тоже враждовал с янг ди пертуаном. Распря между семьями обоих главарей была давняя. Брачные предложения отвергались обеими сторонами. Высокомерие янг ди пертуана, который был более знатного рода, еще более способствовало тому, что между Наталем и Манделингом существовала непримиримая вражда.

Внезапно распространился слух, что в Манделинге открыт заговор, в котором замешан янг ди пертуан; цель заговора — поднять священное знамя восстания и перебить всех европейцев. Открытие это было сделано в Натале, что совершенно естественно: в соседней провинции положение дел всегда известно лучше, чем на месте, потому что многие, кто воздерживается от оглашения известных им обстоятельств из страха перед могущественным главарем, становятся до известной степени смелее, когда находятся на территории, на которую власть последнего не распространяется.

Вот почему, Фербрюгге, я не новичок в делах Лебака и сравнительно много знал о том, что здесь делается, еще задолго до того, как мог думать, что буду сюда когда-либо переведен. В тысяча восемьсот сорок шестом году я был в округе Краванг и много странствовал по территории Преангера, где уже в тысяча восемьсот сороковом году встречался с беглецами из Лебака. Я знаком также с некоторыми землевладельцами из округа Бёйтензорг и из окрестностей Батавии и знаю, что там землевладельцы издавна радовались дурным порядкам здешнего округа, потому что это способствовало увеличению населения их мест.

Итак, в Натале стало известно про заговор в Манделинге, в котором был замешан янг ди пертуан, оказавшийся, следовательно, — если только заговор этот действительно имел место, чего я не знаю, — изменником. Согласно показаниям свидетелей, которых допросил контролер Наталя, он собрал, вместе со своим братом Сутан Адамом, всех баттакских главарей в священной роще и заставил их поклясться, что они не положат оружия, пока власть «христианских псов» в Манделинге не будет уничтожена. Само собою разумеется, что при этом он сослался на голос с неба, якобы его вдохновивший. Вы знаете, что в подобных обстоятельствах такие заявления делаются обязательно.

Были ли действительно такие намерения у янг ди пертуана, я с уверенностью сказать не могу. Я читал показания свидетелей, но вы сейчас увидите, почему им нельзя доверять безусловно. Одно несомненно, что благодаря своему мусульманскому фанатизму он был вполне способен на это. Вместе со всем баттакским населением он незадолго до этого был обращен атьинцами в ислам, а новообращенные всегда особенно фанатичны.

Следствием этого действительного или мнимого открытия было то, что ассистент-резидент Манделинга арестовал янг ди пертуана и отправил его в Наталь. Здесь контролер предварительно заточил его в крепость, а затем с первым же кораблем отправил в Паданг, к губернатору западного берега Суматры. Само собою разумеется, что губернатору представили все документы, в которых изложены были столь тяжкие улики; документы эти должны были оправдать строгость принятых мер. Из Манделинга наш янг ди пертуан выехал в качестве арестованного; в Натале он был тоже под стражей; на борту военного корабля, перевозившего его в Паданг, он, разумеется, оставался арестованным. Виновен ли он был, или нет (что в данном случае безразлично, раз он в судебном порядке был обвинен в государственной измене), он должен был ожидать, что и в Паданг он также прибудет как арестованный. Как же он должен был удивиться, когда при высадке он не только услышал, что свободен, но получил извещение, что генерал, карета которого стояла у места высадки, сочтет за особую честь принять его в своем доме. Вряд ли был когда- либо случай, чтобы арестованного по подозрению в государственной измене ждал такой приятный сюрприз!

Вскоре после этого ассистент-резидент Манделинга был отставлен от должности якобы за разные оплошности, в разбор которых я здесь не вхожу. А янг ди пертуан, проведя некоторое время в Паданге гостем генерала, который отнесся к нему с исключительным вниманием, возвратился через Наталь в Манделинг, но не с законной гордостью человека, невиновность которого доказана, а с высокомерием лица, столь высоко стоящего, что оно даже не нуждается в оправдании и подтверждении своей невиновности. Одно несомненно: расследования по этому делу не было произведено никакого! Даже если допустить, что возведенное на него обвинение было признано ложным, расследование было необходимо хотя бы для того, чтобы наказать лжесвидетелей и в особенности тех, кто мог склонить их к такому лжесвидетельству. По-видимому, у генерала были особые причины не доводить дело до расследования. Обвинение, возведенное на янг ди пертуана, сочли просто за несуществовавшее. Я уверен, материалы, послужившие для возбуждения этого дела, так никогда и не попали на глаза властям в Батавии.

Вскоре после возвращения янг ди пертуана я прибыл в Наталь, чтобы принять управление округом. Конечно, мой предшественник рассказал мне все, что произошло в округе Манделинг, и дал необходимые разъяснения о политических отношениях между этим округом и моим. Нельзя было ему поставить в вину, что он горько жаловался на несправедливое, по его мнению, отношение к его тестю и на непонятное покровительство янг ди пертуану со стороны генерала. Ни он, ни я тогда еще не знали, что, если бы янг ди пертуана доставили в Батавию, это было бы пощечиной генералу, — ведь он персонально отвечал за верноподданнические чувства янг ди пертуана. Итак, губернатор имел серьезное основание любою ценою отвести от него обвинение в государственной измене. Для генерала это было тем важнее, что вышеупомянутый правительственный комиссар за это время стал генерал-губернатором; в гневе на генерала за неоправданное доверие к янг ди пертуану и за основанное на этом доверии упорство, с которым генерал противился очищению восточного побережья, он, без сомнения, отставил бы его от должности.

— Но что бы ни побудило генерала, — сказал мне мой предшественник, — поверить в виновность моего тестя, а гораздо более тяжкие обвинения против янг ди пертуана признать не заслуживающими даже расследования, — дело этим не кончится! И если, как можно предполагать, показания свидетелей уничтожены в Паданге, то вот это уничтожить невозможно!

И он показал мне постановление совета, председателем которого он был. Согласно этому постановлению, некий Си Памага приговаривался к бичеванию, клеймению и, если память мне не изменяет, к двадцати годам каторжных работ за покушение на убийство туанку[126] Наталя,

— Прочтите протокол заседания суда, — сказал мне мой предшественник, — и вы увидите, поверят или нет моему тестю в Батавии, если он обвинит там янг ди пертуана в государственной измене!

Я прочитал дело. Согласно показаниям свидетелей и признанию подсудимого, Си Памагу подкупили убить в Натале туанку, его приемного отца, Сутан Салима, и контролера. Чтобы привести этот план в исполнение, он вошел в дом туанку и там, с целью дождаться выхода туанку, завел со слугами, сидевшими на лестнице открытой галереи, разговор о севахе[127]. Действительно, туанку скоро появился, окруженный родственниками и слугами. Памага бросился на него с севахом, но по неизвестным причинам ему не удалось выполнить своего преступного намерения. Туанку в испуге выскочил в окно, а Памага обратился в бегство. Он скрывался в лесу, но через несколько дней был схвачен полицией Наталя.

На вопрос, что побудило его к покушению и почему он, сверх того, намеревался еще убить Сутан Салима и контролера Наталя, обвиняемый ответил, что был нанят Сутан Адамом от имени брата последнего — янг ди пертуана Манделинга.

— Достаточно ясно или нет? — спросил меня мой предшественник. — После утверждения приговора резидентом Памага подвергся бичеванию и клеймению, а теперь находится на пути в Паданг, откуда его в цепях перевезут на Яву. Вместе с ним прибудут в Батавию все материалы процесса, и тогда станет известно, кто тот человек, по доносу которого был уволен мой тесть. Генералу приговор не удастся уничтожить, как бы ему этого ни хотелось.

Я принял управление округом Наталь, и мой предшественник уехал. Через некоторое время я получил сообщение, что генерал плывет на север на военном судне и посетит, между прочим, Наталь. Он высадился с большой свитой, остановился в моем доме и сейчас же потребовал подлинные акты процесса «того несчастного, с которым так ужасно и несправедливо поступили».

— Их самих следовало бы подвергнуть бичеванию и клеймению! — добавил он.

Мне лично дело было не ясно. Истинная причина всей борьбы вокруг янг ди пертуана оставалась для меня еще неизвестной. Мысль, что мой предшественник обдуманно и сознательно приговорил к такому тяжелому наказанию невиновного, так же мало могла прийти мне в голову, как и то, что генерал освободил злодея от законного суда. Я получил приказание взять под стражу Сутан Салима и туанку. Но так как молодой туанку был очень любим населением, а гарнизон у меня в форте был слишком мал, то я просил генерала временно оставить его на свободе и получил согласие. Но для Сутан Салима, заклятого врага янг ди пертуана, пощады не было. Население пришло в крайнее возбуждение. Все в Натале подозревали, что генерал унизился до того, что стал простым орудием злобной мести манделингского вождя. Тогда-то именно мне и пришлось ездить в места, охваченные брожением. И не кто иной, как он сам, отказал мне в эскорте, — он не пожелал расстаться ни с солдатами гарнизона, ни с моряками, прибывшими вместе с ним. Генерал Вандамме слишком усердно заботился о собственной безопасности, и поэтому я, бывший тому свидетелем, никак не могу поддержать его репутации храбреца.

Вандамме поспешно созвал специально для этого дела совет. В нем принимали участие два-три адъютанта, несколько офицеров, прокурор, или «фискал», которого он захватил с собой из Паданга, и я. Совет должен был начать расследовать, как велся при моем предшественнике процесс против Си Памаги. Мне приказали вызвать ряд свидетелей, показания которых были необходимы. Председательствовал, конечно, сам генерал. Он задавал вопросы. Протокол велся прокурором. Так как последний слабо знал малайский язык и совершенно не знал того наречия, на котором говорят на севере Суматры, то часто приходилось переводить для него ответы свидетелей, и это обыкновенно делал сам генерал. Из расследования выяснилось неоспоримо, что у Си Памаги никогда не было намерения кого-либо убивать; что он никогда не видел и не знал ни Сутан Адама, ни янг ди пертуана; что он не нападал с кинжалом на туанку; что туанку не выскочил в окно, и так далее. Сверх того, приговор против несчастного Си Памаги был вынесен под давлением председательствующего (то есть моего предшественника) и члена суда Сутан Салима, которые и выдумали это преступление Си Памаги, чтобы дать в руки уволенному ассистент-резиденту Манделинга оружие для защиты и чтобы утолить свою собственную ненависть к янг ди пертуану.

Способ, которым генерал ставил вопросы свидетелям, весьма напоминал партию виста того марокканского султана, который шептал на ухо своему партнеру: «Ходи с червей, или я отрублю тебе голову!» Оставляли желать лучшего и переводы показаний, которые он диктовал фискалу.

Я не знаю, действительно ли Сутан Салим и мой предшественник оказали давление на судебный совет Наталя, но что генерал Вандамме оказал величайшее давление на свидетелей, чтобы их показания подтвердили невиновность Си Памаги, это я знаю очень хорошо, потому что сам при этом присутствовал. Хотя я тогда и не совсем разобрался в этом деле, но все же отказался подписать некоторые протоколы: это и было «сопротивление» генералу, о котором вы уже знаете.

Теперь вам ясно, на что намекали заключительные строки письма, в котором я давал объяснения по всем пунктам обвинения в злоупотреблении казенными суммами, — те самые заключительные строки, где я просил избавить меня от всякого снисхождения.

— Для человека вашего возраста вы поступили действительно отважно, — заметил Дюклари.

— Мне это казалось естественным, но, конечно, генерал не привык к чему-либо подобному. Мне пришлось много пострадать от последствий моего поступка. Нет, Фербрюгге, я знаю, что вы хотите сказать... Я никогда не раскаивался в нем. Мало того, если бы я тогда знал, что вся комедия следствия разыграна по заранее обдуманному плану с целью обвинить моего предшественника, я бы не ограничился одним протестом против давления, оказанного на свидетелей, и отказом от подписи. Я думал, что генерал, убежденный в невиновности Си Памаги, поддался благородному порыву спасти несчастную жертву судебной ошибки, насколько это было еще возможно после бичевания и клеймения. И, конечно, при таком взгляде на происходящее, я противился подделке показаний, но далеко не в той мере и не с тем возмущением, как это было бы, если бы я знал, что речь идет вовсе не о спасении невиновного, а об уничтожении, ценою чести и свободы моего предшественника, доказательств, которые стали поперек дороги генералу,

— А что было дальше с вашим предшественником? — спросил Фербрюгге.

— К счастью для него, он уже находился на пути к Яве, когда генерал возвратился в Паданг. Кажется, ему удалось дать правительству в Батавии удовлетворительные объяснения по этому делу, потому что он остался на службе. А резидент в Айер-Банги, утвердивший приговор Си Памаги, был...

— Уволен?

— Конечно! Вы видите, что я был не совсем не прав, написав в своей эпиграмме, что губернатор правил нами, увольняя.

— А что стало с уволенными чиновниками?

— О, их было гораздо больше! Всех мало-помалу восстановили на службе. Иные из них впоследствии занимали очень видные посты,

— А Сутан Салим?

— Генерал арестовал его и увез в Паданг, а оттуда он был изгнан на Яву. Он и теперь еще в Чанджоре, в Преангерской области. Я был там в тысяча восемьсот сорок шестом году и навестил его. Тина, ты не помнишь, что я еще совершил в Чанджоре?

— Нет, Макс, не припомню.

— Конечно. Всего не упомнишь. Я, господа, был там помолвлен!

— Раз вы уж взялись рассказывать о себе, — сказал Дюклари, — позвольте вас спросить, правда ли, что вы в Паданге часто дрались на дуэли?

— Да, очень часто. Причин было достаточно. Я уже говорил вам, что в таких крошечных городках отношение губернатора определяет степень доброжелательства всех остальных. Большинство было ко мне настроено недружелюбно, и это недружелюбие часто переходило в грубость. Я же был раздражителен. Поклон, оставшийся без ответа, язвительное замечание о «дураке, который воюет с генералом», намек на мою бедность, на голод, шутки, вроде: «Нравственной независимостью, как видно, сыт не будешь», — все это, вы можете понять, невероятно меня ожесточило. Многие, в особенности офицеры, знали, что генерал не против дуэлей, тем более, конечно, с человеком, который, как я, был в немилости. Быть может, меня раздражали умышленно. Однажды я дрался даже за другого, которого, по моему мнению, оскорбили. Словом, дуэль была там в порядке дня, и не раз случалось, что в одно утро у меня их было две. В дуэли есть много привлекательного, в особенности в так называемой дуэли на саблях, не знаю почему. Конечно, теперь я не стану драться, даже если бы поводов было не меньше, чем тогда... Поди сюда, Макс! Оставь бабочку, поди сюда! Не смей никогда ловить бабочек. Сколько времени бедная ползала по дереву гусеницей... Не очень-то ей было весело... Наконец у нее выросли крылья, она хочет полетать, насладиться воздухом, она ищет пищи в цветах и никому не вредит. Взгляни! Разве не приятнее смотреть, как она свободно и красиво порхает?

Так разговор с дуэлей перешел на бабочек, а с бабочек на сострадание к животным, которых часто подвергают мучениям; потом заговорили о законе Граммона[128] и Национальной ассамблее, этот закон принявшей, о республике, и о чем только еще они не говорили!

Наконец Хавелаар встал. Он извинился перед гостями— его зовут дела. Когда на следующее утро контролер явился к нему в канцелярию, он не знал, что новый ассистент-резидент накануне, после беседы за столом, успел съездить в Паранг-Куджанг, «округ далеко зашедших злоупотреблений», как его называли в административных кругах, и вернулся только рано поутру.

Прошу читателя верить, что у Хавелаара было достаточно такта, чтобы не говорить так много за столом, как это у меня описано в последних главах. Может создаться впечатление, что он завладел разговором, нарушив этим правила гостеприимства, предписывающие хозяину дома говорить мало, предоставляя высказываться своим гостям. А ведь я едва коснулся материалов, имеющихся у меня под рукой. Я мог бы, если б хотел, продлить перед читателем беседы, которые велись за столом, но я надеюсь, что и приведенного мною будет достаточно, чтобы хотя бы отчасти оправдать данное мною описание характера и качеств Хавелаара, и что читатель теперь не без участия будет следить за судьбою, ожидающей его и его семью в Рангкас-Бетунге.

Небольшая семья продолжала мирно жить. Часто Хавелаар уезжал на целые дни. Иногда он половину ночи проводил в канцелярии. Отношения между ним и начальником гарнизона установились наилучшие. В обращении с контролером не было и тени того различия в ранге, которое в Индии часто делает службу напряженной и неприятной. Страсть Хавелаара приходить на помощь, где только можно, была очень кстати регенту, поэтому и он был очень доволен своим «старшим братом». Наконец приветливость мефроу Хавелаар очень нравилась как немногим жившим там европейцам, так и туземным главарям. Служебная переписка с резидентом в Серанге была проникнута взаимным доброжелательным уважением; приказы отдавались в вежливой форме и выполнялись беспрекословно.

Домашнее хозяйство Тины скоро пошло на лад. После долгого ожидания прибыла выписанная из Батавии мебель; были посолены огурцы, и если Хавелаар рассказывал что-нибудь за столом, то уже не из-за отсутствия яиц для омлета. Впрочем, образ жизни маленькой семьи ясно говорил, что во всем проводится строгая экономия.

Мефроу Слотеринг редко покидала свой дом и всего два-три раза пила чай в галерее у Хавелааров. Говорила она мало и по-прежнему следила за всяким, кто приближался к ее дому и к дому Хавелааров. К этой ее особенности все привыкли и перестали обращать внимание на ее, как говорили, манию.

Все, казалось, дышало покоем и миром. Максу и Тине было сравнительно нетрудно привыкнуть к некоторым лишениям, неизбежным в местности, лежащей в глубине страны, в стороне от главных путей. Например, хлеба не ели, потому что здесь его не пекли. Можно было привозить его из Серанга, но это стоило бы слишком дорого. Макс, как и всякий другой, отлично знал, что есть много способов получать хлеб бесплатно и в Рангкас-Бетунге, но неоплачиваемый туземный труд — язва Индии — внушал ему отвращение. Много было и других вещей в Лебаке, которых нельзя было приобрести дешево, но можно было получить даром, использовав свою власть. Макс и Тина охотно обходились без этих вещей. Было время, когда они терпели и не такие лишения! Разве бедная Тина не провела несколько месяцев на борту арабского судна, где ложем ей служили голые доски палубы, а от зноя и дождя защищал столик, под которым она укрывалась? Разве она не умела довольствоваться тогда крошечной порцией сухого риса и глотком гнилой воды? И разве не была она в подобных, да и во многих других, обстоятельствах довольна уже одним тем, что с нею был ее Макс?

Одно только пугало ее чрезвычайно: змей в Лебаке было столько, что маленький Макс не мог играть в саду. Когда Тина пожаловалась на это, Хавелаар назначил слугам награду за каждую пойманную змею. Но в первый же день ему пришлось выплатить столько премий, что он принужден был взять свое обещание обратно, иначе, даже при нормальных обстоятельствах, не говоря уже о их намерении жить экономно, им не хватило бы никаких средств. Решено было поэтому, что мальчик станет играть на открытой галерее, не спускаясь в сад. Несмотря на эти предосторожности, Тина всегда волновалась, особенно вечером, потому что, как известно, змеи часто заползают в дома и в поисках тепла пробираются в спальни.

Змеи водятся в Индии повсюду, но, конечно, в более заселенных местах они встречаются реже, чем в такой дикой местности, как Рангкас-Бетунг. Хавелаару следовало бы очистить от кустарника и сорной травы всю усадьбу до самого оврага, тогда змеи хотя и заползали бы иногда в сад, но все же не в таком количестве. Известно, что они предпочитают темноту и заросли открытым, освещенным местам. Но усадьба Хавелаара не была очищена. Стоит рассказать почему, так как это прольет свет на некоторые злоупотребления, царящие почти всюду в Нидерландской Индии.

Дома представителей нидерландской власти в глубине страны стоят обыкновенно на земле, принадлежащей общине, — если только можно говорить об общинном землевладении в стране, где правительство присвоило себе все. Как бы там ни было, участок, на котором стоит дом, не является собственностью правительственного чиновника. Последний может, конечно, купить или взять в аренду участок земли, но содержать его в порядке было бы ему не по средствам. Ибо при могучем росте тропической растительности участок в короткий срок превращается в дикую чащу. Тем не менее усадьбы правительственных чиновников почти все без исключения находятся в превосходном состоянии. Напротив, путешественников часто охватывает изумление при виде роскошного парка, окружающего жилище ассистент-резидента, ни один чиновник не получает достаточно жалованья, чтобы оплатить должным образом работу по расчистке такого парка. Спрашивается, как же это достигается? Большей частью чиновники используют для этой цели осужденных, присланных сюда из других округов для отбытия наказания. Но так как для содержания в порядке громадных усадеб заключенных не хватало, то не стеснялись использовать туземцев. Регент или деманг выгоняли их на работу, и они беспрекословно повиновались; регент и деманг хорошо знали, что начальник, который совершает подобное злоупотребление, посмотрит сквозь пальцы, если они сами объявят противозаконный набор рабочих для своих нужд. Так нарушение закона одним человеком открывает широкую дорогу злоупотреблениям другого.

Но если граница строгой законности раз нарушена, то трудно установить, когда же нарушение превращается в преступный произвол. И особенно потому здесь нужна величайшая осторожность, что туземные главари только и ждут дурного примера, чтобы последовать ему в более широких размерах. Рассказывают о некоем царе, который, проходя во главе войска через страну, требовал, чтобы не забывали оплачивать даже крупицу соли, съеденную за солдатской трапезой. «Ибо, — так сказал он, — это будет началом беззакония, которое может погубить в конце концов мое царство». Эта легенда, — а если не легенда, то исторический факт, — конечно азиатского происхождения. Как наличие плотин указывает на возможность подъема воды, так следует признать, что есть особая склонность к злоупотреблениям там, где слагаются подобные поучительные анекдоты.

Того незначительного числа рабочих рук, на которые Хавелаар имел право по закону, хватало для очистки от сорной травы и кустарника только ничтожной части усадьбы, непосредственно примыкавшей к дому. Все остальное в несколько недель превратилось в дикую чащу. Хавелаар написал резиденту, прося средств на очистку, — или путем прибавки к жалованью, или же путем присылки заключенных из других округов. На это он получил отказ, но с разъяснением, что имеет право заставить работать на своей усадьбе людей, которые им лично в административном порядке присуждены к «принудительным работам». Это хорошо знал и сам Хавелаар, но он не пользовался этим «правом» ни на Амбойне, ни в Менадо, ни в Натале, ни теперь, в Рангкас-Бетунге. Ему противно было в виде наказания за мелкие провинности заставлять людей чистить его сад. Он часто спрашивал себя, как могло правительство до сих пор оставлять в силе порядок, который невольно вводил чиновника в соблазн наказывать провинившегося, сообразуясь не с важностью самого проступка, а с размером и состоянием усадьбы! Одна мысль, что наказанный, и даже справедливо наказанный, хоть на минуту мог бы подумать, что приговор объясняется своекорыстием судьи, — одна эта мысль заставляла Хавелаара отдавать предпочтение тюремному заключению, хотя вообще он не был его сторонником.

Вот по каким сложным причинам маленький Макс не мог играть в саду, а Тина не получала от цветов того удовольствия, на какое она рассчитывала, увидев их в день своего приезда в Рангкас-Бетунг.

Конечно, эти и другие мелкие неприятности не оказали влияния на настроение семьи, имевшей столько возможностей построить прочное домашнее счастье. Не этими мелочами объяснялось хмурое настроение Хавелаара после объезда округа или после беседы с тем или иным просителем. Мы знаем из его речи к главарям, что он собирался исполнить свой долг — уничтожить несправедливость, а из приведенных мною застольных бесед читатели, надеюсь, убедились, что перед ними человек, умеющий распутывать то, что для другого осталось бы темным. Мы вправе поэтому заключить, что из происходившего в Лебаке лишь немногое ускользало от его внимания. Знаем мы также, что он следил за своим нынешним округом еще и ранее, и уже в тот день, когда Фербрюгге встретил его в пендоппо (с описания которого начинается мой рассказ), Хавелаар показал ему, что кое-что смыслит в своей новой сфере деятельности. Личные расспросы на месте подтвердили многие его предположения, из знакомства же с архивом ему стало совершенно ясно, что округ, порученный его управлению, действительно находится в крайне печальном состоянии.

Из писем и заметок своего предшественника Хавелаар убедился, что тот пришел к тому же выводу: его переписка с главарями состояла из угроз, приказаний, упреков; становилось понятно, почему тот в конце концов заявил, что обратится непосредственно к правительству, если такому положению вещей не будет положен конец.

Когда Фербрюгге рассказал об этом Хавелаару, тот ответил, что его предшественник поступил бы неправильно, потому что ни в каком случае ассистент-резидент Лебака не имеет права обходить бантамского резидента; это было бы неправильно и по существу, потому что нет оснований предполагать, что такое важное лицо, как резидент, взял бы под свою защиту насильников и угнетателей.

Хавелаар был отчасти прав в том смысле, что действительно нельзя было предположить, чтобы резидент был прямо заинтересован во всех тех злоупотреблениях, которые приводили ассистента в негодование. Однако была же какая-нибудь причина, из-за которой он неохотно принимал меры по жалобам предшественника Хавелаара! Мы знаем уже, как часто они беседовали между собой о царящих злоупотреблениях. Интересно будет поэтому выяснить, почему такой крупный чиновник, как резидент, который, казалось, еще больше, чем ассистент- резидент, должен заботиться о торжестве права, фактически все время ему препятствовал.

Еще когда Хавелаар останавливался в Серанге, в доме резидента, он расспрашивал его о лебакских злоупотреблениях и получил ответ, что «так оно в большей или меньшей степени повсюду». Хавелаар этого не мог отрицать, ибо нет на свете страны, в которой все бы обстояло благополучно. Но Хавелаар полагал, что это не может быть основанием для сохранения злоупотреблений там, где они уже обнаружены, и в особенности если он, ассистент-резидент, собственно, и призван сюда затем, чтобы бороться с ними. Что же до «большей или меньшей степени», то эта формула к условиям Лебака не подходила, так как здесь уместно было бы говорить о степени исключительно высокой. На это резидент ответил, что в округе Чирингин, также принадлежащем к Бантаму, дело обстоит еще хуже.

Если допустить, — а допустить это можно, — что резидент не извлекает никакой непосредственной выгоды из угнетения населения и произвола, то возникает вопрос: что же заставляет тогда многих резидентов, вопреки присяге и прямому долгу, так часто терпеть злоупотребления, не донося о том правительству?. Всякому, кто над этим задумается, должно показаться странным такое равнодушное отношение к злоупотреблениям, как к чему-то лежащему вне сферы его служебной деятельности. Я попытаюсь изложить причины этого явления.

Прежде всего само получение дурных известий есть уже нечто неприятное: плохое впечатление, которое эти известия производят, как будто оставляет некоторые следы на том, кому на долю выпало их сообщить. Если уже одно это для иных является достаточным основанием замалчивать многое, то тем более такое замалчивание имеет место, в случае если существует опасность, что именно ты будешь признан виновником печальных обстоятельств, о которых сообщаешь.

Правительство Нидерландской Индии предпочитает сообщать в метрополию, что все обстоит как нельзя лучше. Резиденты делают донесения правительству в таком же духе. Ассистент-резиденты, сами получая от контролеров одни успокоительные отчеты, предпочитают не сообщать резидентам ничего неприятного. Отсюда в официальной переписке — искусственный оптимизм, вопреки не только истине, но и собственным высказываниям самих оптимистов, когда они обсуждают дела устно, и в полном противоречии с их письменными отчетами. Я мог бы привести множество отчетов, которые восхваляют до небес благоприятное состояние резидентства, тогда как цифры, приложенные к этому же отчету, уличают их во лжи. Если бы дело шло не об очень серьезных вещах, такие примеры могли бы вызвать смех. Поражаешься наивности, с которой в подобных случаях утверждается самая явная неправда, причем автор отчета несколькими строками ниже сам же себя и разоблачает. Ограничусь одним примером, хотя мог бы привести множество ему подобных.

Среди документов, лежащих предо мною, находится годовой отчет одного резидентства. Резидент отмечает расцвет торговли и утверждает, что повсюду наблюдаются признаки величайшего благосостояния и оживленной деятельности. Но через несколько фраз ему приходится упомянуть о недостаточности имеющихся в его распоряжении средств для борьбы с контрабандой. Не желая вызвать у правительства неприятного впечатления, что казна теряет из-за контрабанды много пошлины, он добавляет: «Эта контрабандная торговля не должна смущать правительство. В пределах моего резидентства она не дает казне почти никакого убытка, потому что товарооборот здесь так ничтожен, что все равно никто не вкладывает своего капитала в торговлю».

Я читал отчет, начинавшийся так: «За истекший год спокойствие не было нарушено никаким беспокойством». Из таких оборотов речи явствует лишь одно: всякий уверен, что правительство оценит заслуги того, кто избавляет его от неприятных сообщений или, как гласит официальное выражение, «не обременяет» начальство тревожными известиями.

Там, где население не увеличивается, это объясняют неточностью переписи за прошлые годы. Если не повышается общая сумма налогов, то это значит, что стараются якобы поощрять земледелие, которое только что начинает развиваться и обещает в будущем, — то есть когда автор отчета будет занимать должность в другом округе, — принести неслыханные плоды. Там, где произошли беспорядки, скрыть которые невозможно, их объясняют происками отдельных немногочисленных злонамеренных лиц, которых в будущем нечего больше опасаться, потому что в округе царит общее довольство. Если нищета или голод разредили население, то это всегда объясняется неурожаем, засухой, дождем, но никогда дурным управлением.

У меня перед глазами записка, в которой предшественник Хавелаара объясняет «убыль народонаселения в районе Паранг-Куджанга наличием злоупотреблений». Эта записка была неофициальна и намечала лишь пункты, о которых он хотел лично переговорить с бантамским резидентом. Но тщетно искал Хавелаар в архиве следов того, чтобы его предшественник в официальной переписке рыцарски открыто назвал бы вещи их именами.

Короче говоря, официальные донесения чиновников начальству и основанные на них отчеты, посылаемые в метрополию, в большей и важнейшей своей части — ложны.

Я знаю, что обвинение это очень тяжкое, и тем не менее поддерживаю его и могу подкрепить доказательствами. Тот же, кого смутит моя резкая откровенность, пусть вспомнит, сколько миллионов денег и сколько человеческих жизней сберегла бы Англия, если бы нации вовремя открыли глаза на истинное положение вещей в Британской Индии; пусть он подумает, какую благодарность заслужил бы человек, обладавший достаточным мужеством, чтобы взять на себя миссию «вестника скорби», пока было еще не слишком поздно исправить дело, не прибегая к кровопролитию, что оказалось бы неизбежным в дальнейшем, если бы время было упущено.

Я сказал, что могу подкрепить свои обвинения доказательствами. Если нужно будет, я готов доказать, что в округах, считавшихся образцом благосостояния, не раз свирепствовал голод и что население, изображавшееся в донесениях спокойным и довольным, на самом деле не раз доводилось до ярости, грозившей найти себе исход в восстании. В мой план не входит приведение доказательств в этой книге, но я надеюсь, что прочитавшие ее поймут, что доказательства у меня есть.

Пока же я ограничусь тем, что приведу еще один пример нелепого оптимизма; пример этот будет вполне понятен даже тем, кто мало знаком или совсем незнаком с условиями жизни в Индии.

Каждый резидент представляет ежемесячный отчет о ввозе и вывозе риса в его округе. Отчет разделен на две графы: 1) ввоз и вывоз в пределах Явы и 2) за ее пределами. И вот если сопоставить цифры вывоза из яванских в яванские же резидентства с цифрами ввоза в те же яванские из тех же яванских резидентств, то окажется, что первая цифра на много тысяч пиколь[129] больше второй!

Я обойду молчанием проницательность правительства, которое принимает и печатает такие отчеты, но укажу только читателю на последствия подобных искажений истины.

Процентное вознаграждение, полагающееся европейским и туземным чиновникам за продукты, находящие сбыт в Европе, привело к такому вытеснению культуры риса, что в некоторых округах воцарился голод, которого нельзя уже больше скрыть от нации. В подобных случаях следовал приказ не доводить дело до крайности. Приказ имел одним из своих следствий составление тех ежемесячных отчетов о ввозе и вывозе риса, которые нам уже известны. Правительство должно было иметь перед глазами всю картину прилива и отлива этого важного продукта питания. Вывоз, конечно, означал благосостояние резидентства, а ввоз — недостаток, голод.

И вот если сделать сводку из всех отчетов, то окажется: риса везде было так много, что все резидентства вместе вывезли его больше, чем ввезли. Повторяю, что разница не может объясняться вывозом за море, потому что для него существует особая графа. Отсюда возможен только один нелепый вывод: на Яве риса больше, чем его есть. Вот это благосостояние!

Я уже сказал, что стремление представлять только благоприятные отчеты могло бы вызвать смех, если бы последствия этого не были столь печальны. Как можно надеяться на устранение несправедливостей, если заранее решено искажать в отчетах действительное положение вещей? Чего можно ожидать от народа, по природе кроткого и терпеливого, но который уже долгие годы жалуется на угнетение и видит, как резиденты уходят в отставку с пенсией или переводятся на другую должность, а для облегчения его жалкой участи, под бременем которой он изнывает, ничего не предпринимается? Не лопнет ли рано или поздно натянутая сверх меры пружина? В ярость, в отчаяние, в бешенство превратится наконец долго подавляемое недовольство, подавляемое для того, чтобы можно было продолжать спокойно его отрицать! Не является ли при таких условиях неизбежным восстание народа? Не Жакерия ли в конце этого пути?[130]

А что тогда будет с теми самыми чиновниками, которые сменяли один другого и никогда не задумывались, что есть нечто более важное, чем «благоволение правительства», и более высокое, чем «удовлетворение генерал-губернатора»? Что будет тогда с этими авторами фальшивых отчетов, обманывавших правительство? Они ли, кто даже не имел мужества написать на бумаге слово правды, возьмутся за оружие, чтобы сохранить Индию за Нидерландами? Вернут ли они Нидерландам те огромные суммы, которые необходимы для предотвращения катастрофы? Возвратят ли они жизнь тысячам, погибшим по их вине?

Однако чиновники, контролеры и резиденты — еще не главные виновники. Главный виновник — само правительство, пораженное непонятной слепотой, поощряющее лживые отчеты и вознаграждающее за них. Особенно это пагубно в тех случаях, когда дело идет об угнетении населения самими туземными главарями.

Покровительство, оказываемое главарям, многие объясняют низменным расчетом: главари должны окружать себя блеском и роскошью для сохранения того влияния на население, которое нужно правительству, и им пришлось бы платить несравненно больше жалованья, если бы правительство не предоставило им свободу пополнять недостающее незаконным распоряжением имуществом и трудом населения. Как бы там ни было, несомненно то, что правительство лишь нехотя соглашается принимать меры для защиты яванцев от угнетения и грабежа. В большинстве случаев находят какое-нибудь вымышленное политическое основание, чтобы пощадить регента или другого главаря. В результате в Индии твердо установилось убеждение, что правительство скорее прогонит десять резидентов, чем одного регента. Якобы политические соображения, на которые в таких случаях ссылаются, — если вообще на что-нибудь ссылаются, — обыкновенно основаны тоже наложных данных, так как в интересах каждого резидента изобразить влияние его регента на население как можно более сильным, чтобы когда-нибудь, в случае нужды, сослаться на это влияние, если его будут обвинять в излишнем потворстве главарям.

Я не стану распространяться об отвратительном лицемерии гуманно звучащих постановлений и должностной присяги, которые защищают яванцев от произвола... на бумаге, и прошу читателя вспомнить, что когда Хавелаар произносил эту присягу, можно было подумать, что он делал это недостаточно внимательно. Сейчас я хочу только указать на исключительную трудность положения человека, которого побуждает выполнять свой долг нечто гораздо более сильное, чем произнесение словесной формулы.

А для Хавелаара это положение было тем труднее, что, в противоположность острому уму, характер у него был мягкий. Ему приходилось поэтому бороться не только с внешними препятствиями, — он должен был преодолевать также врага, таившегося в его собственном сердце. Он не мог видеть страдания, не страдая сам. Он рассказывал Дюклари и Фербрюгге, как в молодости он увлекался дуэлями на шпагах, — и это была правда, — но он умолчал, что, нанеся противнику рану, он плакал и ухаживал, как сестра милосердия, за бывшим врагом, пока тот не выздоравливал. Я мог бы рассказать, как в Натале он взял к себе в дом каторжника, который стрелял в него, ласково поговорил с ним, накормил его и даровал ему еще в довершение всего свободу, — и это потому, что озлобление осужденного было вызвано, по его словам, несоразмерно строгим приговором. Его доброта обыкновенно либо не признавалась, либо осмеивалась. Не признавали ее те, кто не умел разглядеть в нем ум и сердце. Смешною же считали ее те, которые не понимали, как разумный человек может заботиться о спасении мухи, попавшей в паутину. Не признавать его доброту или находить ее смешною могли все, но только не Тина, которой не раз приходилось слышать его слова возмущения о «глупых тварях». обреченных на страдания, и о «глупой природе», этих «тварей» создавшей.

Был еще один способ низвести его с пьедестала, на который волей-неволей возводило его окружение. «Да, говорили, у него глубокая душа, но... есть в нем и какое-то непостоянство». Или: «Он очень умен, но... у него какое-то странное направление ума». Или: «Да, он очень добр, но... он рисуется своей добротой».

Я не стану защищать ни его дух, ни его ум... но сердце?

Бедные маленькие мушки, вы, которых он когда-то спас от паука! Выступите на защиту его сердца от упрека в рисовке! А рисовка ли то была, когда в Натале он бросился в воду у самого устья реки за маленьким щенком (щенка звали Сафо) в страхе, что он утонет или станет жертвой акул, которыми так и кишела река?

Я призываю всех, знавших Хавелаара: свидетельствуйте о его сердце! Все, кто не окоченел еще в холоде и смерти, как некогда спасенные им мухи, или не сгорел в зное экватора. Именно потому призываю я теперь их.

что, заговорив о рисовке, я сам указал им, где зацепить канат, чтобы свалить его с пьедестала, хотя бы и невысокого. Между тем сколько бы пестроты это ни внесло в мой рассказ, я хочу привести стихи, написанные Хавелааром: быть может, эти строки придадут жизненности тем свидетельствам, к которым я только что призывал.

Одно время Макс жил далеко от жены и ребенка. Он принужден был оставить их в Индии, а сам уехал в Германию. Со свойственной ему быстротой восприятия, он овладел языком страны, в которой пробыл всего лишь несколько месяцев. Здесь я приведу строки, написанные Хавелааром по-немецки. Из них явствует, какими тесными узами был он связан со своими близкими, женой и ребенком, находясь далеко от них.

— Дитя, ты слышишь? Бьет девятый час.

Поднялся ветер, воздух холодеет.

Не простудись, — твой лобик весь горит.

Ты целый день без устали резвился.

Иди же спать, пора — тикар[131] твой ждет.

— Ах, мама, дай побыть еще с тобою,

Еще немного здесь я полежу.

Ведь на тикаре я усну тотчас же,

Приснятся сны, и я их не пойму.

А здесь, едва лишь сон начнет мне сниться,

Тебя спрошу о нем. Но что за стук?

— Орех кокосовый упал на землю.

— Ореху больно?

— Думаю, что нет:

Плоды и камни чувствовать не могут.

— А может боль почувствовать цветок?

— Не может и цветок.

— Так почему же,

Когда вчера сорвал пукуль-ампат[132],

Цветок ты этот пожалела, мама?

— Дитя, пукуль-ампат был так красив.

Мне стало жаль цветка, когда ты грубо

Срывал наряд из лепестков.

И если сам цветок не знает боли,

Мне стало больно за его красу.

— А ты — красива, мама?

— Вряд ли, милый.

— Но можешь чувствовать?

— Ну да, как все;

Все люди чувствуют... не в равной мере.

— И ты почувствовать способна боль?

Не больно ли тебе, когда головкой

К твоей груди я накрепко прижмусь?

— Не больно, нет.

— И у меня, наверно,

Есть тоже чувство, мама?

— Есть, конечно.

Ты помнишь, ручку ты себе разбил,

Когда упал, о камень зацепившись?

Ты плакал долго — это было чувство.

И также плакал ты, когда Судин

Нам рассказал о том, как с горных пастбищ

Овечка бедная упала в пропасть.

— Так, значит, чувство, мама, — это боль?

— Да, часто; только не всегда. Ты плачешь, Когда тебя сестричка вдруг начнет

За волосы трепать, лицо царапать.

Но тут же плач твой переходит в смех,

И смех твой тоже чувство выражает.

— Моя сестричка плачет часто — значит

Способна чувство испытать она?

— Конечно, рассказать о нем не может

Лишь потому, что так она мала.

— Но слышишь, мама? Там какой-то шорох...

— Сквозь заросли кустов спешит олень;

Отстал он от своих друзей-оленей

И хочет поскорее их догнать.

— Как у меня, есть у него сестричка?

И есть ли мама у него?

— Не знаю.

Когда их нет, оленя очень жаль.

— Но, мама, посмотри: что там в кустах,

Как огонек блуждающий, блеснуло?

— То светлячок.

— Его поймать мне можно?

— Зачем? Так хрупки крылышки его,

Что от малейшего прикосновенья

Утратят блеск, и светлячок умрет.

— Жаль светлячка, — ловить его не стану.

Он улетел, но возвращается опять:

Бедняжка рад, что я его не тронул.

Теперь он взвился ввысь, летит на небо.

А там, на небе, — тоже светлячки?

— Не светлячки, а звезды это, милый.

— Одна, вторая, десять, двадцать, сто...

Да сколько же их всех?

— Никто не знает, Никто еще не мог их сосчитать.

— А «он»? «Он» звезды сосчитать не мог бы?

— Нет, детка; звезд и «он» не сосчитает.

— А очень далеко ль от нас до звезд?

— Да, очень.

— Может быть, и звезды тоже

Способны чувствовать и боль и радость?

И если бы я их рукой коснулся,

Они — совсем как бедный светлячок —

Сиянье потеряли б и погасли?

— Для ручки маленькой твоей, сынок,

Звезда небесная недостижима.

— A moi бы «он» звезду достать рукой?

— И «он» не может, и никто на свете.

— Как жаль! Мне очень бы хотелось, мама,

Достать звезду, чтоб подарить тебе.

Ну, что ж! Когда нам звезды недоступны,

Тебя любить я буду, сколько хватит сил...

Уснул ребенок, и ему приснилось,

Что прикоснулся он рукой к звезде.

Но долго мать еще не засыпала:

О «нем», далеком, думала она.

Рискуя заслужить упрек в ненужной пестроте своей книги, я все же привел эти строки. Мне не хотелось упустить лишнюю возможность помочь читателю лучше узнать того, кто играет главную роль в моем повествовании, дабы читатель отнесся к моему герою с сочувствием, когда позже темные тучи соберутся над его головой.

Загрузка...