Глава седьмая

Резидент Бантама представил регента и контролера новому ассистент-резиденту. Хавелаар очень вежливо поздоровался с обоими чиновниками; контролера он тотчас же ободрил несколькими словами, как бы желая сразу установить взаимное доверие. Ведь всегда чувствуешь себя неловко, когда приветствуешь нового начальника. С регентом он поздоровался так, как это надлежит делать в отношении лица, шествующего под золотым пайонгом[71], которое, однако, в то же время должно было быть его младшим братом. С любезностью, полной достоинства, он упрекнул его за чрезмерное служебное рвение, которое привело его в такую погоду к границам округа, чего регент, строго говоря, согласно правилам этикета, не был обязан делать.

— Право же, господин адипатти, мне досадно, что из-за меня вы причинили себе столько беспокойства. Я думал встретиться с вами лишь в Рангкас-Бетунге.

— Мне хотелось встретить господина ассистент-резидента как можно раньше, — ответил адипатти, — чтобы заключить с ним дружбу.

— Конечно, конечно, я очень польщен, но мне неприятно, что человек вашего положения и возраста слишком переутомился. К тому же верхом...

— Да, господин ассистент-резидент, когда этого требует служба, я еще достаточно подвижен и силен.

— Вы слишком требовательны к себе... Не правда ли, господин резидент?

— Господин адипатти... всегда... очень...

— Добр, но ведь есть границы...

— Ревностен, — закончил резидент фразу.

— Конечно... Но ведь есть границы, — подхватил Хавелаар. — Если вы не возражаете, господин резидент, то мы освободим место в карете. Бабу может остаться здесь. Мы после вышлем за ней из Рангкас-Бетунга танду[72]. Моя жена возьмет Макса на колени... Не правда ли, Тина?.. И тогда места хватит.

— Я... ничего... не... имею...

— Фербрюгге, вас мы тоже возьмем с собой, я не вижу...

— ... против, — сказал резидент.

— Я не вижу, зачем вам без нужды трястись верхом по грязи. Места хватит для нас всех, и мы, кстати, сразу же познакомимся. Не правда ли, Тина? Мы ведь разместимся? Сюда, Макс... Посмотрите-ка, Фербрюгге, не славный ли это малыш? Это мой мальчик — Макс.

Резидент занял место в пендоппо рядом с адипатти. Хавелаар позвал Фербрюгге, чтобы спросить его, кому принадлежит белая лошадь с красным чепраком. Когда Фербрюгге подошел ко входу в пендоппо, чтобы посмотреть, о какой лошади тот говорит, Хавелаар положил ему руку на плечо и спросил:

— Всегда ли регент так ревностен к службе?

— Он для своих лет очень крепкий человек, господин Хавелаар, и вы понимаете, что ему хотелось произвести на вас хорошее впечатление.

— Да, это я понимаю. Я слышал о нем много хорошего. Он образован, не так ли?

— О да.

— И у него большая семья?

Фербрюгге посмотрел на Хавелаара, как бы не понимая такого перехода. Тому, кто не знал Хавелаара, часто бывало нелегко его понять. Подвижность ума нередко побуждала его в разговоре перескакивать через несколько звеньев логической цепи. Нельзя было поэтому сердиться на людей, не обладавших способностью быстро схватывать или непривычных к такой живости мысли, если они в подобном случае смотрели на него с молчаливым вопросом: «Что ты, свихнулся?... Или как это понять?»

Нечто подобное отразилось и на лице Фербрюгге, и Хавелаару пришлось повторить вопрос, прежде чем тот ответил:

— Да, у него очень большая семья.

— А строятся в округе мечети? — продолжал Хавелаар снова таким тоном, который, будучи в полном противоречии с самими словами, казалось указывал на связь между мечетями и большой семьей регента.

Фербрюгге ответил, что действительно ведется большая работа по постройке мечетей.

— Вот, вот, я так и знал! — воскликнул Хавелаар. — А скажите, велики ли недоимки по уплате земельной ренты?

— Да, в этом отношении могло бы быть лучше.

— Правильно, особенно в округе Паранг-Куджанг, — сказал Хавелаар, как бы находя более удобным самому ответить на свой вопрос. — Какова смета на нынешний год? — продолжал он.

Фербрюгге немного помедлил, словно обдумывая ответ, и Хавелаар предупредил его, выпалив одним духом:

— Хорошо, хорошо, я уже знаю... восемьдесят шесть тысяч и несколько сот... на пятнадцать тысяч больше, чем в прошлом году. С тысяча восемьсот пятьдесят третьего года мы поднялись только на восемь тысяч... да и население очень редкое... Ну конечно, Мальтус! За двенадцать лет только одиннадцать процентов, и то спорно, так как народные переписи были раньше очень ненадежны... [73] да и остались такими. С тысяча восемьсот пятидесятого по тысяча восемьсот пятьдесят первый произошло даже уменьшение... Да и количество скота не увеличивается... Плохой признак... Фербрюгге! Какого черта дурит эта лошадь? Уж не взбесилась ли она? Иди-ка сюда, Макс!

Фербрюгге понял, что ему вряд ли чему придется учить нового ассистент-резидента, а о влиянии «местных старожилов» не могло быть и речи, на что, впрочем, этот добрый малый и не претендовал.

— Но, конечно, — продолжал Хавелаар, взяв Макса на руки, — в Чеканде и в Боланге этому только рады... и повстанцы в Лампонге[74] также. Я очень рассчитываю на ваше сотрудничество, господин Фербрюгге. Регент — человек пожилой, и потому нам придется... Скажите, его зять все еще начальник района? Приняв во внимание все обстоятельства, я считаю его человеком, заслуживающим снисхождения, то есть регента... Я рад, что этот округ отсталый и бедный... Я рассчитываю остаться здесь надолго.

Затем он протянул Фербрюгге руку, и когда они после этого вернулись к столу, за которым сидели резидент, адипатти и мефроу Хавелаар, Фербрюгге понимал уже лучше, чем за пять минут до того, что «этот Хавелаар совсем не так глуп», как полагал Дюклари. Фербрюгге отнюдь не был лишен сообразительности и, зная Лебакский округ настолько, насколько может один человек знать столь обширную местность при полном отсутствии прессы, начал догадываться о той связи, которая имелась между как будто бы бессвязными вопросами Хавелаара. Его поразило, что новый ассистент- резидент, еще не приняв управления округом, уже кое- что знал о том, что там происходило. Правда, непонятна была его радость по поводу бедности Лебака, но Фербрюгге постарался себя убедить, что он просто-напросто неправильно понял его слова. Позднее, однако, когда Хавелаар не раз повторял ему то же самое, он понял, сколько великодушия и благородства было в этой радости.

Хавелаар и Фербрюгге заняли места за столом. За чаем все томились ожиданием, перебрасываясь незначительными фразами, пока Донгсо не доложил резиденту, что запряжены свежие лошади. Кое-как разместились в карете и поехали. Из-за тряски и толчков разговаривать было трудно. Маленького Макса успокоили бананами. Мать держала его на коленях и ни за что не хотела признаться, что устала, когда Хавелаар предложил взять у нее мальчика. Воспользовавшись вынужденной остановкой на топком месте, Фербрюгге спросил резидента, говорил ли он уже с новым ассистент- резидентом относительно мефроу Слотеринг.

— Господин Хавелаар... сказал...

— Конечно, Фербрюгге, почему же нет? Эта дама может остаться у нас, мне бы не хотелось...

— Что... было бы... хорошо, — дотянул резидент с трудом свою фразу.

— Я бы не хотел отказывать в крове даме, которая находится в таком тяжелом положении... Это само собой разумеется... Не правда ли, Тина?

Тина подтвердила, что это разумеется само собой.

— У вас в Рангкас-Бетунге два дома, — сказал Фербрюгге, — и для двух семейств места более чем достаточно.

— Но если бы это и не было так...

— Я... ей... этого...

— Конечно, господин резидент, — воскликнула мефроу Хавелаар, — тут не может быть сомнения.

— Не... мог... обещать... так... как... это...

— Да если бы их было даже десять человек, если только они хотели бы остаться у нас...

— большое... бремя... ведь... она...

— Но ведь невозможно путешествовать в ее положении, господин резидент...

Сильный толчок — это карету наконец вытащили на твердую землю — вызвал вместо объяснения, почему невозможно путешествие для госпожи Слотеринг, общий возглас «ах!», обычно такие толчки сопровождающий. Макс отыскал на коленях у матери бананы, выпавшие у него от толчка, а карета успела проехать порядочное расстояние по пути к следующей остановке, когда наконец резидент решился окончить фразу, добавив:

— ... туземного... происхождения.

— Это совершенно не меняет дела, — поспешила объяснить мефроу Хавелаар.

Резидент кивнул, как бы одобряя подобное завершение спора. Так как вести разговор было чересчур затруднительно, все замолчали.

Госпожа Слотеринг была вдовой предшественника Хавелаара, умершего два месяца тому назад. Фербрюгге, который временно замещал ассистент-резидента, имел право на это время занять обширную казенную квартиру, предназначавшуюся в Рангкас-Бетунге, как и во всех других округах, для представителя нидерландских властей. Однако он этого не сделал, отчасти из опасения, что вскоре придется переезжать обратно, отчасти из желания оставить помещение вдове и детям своего бывшего начальника. Вообще же места было достаточно: кроме довольно просторного помещения для ассистент- резидента, невдалеке стоял другой дом, который раньше служил для той же цели и, несмотря на некоторую ветхость, еще вполне годился для жилья.

Мефроу Слотеринг просила резидента походатайствовать перед преемником ее мужа о том, чтобы ей позволили жить в старом доме до родов, которые она ожидала через несколько месяцев. В этом и заключалась просьба, на которую так охотно согласились Хавелаар и его жена, потому что им обоим в высшей степени были свойственны и гостеприимство и сострадание.

Читателю известно из слов резидента, что мефроу Слотеринг «туземного происхождения». Для неиндийского читателя это требует некоторого разъяснения, ибо у него может возникнуть неправильное представление, что речь идет об урожденной яванке.

Европейское общество в нидерландской Индии резко разделяется на две группы: собственно европейцы и те, кто хотя и поставлен законом в одинаковые правовые условия с ними, но родился не в Европе и имеет в своих жилах некоторую примесь туземной крови. Я должен, однако, добавить, что, как бы ни была резка в общественных отношениях черта, разделяющая эти две категории людей, носящих, в отличие от туземцев, общее имя голландцев, все же это разделение отнюдь не носит того варварского характера, который преобладает в отношениях между различными расами в Америке. Я не отрицаю, что в этих отношениях все же есть много несправедливого и оскорбительного для местных уроженцев — липлапов. Слово «липлап» часто звучало в моих ушах доказательством того, как далек еще не липлап, то есть белый, от подлинной культуры. Липлап только в виде исключения допускается в общество; он обычно считается, так сказать, «неполноценным человеком». Но надо заметить, что скудное образование липлапа мешает его уравнению с европейцем даже тогда, когда он, как личность, стоит выше европейца.

Само собой разумеется, что европеец, для которого искусственно созданное превосходство выгодно, с ним охотно мирится. Но иногда нелепо слышать, как люди, своим образованием и своею речью обязанные Песочной улице в Роттердаме[75], высмеивают липлапа, который по ошибке приписал чашке воды или правительству мужской род, а сыну или месяцу — средний.

Пусть липлап будет образован, хорошо воспитан, даже учен, — а такие есть, — все же, как только европеец замечает, что самый образованный липлап затрудняется различить в призношении «г» от «х», он смеется над этим человеком, смешивающим gek и hek[76].

Но чтобы не смеяться над этим, европеец должен был бы знать и то, что в арабском и малайском языках «х» и «г» выражаются одним и тем же знаком, что и в любом языке одни звуки часто переходят в другие. Но требовать подобных знаний от того, кто сделал себе карьеру на индиго, вряд ли возможно.

И все же этот европеец не желает общаться с липлапом! Я знал многих липлапов — в особенности на Молукках, — которые удивляли меня широтой своих знаний. Это навело меня на мысль, что мы, европейцы, в распоряжении которых столько возможностей, во многом значительно отстали — и не только в сравнительном смысле — от бедных париев, которым от колыбели приходится бороться с искусственным, умышленным оттеснением в сторону и с предубеждением против цвета их кожи.

Но мефроу Слотеринг была раз навсегда избавлена от ошибок в голландском языке, так как она говорила только по-малайски. Позже мы ее увидим за чаепитием вместе с Хавелааром, Тиной и маленьким Максом на галерее дома ассистент-резидента в Рангкас-Бетунге, куда наши путешественники, после долгой тряски и толчков, наконец благополучно прибыли.

Резидент, который приехал только для того, чтобы ввести в должность нового ассистент-резидента, выразил желание в тот же день вернуться в Серанг, «так... как... он...»

Хавелаар проявил готовность закончить церемонию как можно скорее.

—... очень... торопится.

Было условлено, что через полчаса все встретятся на широкой галерее дома регента. Фербрюгге, который к этому был подготовлен, еще за несколько дней распорядился, чтобы на главной площади собрались все начальники округа, патте, кливон и джакса[77], сборщики податей, несколько мантри и, наконец, все местные чиновники, обязанные присутствовать на торжестве.

Адипатти попрощался и поехал к себе домой.

Мефроу Хавелаар осмотрела свое новое жилище и осталась очень довольна, особенно большим садом; она радовалась за маленького Макса, — ему привольно будет на воздухе. Резидент и Хавелаар ушли переодеваться, ибо на предстоящую церемонию необходимо было явиться в официально предписанной одежде. Вокруг дома стояли сотни людей, частью из свиты резидента, частью же из свиты собравшихся главарей. Полицейские инспекторы озабоченно сновали взад и вперед. Одним словом, все предвещало, что на этом забытом клочке земли в западной части Явы однообразие повседневной жизни на какой-то период сменится некоторым оживлением.

Вскоре роскошная карета адипатти снова показалась на площади перед домом. Резидент и Хавелаар, сверкая золотом и серебром и спотыкаясь о шпаги, сели в нее и отправились к дому регента, где их встретила музыка гонгов, гамлангов[78] и всевозможных трещеток. Фербрюгге, также сменивший свой забрызганный грязью костюм, находился уже там. Главари пониже рангом сидели, по восточному обычаю, большим кругом, на циновках на полу, а в конце длинной галереи стоял стол, за которым заняли места резидент, адипатти, ассистент- резидент, контролер и двое-трое чиновников пониже званием и рангом.

Резидент встал и прочел приказ генерал-губернатора, согласно которому господин Макс Хавелаар назначался ассистент-резидентом округа Бантанг-Кидуль, или, иначе, южного Бантама, называемого туземцами Лебаком. Затем он взял в руки лист с текстом присяги, обязательной при вступлении в должность и согласно которой соответствующее лицо удостоверяло, что «оно никому ничего не обещало и не давало и не обещает и не даст для того, чтобы получить указанную должность, что оно будет верно служить его величеству, королю Нидерландов, и подчиняться наместнику его величества в индийских странах, что оно будет точно соблюдать изданные или имеющие быть изданными законы и постановления и будет заботиться о соблюдении таковых своими подчиненными и что оно во всем будет вести себя так, как это подобает достойному...» (в данном случае — ассистент-резиденту).

После этого, разумеется, следовало сакраментальное: «В чем да поможет мне всемогущий бог».

Хавелаар повторял за резидентом слова присяги. Собственно говоря, следовало бы считать включенным в текст присяги обет защиты туземного населения от эксплуатации и угнетения, ибо при словах клятвы о соблюдении законов и постановлений достаточно было бы вспомнить о многочисленных соответствующих предписаниях, чтобы понять, что, в сущности, особая клятва при этом совсем не нужна. Но, по-видимому, законодатели полагали, что маслом кашу не испортишь, и поэтому от ассистент-резидента требовалась еще особая присяга, в которой обязанность защищать туземцев была еще раз определенно выражена. Итак, Хавелаар вторично призвал «всемогущего бога» в свидетели того, что он «будет защищать туземное население от угнетения, несправедливости и вымогательства».

Внимательный наблюдатель подметил бы разницу между резидентом и Хавелааром в тоне и манере держаться во время этой церемонии. Оба уже не раз участвовали в подобных торжествах, и различие, о котором я говорю, состояло не в том, что тот или другой находился под более или менее сильным впечатлением от самой церемонии. Оно вытекало из совершенно противоположных свойств характера и мировоззрения. Правда, в данном случае резидент говорил несколько быстрее обычного, ведь он читал приказ и присягу, что избавляло его от необходимости подыскивать слова. Но он делал это с такой торжественностью и с такой серьезностью, что наблюдатель поверхностный легко поверил бы, будто резидент и в самом деле придает очень большое значение совершаемой им церемонии. У Хавелаара же, когда он, подняв палец, повторял за резидентом слова клятвы, лицо, голос и поза как бы выражали: «Это все само собой разумеется, и бог здесь ни при чем, — все это я буду делать и без него». И знаток человеческой души больше доверия оказал бы его кажущемуся равнодушию, нежели напыщенной торжественности резидента.

В самом деле, не смешно ли предполагать, что человек, призванный судить других и держащий в своих руках судьбы тысяч людей, будет считать себя связанным несколькими произнесенными им звуками, если бы он не был побуждаем к тому собственным сердцем и без этих звуков?

Относительно Хавелаара мы убеждены, что он защищал бы бедных и угнетенных, где бы их ни встретил, даже если бы он клялся перед «всемогущим богом» действовать наоборот.

Затем последовало обращение резидента к главарям, в котором он представил им ассистент-резидента как главу округа и призвал их подчиняться ему, добросовестно выполнять свои обязанности. После этого главари были представлены Хавелаару поименно. Хавелаар пожал каждому руку, и церемония «водворения» была закончена.

Обед был сервирован в доме адипатти; на него пригласили и коменданта Дюклари. Тотчас по окончании обеда резидент, который хотел еще в тот же день попасть обратно в Серанг («Так как... у... него... много... дел»), сел в свою карету и уехал. И в Рангкас-Бетунге воцарился покой, в каком надлежит пребывать провинциальному городу с небольшим европейским населением, расположенному в глубине Явы и вдали от большого тракта.

Знакомство между Дюклари и Хавелааром скоро перешло в дружбу. Адипатти был, по-видимому, очарован своим новым «старшим братом», а Фербрюгге, провожавший резидента, рассказывал потом, что резидент очень благоприятно отзывался о семействе Хавелаара, — они прожили несколько дней у него проездом в Лебак, — и резидент еще прибавил, что Хавелаар у правительства на хорошем счету и что можно быть уверенным, что он вскоре получит еще более высокий пост или по крайней мере будет переведен в «более благоприятный» округ.

Макс и «его Тина» недавно вернулись из поездки в Европу и чувствовали себя очень утомленными той жизнью, которую кто-то весьма удачно назвал «чемоданной». Они были поэтому счастливы после долгих странствований прибыть наконец на место, которое могли считать своим домом. Перед поездкой в Европу Хавелаар был ассистент-резидентом на острове Амбойна, одном из группы Молуккских островов. Там ему пришлось столкнуться со множеством затруднений, потому что население было озлоблено и доведено до крайней степени возбуждения несправедливыми мероприятиями последнего времени. Хавелаару стоило немалого труда восстановить спокойствие народа. Но, возмущенный недостаточной помощью правительства, огорченный дурной системой управления, которая годами разоряла и опустошала богатейшие земли молукков, — прочитайте об этом то, что еще в 1825 году писал барон ван дер Капеллен[79] сочинения этого гуманиста можно найти в «Индийском правительственном вестнике» за тот год, а с тех пор положение не улучшилось, — огорченный всем этим, он заболел, что и побудило его отправиться в Европу. Строго говоря, Хавелаар мог бы по возвращении требовать лучшего места, чем бедный округ Лебак, так как сфера его действия в Амбойне была шире и он действовал там совершенно самостоятельно, не имея над собою резидента. Кроме того, еще перед поездкой на Амбойну шла речь о предоставлении ему более высокой должности резидента, и многие поэтому удивлялись, что он назначен теперь в округ, столь бедный доходами от местных культур, ибо многие измеряют значение должности по связанным с нею доходам. Сам он, однако, не жаловался. Его самолюбие было не такого рода, чтобы он мог просить для себя более высокий пост или большие доходы.

Между тем последнее было бы для него далеко не лишним, ибо во время поездки в Европу он истратил то немногое, что накопил в предыдущие годы. Ему пришлось даже сделать долги. Словом, он был беден. Но он никогда не смотрел на службу как на источник обогащения и при назначении в Лебак утешался надеждой заштопать прорехи бережливостью; в этом решении его поддерживала жена, скромная в своих потребностях. Но Хавелаару бережливость давалась с трудом. Для себя самого он мог ограничиться самым необходимым; мало того, мог обойтись даже без самого необходимого; нотам, где нужно было помочь другим, сердечная доброта побуждала его отдавать последнее. Он сознавал свою слабость и всячески убеждал себя доводами здравого рассудка, как он не прав, поддерживая других, в то время как сам нуждается в помощи еще больше. Особенно остро сознавал он свою неправоту в тех случаях, когда и «его Тина» и Макс, которых он так любил, страдали от последствий его щедрости. Он упрекал себя за свою доброту, называл ее слабостью, тщеславием, стремлением прослыть за переодетого принца; он давал себе зарок исправиться; и все же, когда кому-либо удавалось прикинуться перед ним жертвой враждебной судьбы, он обо всем забывал и спешил на помощь. А ведь он не раз испытал на себе горькие последствия своей доведенной до степени порока доброты. За неделю до рождения маленького Макса у них даже не было денег, чтобы купить колыбельку, куда положить своего первенца, — незадолго до этого он пожертвовал немногими драгоценностями жены, чтобы помочь человеку, который находился, несомненно, в лучшем положении, чем он сам.

Но все это осталось далеко позади к тому времени, когда они прибыли в Лебак. Со спокойной радостью поселились они в доме, «в котором все же надеялись пробыть некоторое время». С особым удовольствием заказали они в Батавии мебель, желая придать своему жилищу уют и комфортабельность. Они показывали друг другу места, где будут завтракать, где маленький Макс будет играть, где будет находиться библиотека, где он будет по вечерам прочитывать ей то, что написал днем, ибо Хавелаар постоянно записывал свои мысли на бумагу. «Когда-нибудь это будет напечатано, — говорила она, — и тогда-то уж все увидят, какой был мой Макс!»

Но он никогда не пытался напечатать то, что рождалось в его голове, ибо ему мешал какой-то страх, похожий на чувство стыда. И если бы кто-нибудь посоветовал ему напечатать эти свои записи, он, наверное бы, ответил: «Позволили бы вы вашей дочери бегать по улице без рубашки?»

Это было тоже одной из его странностей, которые давали окружающим повод говорить, что все-таки «Хавелаар чудак», и я против этого спорить не буду. Но, взяв на себя труд вникнуть в смысл его странных речей, можно было догадаться, что, говоря о девической наготе, он имел в виду целомудрие души, робеющей под взглядами развязных прохожих и прячущейся под покровом девственной стыдливости.

Да, они будут счастливы в Рангкас-Бетунге, Хавелаар и Тина! Единственной заботой, которая его угнетала, были долги, оставленные в Европе, сделанные для оплаты обратного путешествия в Индию и на покупку мебели для их нового жилища. Они станут жить на половину, на треть доходов, быть может, — и это вполне вероятно, — он вскоре сделается резидентом, и тогда все уладится, и очень скоро...

— Хотя мне было бы жалко, Тина, покинуть Лебак, здесь много работы. Ты должна быть очень бережлива, моя дорогая, тогда мы сможем, пожалуй, и без повышения покончить с долгами... и, кроме того, я вообще рассчитываю остаться здесь довольно долго.

Строго говоря, ему незачем было обращаться к ней с призывом о бережливости; не она была виновна в том, что понадобилась бережливость; но Тина настолько отождествляла себя с Максом, что не приняла его слов за упрек, чем они, собственно, и не были: Хавелаар прекрасно понимал, что виноват только он один из-за своей чрезмерной щедрости и что ее ошибка, если только это вообще была ошибка, лишь в том, что она из любви к своему Максу одобряла все, что он делал.

Да, она одобрила его поведение, когда он повез на Гарлемскую ярмарку двух бедных старушек с Новой улицы, которые ни разу во всю свою жизнь не покидали Амстердама. Она одобрила его, когда он пригласил к себе сирот со всех амстердамских приютов, угостил их пирожными и миндальным молоком и одарил игрушками. Она вполне поняла его, когда он заплатил квартирную плату за семью бедных певцов, которые хотели вернуться на родину, не расставаясь со своими инструментами — арфой, скрипкой и контрабасом, столь нужными в их жалком промысле. Она не могла упрекнуть его, когда он привел к ней девушку, вечером заговорившую с ним на улице, когда он накормил ее, приютил и отпустил со словами: «Ступай и не греши больше!» — лишь после того, как сделал для нее возможным «не грешить». Она отлично поняла своего Макса, когда он выкупил семью рабов в Менадо[80], которые горько печалились о том, что должны подниматься на стол аукциониста. Она нашла вполне естественным и то, что Макс купил лошадей туземцам, чтобы возместить им потерю их лошадей, заезженных до смерти офицерами с «Байонезы»[81].

Если она и была в чем-либо виновата, то разве только в пристрастии к Хавелаару. Вряд ли были бы где-нибудь более применимы слова: «Кто много любил, тому много простится».

Но здесь нечего было прощать. Не разделяя преувеличенных надежд, которые она возлагала на своего Макса, можно было согласиться с ней в том, что ему предстоит прекрасная карьера; и если бы это обоснованное ожидание осуществилось, то неприятные последствия его щедрости действительно могли бы быть вскоре забыты. Но еще одна причина, совсем иного рода, оправдывала их кажущуюся беспечность.

Тина рано потеряла родителей и воспитывалась у своих родственников. Когда она вышла замуж, ей сообщили, что она обладательница небольшого состояния, которое ей и передали. Но Хавелаар обнаружил из некоторых писем и из отдельных разрозненных документов, хранившихся в шкатулке, унаследованной ею от матери, что ее семья была очень богата как с отцовской, так и с материнской стороны, но как, когда и почему это богатство исчезло, Хавелаару осталось неясным. Сама Тина никогда не придавала значения денежным делам и почти ничего не могла ответить мужу, когда он спрашивал ее о прежнем богатстве родственников. Ее дед, барон ван Вейнберген, переселился в Англию с Вильгельмом Пятым[82] и был ротмистром в войске герцога Йоркского. Он, по-видимому, вел разгульную жизнь вместе с переселившимися членами семьи наместника, и в этом многие видели причину его разорения. Позднее он был убит среди гусаров Бореля во время атаки при Ватерлоо. Ее отец трогательно описывал в письмах к своей матери, —он был тогда восемнадцатилетним юношей, в чине лейтенанта, и в той же атаке получил сабельный удар по голове, от последствий которого через восемь лет умер душевнобольным, — как он безуспешно искал на поле битвы труп своего отца.

Относительно родственников своей матери она могла сообщить, что ее дед жил на широкую ногу, и из некоторых бумаг выяснилось, что он был владельцем почтовых трактов в Швейцарии, — это и до сегодняшнего дня практикуется в большей части Германии и Италии и составляет привилегию князей Турн и Таксис. У него было большое состояние, но и из него по совершенно неизвестным причинам почти ничего не дошло до следующего поколения.

То немногое, что можно было, Хавелаар узнал лишь после своей женитьбы. Пока он раздумывал, каким образом раскрыть эту тайну, он с удивлением убедился в том, что шкатулка, о которой я упоминал и которую Тина хранила с благоговением, не зная о том, что в ней, быть может, находятся важные денежные документы, необъяснимым образом исчезла.

При всем его бескорыстии это и много других подобных обстоятельств навели его на мысль, что за всем этим скрывается некий roman intime[83]. И вряд ли можно поставить Хавелаару в вину, что он, при своем образе жизни нуждаясь в немалых средствах, мечтал о благополучном завершении этой «истории». Действительно ли имело место присвоение, или нет, но в воображении Хавелаара родилось нечто, что можно было бы назвать un rêve aux millions[84].

Удивительно тут опять-таки то, что он, столь тщательно и твердо отстаивавший права других, как бы глубоко они ни были похоронены в тайниках канцелярий и в юридических хитросплетениях, здесь, когда речь шла об его собственных интересах, беспечно упустил момент, в какой можно было еще все поправить. Им как бы овладевал стыд, когда дело касалось его личной выгоды. И я не сомневаюсь в том, что если бы «его Тина» была замужем за другим и этот другой обратился б к нему с просьбой разорвать паутину, которой было опутано ее дедовское наследство, то ему, бесспорно, удалось бы вернуть «прелестной сиротке» принадлежащее ей имущество. Но прелестная сиротка была его женой, ее имущество принадлежало ему, и Хавелаару казалось торгашеским, унизительным спросить кого-то от ее имени: «Не должны ли вы мне чего-нибудь?»

И все же он не мог отказаться от «мечты о миллионах», может быть, только потому, что нуждался в оправдании для своей расточительности, в которой он себя часто упрекал.

Вскоре после возвращения на Яву, когда он уже сильно страдал под гнетом нужды, согнув свою гордую шею под кавдинским ярмом[85] кредиторов, он преодолел свою нерешительность и робость и попытался вступить во владение миллионами, которые, как ему казалось, еще не были утрачены. Ему ответили предъявлением старого счета, на что, как известно, возразить нечего.

Но в Лебаке они будут так бережливы! А почему бы и нет? В столь нецивилизованной стране вечером по улицам не бродят девушки, продающие свою честь за кусок хлеба; там не встречаются на каждом шагу люди неопределенной профессии; там не бывает, чтобы семья вдруг ни с того ни с сего разорилась... а ведь таковы обычно были рифы, о которые разбивались добрые намерения Хавелаара. Число европейцев в округе очень незначительно, а яванец в Лебаке слишком беден, чтобы при любом ударе судьбы привлечь к себе внимание еще большей бедностью. Тина всего этого не понимала, иначе она яснее, чем это позволяла ей любовь к Максу, представляла бы себе причины их бедности. Но что-то в новой обстановке внушало спокойствие, — отсутствие всех тех случайностей, с более или менее ложной романтической окраской, которые часто кончались одним и тем же вопросом: «Не правда ли, Тина, ведь это именно тот случай, где требуется мое вмешательство?» На что она всегда отвечала: «Конечно, Макс, ты должен вмешаться!»

Мы увидим, как простой и внешне непритязательный Лебак больше стоил Хавелаару, чем вся прежняя безудержная доброта его сердца.

Но они этого не знали! Они с доверием смотрели в будущее и чувствовали себя такими счастливыми от своей любви, ребенка...

— Как, уже розы в саду! — воскликнула Тина. — И посмотри, рампе и чемпака![86] И столько мелатти! А какие красивые лилии!

Как дети, — а они были детьми, — радовались они своему новому дому, и когда вечером Дюклари и Фербрюгге возвращались от Хавелаара в свое общее жилище, они много говорили о детской веселости вновь прибывшей семьи.

Хавелаар ушел в свою канцелярию и провел в ней всю ночь, до следующего утра.

Загрузка...