Хавелаар получил письмо от регента Чанджора, в котором последний писал ему о своем намерении посетить дядю своего, адипатти Лебака. Это известие было очень неприятно Хавелаару. Он знал, что главари Преангерского регентства привыкли к большой роскоши; совершенно очевидно, что томмонгонг Чанджора совершит такую поездку не иначе как в сопровождении свиты из нескольких сот человек, которых придется содержать вместе с их лошадьми. Он охотно помешал бы этому визиту, но тщетно искал повода, не обидного для регента Рангкас-Бетунга, ибо последний был очень горд и счел бы себя глубоко оскорбленным, если бы мотивом для отказа послужила его относительная бедность. Вместе с тем, если бы не удалось воспрепятствовать этому визиту, это неизбежно, привело бы к усилению гнета, тяготевшего над населением.
Сомнительно, чтобы речь Хавелаара произвела глубокое впечатление на главарей. Он и сам не рассчитывал на особое действие своих слов на многих из них. Но столь же несомненно, что по долинам прошла молва: тузан, который имеет власть в Рангкас-Бетунге, хочет насаждать справедливость. Таким образом, если его слова бессильны были прекратить угнетение, они все же внушали жертвам мужество жаловаться, хотя бы робко и тайно.
По вечерам они переползали через овраг, и когда Тина сидела у себя в комнате, ее часто пугал внезапный шорох, и она видела через открытые окна темные фигуры, робко кравшиеся к дому. Вскоре она перестала пугаться: она понимала уже, что означают эти фигуры, бродившие призраками вокруг дома и искавшие защиты у Макса. Тогда она делала ему знак, он вставал и звал к себе жалобщиков. Большинство приходило из района Паранг-Куджанг, где главарем был зять регента. И хотя этот главарь не упускал случая поживиться долею награбленного, все же не составляло секрета, что он большею частью грабил от имени и в пользу регента. Трогательна была уверенность этих несчастных в благородстве Хавелаара: он не вызовет их на следующий день публично подтвердить то, что они говорят ему тайком в его комнате. Ведь это означало бы для них жестокие истязания, а для многих даже смерть. Хавелаар отмечал у себя сообщенные факты, а затем приказывал жалобщикам вернуться в свои деревни. Он обещал удовлетворить просьбу, если они не убегут, что многие из них собирались сделать. Большею частью он вскоре посещал то место, где совершено было беззаконие. Он часто прибывал туда ночью и проводил расследование еще прежде, чем жалобщик успевал вернуться к себе домой. Хавелаар объезжал обширный округ, деревни, отстоявшие от Рангкас-Бетунга на расстоянии двадцати часов езды, причем делал это так, чтобы ни регент, ни даже контролер Фербрюгге не знали об его отъезде из резиденции; он хотел предотвратить опасность мести для жалобщиков и в то же время избавить регента от позора, ибо при Хавелааре публичное расследование не кончилось бы отказом от жалобы. Он все еще надеялся, что главари сойдут с опасного пути, по которому они уже так давно шли, и тогда он удовлетворился бы возмещением убытков потерпевшим беднякам.
Но после каждого нового разговора с регентом он убеждался, что обещания об исправлении ни к чему не ведут, и горько жалел о неудаче своих попыток.
Теперь мы оставим его на некоторое время, чтобы рассказать читателю историю яванца Саиджи из деревни Бадур. Название деревни и имя этого яванца я заимствую из записок Хавелаара. Речь будет идти о насилиях и грабеже. Если рассказ мой сочтут вымышленным, я готов привести имена тридцати двух человек из района Паранг-Куджанг, у которых за один только месяц отобрали для регента тридцать шесть буйволов. Или, вернее, я могу назвать имена тридцати двух человек этого района, которые в течение одного месяца осмелились подать жалобы; эти жалобы были расследованы Хавелааром и полностью подтвердились.
Таких районов в округе Лебака имеется пять.
Если вам угодно будет предположить, что число отнятых буйволов в районах, не имевших чести быть управляемыми зятем адипатти, было менее велико, то я готов с этим согласиться, хотя совершенно неизвестно, не основывалось ли бесстыдство других главарей на столь же прочном фундаменте, что и высокое родство. Главарь района Чиланг-Кахан на южном берегу мог полагаться, за отсутствием могущественного тестя, на то, что беднякам подача жалоб будет затруднена тем, что им пришлось бы каждый раз проходить расстояние в 40—60 палей, отделявших их деревню от оврага у дома Хавелаара. Надо помнить далее о тех, которые отправились в путь, но так и не дошли до дома Хавелаара, или же о многих, которые не отважились даже покинуть деревню, устрашенные судьбою других жалобщиков. Поэтому, умножив на пять количество буйволов, отобранных в одном районе, мы не получим, я думаю, слишком высокой цифры того количества буйволов, которые ежемесячно отнимаются во всех пяти районах на содержание двора лебакского регента.
Дело заключалось к тому же не только в отобранных буйволах. Не это было даже самым главным. Повсюду, и особенно в Индии, где работа на господина еще допускается законом, для противозаконного использования труда туземцев требуется меньшая доля бесстыдства, нежели для отнятия их собственности. Легче убедить население в том, что правительство нуждается в его труде, не собираясь оплачивать этот труд, чем даром требовать от него буйволов. Если запуганный яванец даже и пытался бы выяснить, насколько требуемая с него бесплатная работа соответствует существующим узаконениям, он все равно ничего бы не добился, ибо он не может знать, до какой степени нарушен закон.
Если с такой бесцеремонностью совершаются преступления, которые гораздо более опасны и которые труднее скрыть, то что же говорить о преступлениях, которые легче осуществимы, но не так легко могут быть обнаружены!
Я сказал, что перейду к рассказу об яванце Саиджи, но перед этим я вынужден сделать одно из тех отступлений, которых вряд ли можно избежать, когда речь идет об условиях, совершенно незнакомых читателю. Я уже несколько раз употреблял слово «яванцы», и как бы естественно оно ни звучало для европейского читателя, оно звучит ошибкой в ушах человека, знакомого с жизнью на Яве. Западные резиденции Бантам, Батавия, Преангер, Краванг и часть Черибона составляют вместе так называемый Сундаланд и не считаются принадлежащими, собственно говоря, к Яве. И в самом деле, не говоря уже о прибывших из-за моря чужестранцах, туземное население в этих местностях совершенно другое, нежели во внутренней Яве или в так называемом «восточном углу»; язык, быт, народный характер, одежда настолько отличаются от восточных, что сунданезец, или орангунун, [136] не более похож на собственно яванца, чем англичанин на голландца. Это различие часто дает повод к расхождению во взглядах на индийские дела. Если принять во внимание, что уже Ява разделена столь резко на две несхожие части, — не говоря обо всех дальнейших подразделениях, — нетрудно будет понять, сколь большим должно быть различие между племенами, еще более удаленными друг от друга и разделенными морем. Тот, кто знаком с жителями Нидерландской Индии только по Яве, не может составить себе правильного представления о малайце, об амбоинезце, о баттаке, об альфуре, о тиморезце, о даяке или о макассарце, — все равно как если бы он никогда не выезжал из Европы. Для того, кто имел возможность наблюдать эти различия между племенами, часто кажутся смешными разговоры людей, все знания которых ограничены пределами Батавии или Бёйтензорга. Неоднократно я удивлялся тому мужеству, с которым, например, прежний генерал-губернатор, на основании опыта и знания какой-нибудь одной местности, стремился придавать вес своим речам в парламенте. Я, разумеется, достаточно высоко ценю знания, добытые путем тщательного изучения книг, и равно поражаюсь глубокому знанию Индии тех, кто никогда не ступал на индийскую землю. И когда бывший генерал-губернатор действительно обнаруживает такие знания, он заслуживает лишь уважения — как достойную награду за многолетнюю усердную и плодотворную работу. Он заслуживает еще большего почтения, нежели ученый, которому пришлось преодолеть куда меньшие трудности, ибо он находился на большем расстоянии от предмета своего изучения и, не вступая с ним в непосредственное соприкосновение, меньше рисковал впасть в ошибки, которые вытекают из недостаточного опыта, чего не так легко было избежать генерал-губернатору.
Я сказал, что поражен мужеством, проявленным некоторыми при обсуждении индийских дел. Ведь они знают, что их слова могут быть услышаны не только людьми, которые считают, что двух лет, проведенных в Бёйтензорге, достаточно для того, чтобы изучить Индию. Они знают, что их речи будут прочтены теми, кто живет в Индии, кто может засвидетельствовать их неопытность и кто, так же как и я, поражен бесстыдством, с каким человек, еще недавно стремившийся спрятать свою непригодность под покровом высокого чина, вдруг начинает говорить так, будто действительно знает, о чем говорит.
Поэтому-то нам так часто приходится слышать жалобы на некомпетентные высказывания. Нередко в парламенте то или иное предложение об изменении в колониальной политике оспаривается путем отрицания компетентности его защитников. Большею частью важные вопросы разрешаются не изучением того предмета, к которому они относятся, но посредством апелляции к авторитетности того, кто о данном вопросе говорит. А так как им обычно оказывается тот, кто считается «специалистом» и кто, как правило, «занимал в Индии столь высокий пост», то результат голосования почти всегда окрашен теми заблуждениями, которые как бы неразрывно связаны с этим «высоким постом». Вероятность неправильного суждения возрастает еще более, когда репутацией компетентного лица пользуется не просто член парламента, а глава министерства по делам колоний!
Поразительно, как легко у нас верят людям, приписывающим себе глубокие знания, если только эти знания почерпнуты из малодоступного источника! Быть может, это доверие объясняется своего рода ленью, страхом перед необходимостью судить независимо. Быть может, самолюбию легче признать чужое превосходство, нежели пускаться с ним в соревнование, исход которого сомнителен. Поразительно, как часто люди считают авторитетными суждения тех, кто ничего не может привести для их подтверждения, кроме «воспоминания о многолетнем пребывании в тех странах». Это тем более нелепо, что те, кто придает значение подобному обоснованию, когда дело касается колоний, вряд ли все же согласились бы поверить всему, что могло бы быть рассказано об управлении нидерландским государством на основании одной только ссылки на сорокалетнее или пятидесятилетнее пребывание рассказчика в Нидерландах. Есть люди, которые пробыли в Нидерландской Индии более тридцати лет, но никогда не вступали в соприкосновение ни с местным населением, ни с его главарями. К сожалению, Совет по делам Индии целиком или в большей части состоит из людей подобного рода. Мало того, правительство нашло возможным назначить генерал-губернатором человека, принадлежащего именно к этому типу «знатоков страны».
Может быть, следовало бы пожелать, чтобы главные недостатки генерал-губернаторской психологии, сообщенные в форме истории болезни, возбудили внимание тех, от кого зависит выбор этих лиц. Прежде всего я должен подчеркнуть, что человек, предназначенный для должности генерал-губернатора, должен быть честным и обладать умственными способностями, до известной степени позволяющими ему учиться тому, что ему надо будет знать; кроме того, я считаю крайне необходимым, чтобы от кандидатов можно было с некоторым основанием ожидать отказа в начале их деятельности от всякого апломба, а в последний год их службы — от упомянутой апатической сонливости.
Мы увидим, какое значение эта сонливость приобрела для Лебакского округа, для Хавелаара, для яванца Саиджи, к истории которого — одного из очень многих — я теперь перехожу.
Эта история будет очень однообразна. Однообразна, как повесть о трудолюбивом муравье, который тащит очередную часть зимнего запаса на глыбу земли, — на гору, лежащую по дороге к его кладовой. Не раз скатывается он вниз со своей ношей и пробует снова, не удастся ли наконец взобраться на венчающий гору камешек. Но между муравьем и этой вершиной лежит бездна, которую нужно перейти... бездна, которую не могли бы заполнить и тысячи муравьев. Обладая силой, достаточной лишь для того, чтобы тащить ношу по ровному месту, ибо она во много раз тяжелее его собственного тела, он принужден подниматься медленно и в опасных местах выпрямляться во весь рост. Он должен сохранять равновесие, держа ношу в передних лапках. Он крепко обхватывает ее и, продолжая стоять, старается опустить на какой-либо выступ в скалистой стене. Он едва держится, силы покидают его, он пытается удержаться за вывороченное из земли дерево — былинку, своей вершиной указывающую в пропасть, но не находит точки опоры; дерево подается назад — былинка сгибается под его тяжестью... и несчастный муравей катится вместе с ношей в пропасть. На миг, пожалуй даже на секунду, — а в жизни муравья это очень много, — он замирает. Оглушен ли он падением? Или предается унынию, затратив напрасно так много труда? Но он не теряет мужества. Снова берет он свою ношу и снова тащит ее вверх, чтобы затем снова и снова скатываться с нею в бездну.
Столь же однообразен будет и мой рассказ. Только речь в нем пойдет не о муравьях, чьи радости и страдания ускользают от нашего восприятия из-за грубости человеческих чувств. Я расскажу о людях, о существах, которые чувствуют так же, как мы. Правда, кто хочет избежать волнений, кому тягостно сострадание, тот скажет, что эти люди — желтые или коричневые; многие называют их черными. И для него различие в цвете будет достаточным основанием, чтобы отвратить глаза от их горя или по крайней мере созерцать его без всякого участия.
Мой рассказ обращен поэтому к тем, кто способен поверить в то, во что иным поверить очень трудно; что под этой темной кожей бьются сердца и что те, кто гордится белизной своей кожи и связанными с ней культурой и благородством, коммерческими и богословскими знаниями и добродетелью, должны были бы иначе применять свои «белые» качества, нежели это доныне испытывали те, кто «менее одарен» цветом кожи и душевными совершенствами.
Однако моя надежда на ваше сочувствие к яванцам не простирается столь далеко, чтобы при описании того, как днем, без страха, под защитою нидерландских властей, из кендана[137] уводят последнего буйвола, как за буйволом бежит его владелец со своими плачущими детьми, как он затем сидит на лестнице перед домом грабителя, безмолвный, неподвижный и погруженный в скорбь, как его прогоняют оттуда с насмешками и издевательствами, угрожая палочными ударами и тюрьмой... я не потребую — я еще подожду, о нидерландцы! — чтобы вас все это столь же тронуло, как если бы я описал вам судьбу крестьянина, у которого отняли корову. Я не потребую слез в ответ на те слезы, которые текут по темным лицам, ни благородного гнева, когда речь будет идти об отчаянии ограбленных. Так же мало я ожидаю, чтобы вы вскочили и, взяв в руки мою книгу, пошли к королю и сказали ему: «Посмотри, о король, что творится в твоем государстве, в твоем прекрасном царстве Инсулинда!»
Нет, всего этого я не жду. Слишком много страданий и горя вы видите вблизи себя, чтобы у вас еще оставался избыток чувства для тех, кто так далеко. Разве не царило вчера на бирже вялое настроение? И разве не угрожает кофейному рынку некоторое понижение цен?
— Не пишите только вашему отцу такой бессмыслицы, Штерн! — сказал я. Быть может, я сказал это слишком резко, ибо я не могу терпеть неправды, — это всегда было для меня твердым принципом. В тот же вечер я написал старому Штерну, чтобы он поторопился с заказами и остерегался ложных слухов, так как цены на кофе держатся хорошие.
Читатель может мне посочувствовать: я немало пережил, слушая эти последние главы. Я нашел в детской комнате игру в «Пустынника» и теперь беру ее с собой на наши вечера. Разве я не был прав, когда говорил, что этот Шальман всех сведет с ума?
Можно ли в этих писаниях Штерна, — а в них участвует и Фриц, это несомненно, — узнать молодых людей, воспитанных в приличном доме? Что за нелепые выпады против болезни, которая выражается в стремлении к отдыху? Не на меня ли это намекают? Неужели я не вправе буду поехать в Дриберген, когда Фриц сделается маклером? И кто говорит о болезни желудка в присутствии женщин и девушек? У меня твердый принцип: всегда оставаться спокойным, ибо я считаю это полезным для дела; но должен признаться, что мне иногда стоило труда спокойно выслушивать весь тот вздор, который читал Штерн. Чего он хочет? Чем это кончится? И когда мы услышим наконец что-нибудь разумное? Какое мне дело до того, расчищен ли сад у этого Хавелаара и с переднего или заднего крыльца к нему приходят люди? У Бюсселинка и Ватермана надо проходить через узкий коридор рядом со складом масла, где всегда грязно. Затем эта бесконечная болтовня о буйволах! Для чего нужны буйволы чернокожим? У меня еще никогда не было буйвола, что не мешает мне быть довольным. Есть люди, которые всегда жалуются. А что касается брани по поводу принудительной работы, то ясно, что он не слышал проповеди пастора Вавелаара, иначе он знал бы, как полезна эта работа для расширения царства божия. Правда, ведь он лютеранин!
Да, если бы я знал, как он напишет эту книгу, которая должна иметь такое значение для всех кофейных маклеров, да и для других, я предпочел бы ее сам написать. Но он опирается на Роземейеров, которые имеют дело с сахаром, и это придает ему духу. Я прямо заявил, — я откровенен в подобных вопросах, — что мы отлично могли бы обойтись и без истории об этом Саидже, но тут на меня напала Луиза Роземейер. Вероятно, Штерн ей сказал, что там будет идти речь о любви, а таким девушкам больше ничего и не нужно. Однако это меня не испугало бы, если бы Роземейеры не сказали мне, что они охотно познакомились бы с отцом Штерна. Это, разумеется, нужно им лишь для того, чтобы через отца добраться до дяди, который занимается сахаром. Если бы я теперь чересчур рьяно вступился за здравый смысл против бредней молодого Штерна, то мог бы вызвать у Роземейеров подозрение, что хочу посеять между ними и Штерном рознь, а этого на самом деле нет, ведь они торгуют сахаром, а не кофе.
Я вообще не понимаю Штерна и его маранья. Всегда есть недовольные люди. Но подобает ли ему, которому так хорошо живется в Голландии, — еще на этой неделе моя жена сварила ему чай из ромашки, — бранить правительство? Не хочет ли он этим возбудить всеобщее недовольство? Не хочет ли он стать генерал- губернатором? Самомнения у него для этого достаточно, то есть для того, чтобы этого желать. Я спросил у него позавчера об этом и прямо заявил ему, что его голландский язык оставляет еще желать многого. «О, это не внушает мне никаких опасений, — сказал он, — ведь туда, кажется, редко посылают генерал-губернаторов, знающих язык страны». Ну, что прикажете делать с таким нахальным мальчишкой? У него нет ни малейшего уважения к моему опыту. Когда я ему на этой неделе сказал, что состою маклером уже семнадцать лет и двадцать лет посещаю биржу, он указал на Бюсселинка и Ватермана, которые состоят маклерами уже восемнадцать лет «и потому, — добавил он, — имеют один лишний год опыта». Так он меня поймал. Я должен, будучи правдивым, признать, что Бюсселинк и Ватерман плохо знают свое дело и вообще шарлатаны.
Мария тоже заражена. Представьте себе, на этой неделе была ее очередь читать из писания за завтраком. Мы дошли до истории Лота. Она вдруг остановилась и отказалась читать дальше. Моя жена, — она так же религиозна, как и я, — попыталась кротостью принудить ее к послушанию, ибо благонравной девочке не подобает такое упрямство. Но все было напрасно. Тогда мне пришлось, как отцу, наставить ее на путь истинный мерами строгости: ведь своим упорством она испортила нам назидательное чтение за завтраком, что всегда неблагоприятно влияет на весь день. Но нам ничего не удалось добиться; она дошла до того, что заявила: «Предпочитаю, чтобы меня убили, лишь бы не читать дальше». Я наказал ее тремя днями домашнего ареста, на хлебе и кофе, и полагаю, что это принесет ей пользу. Для того чтобы это наказание в то же время послужило к ее нравственному усовершенствованию, я велел ей десять раз переписать главу, которую она отказалась читать. Такая строгость с моей стороны вызвана была главным образом тем, что она за последнее время — не от Штерна ли это идет? — прониклась взглядами, опасными для нравстзенности, о которой я и моя жена так заботимся. Между прочим, я слышал, как она напевала французскую песенку — кажется, Беранже, — в которой оплакивается старая нищенка, в молодости бывшая театральной певицей, а вчера она, то есть Мария, вышла к завтраку без корсета. Ведь это же неприлично!
Я должен также признать, что Фриц мало вынес для себя из проповеди. Я был очень доволен тем, что он тихо сидел в церкви. Он не двигался и не спускал глаз с кафедры; но затем я узнал, что около него сидела Бетси Роземейер. Я ничего по этому поводу не сказал, так как нельзя быть чересчур строгим к молодым людям и Роземейеры — приличное семейство. Они дали за своей старшей дочерью, которая замужем за Брюггеманом, аптекарем, очень недурное приданое. Я думаю поэтому, что подобные вещи удержат Фрица от Вестермаркта, что мне приятно, ибо я забочусь о нравственности.
Но это не мешает мне огорчаться, когда я вижу, как ожесточается сердце Фрица, словно у фараона; но фараон был менее виноват, ибо он не имел отца, который бы терпеливо наставлял его на путь истинный, — ведь в писании ничего не говорится о старом фараоне. Пастор Вавелаар жалуется на его свободомыслие — я имею в виду не старого фараона, а Фрица — во время уроков закона божия. Мальчишка стал, по-видимому, — и все проклятый пакет Шальмана! — настолько дерзким, что добрый Вавелаар просто выходит из себя. Трогательно видеть, как этот достойный человек, который часто пьет у нас кофе, пытается воздействовать на чувства Фрица. А у бездельника всегда наготове новые вопросы, обнаруживающие его упорство. Все это идет от проклятого пакета Шальмана! Со слезами на глазах ревностный служитель евангелия стремится отвратить Фрица от человеческой мудрости, дабы посвятить его в тайны премудрости божией. С мягкостью и кротостью он умоляет его не отвергать хлеб вечной жизни, дабы не попасть в когти сатаны, обитающего со своими демонами в адском огне, уготованном ему навеки. «О, — сказал он вчера, то есть Вавелаар, — о мой дорогой друг, открой же свои глаза и уши и услышь и увидь то, что господь дает тебе видеть и слышать через мои уста. Внемли свидетельствам святых, умерших за истинную веру, обрати взор на святого Стефана, падающего под градом камней, посмотри: его взгляд все еще направлен к небу, и его язык все еще поет псалмы».
— Я предпочел бы защищаться, сам бросая камни, — ответил на это Фриц.
Читатель! Что мне делать с этим мальчишкой?
Через мгновение Вавелаар начал снова, ибо он ревностный служитель веры и неутомим в труде. «О, — сказал он, — мой дорогой друг, открой же... (Начало было таким же, как приведенное выше). Неужели ты можешь оставаться бесчувственным, думая о том, что с тобой станет, если тебя когда-нибудь причислят к козлищам ошуюю...»
Тут безобразник разразился громким смехом, то есть Фриц, и Мария тоже стала смеяться. Даже на лице моей жены я заметил что-то похожее на усмешку. Но я пришел на помощь Вавелаару и наказал Фрица штрафом из его копилки в пользу миссионерского общества.
Все это меня глубоко волнует! И при таких заботах слушать еще разные истории о буйволах и яванцах! Что такое буйвол в сравнении с моими опасениями за Фрица? Что мне за дело до судьбы людей, живущих на краю земли, если мне приходится бояться, как бы Фриц своим неверием не повредил моим делам? Ведь возможно, если и дальше будет так идти, он никогда не станет добропорядочным маклером. Сам Вавелаар сказал, что бог всегда устраивает таким образом, чтобы благомыслие вело к богатству. «Обратите внимание, — сказал он, — разве Нидерланды не богаты? Этим они обязаны своей вере. Разве не часты во Франции убийства и преступления? Это все оттого, что они католики. Разве не бедны яванцы? А они ведь язычники. Чем дольше голландцы будут иметь дело с яванцами, тем больше богатства будет здесь, а там — бедности. Такова воля божья!»
Я поражен, как хорошо Вавелаар разбирается в делах. Ведь правда, что я, строго придерживающийся религии, с каждым годом вижу, как расширяются мои дела, тогда как Бюсселинк и Ватерман, не знающие ни бога, ни законов его, навсегда останутся шарлатанами. Чем больше я размышляю, тем больше постигаю неисповедимые пути божии. Недавно было опубликовано, что опять наша страна получила тридцать миллионов чистой прибыли от продажи продуктов, добытых язычниками, причем в эту сумму не включено то, что на этом заработали я и многие другие, живущие от этих операций. Не говорит ли этим господь: «Вот вам тридцать миллионов в награду за вашу веру». Разве не виден здесь перст божий, принуждающий нечестивого трудиться для обеспечения праведника? Разве нет в этом явного знамения, призывающего идти далее по тому же пути, — знамения о том, чтобы они там продолжали трудиться, мы же здесь крепко держались веры? Не потому ли сказано «молитесь и трудитесь», чтобы мы молились, а работа совершалась язычниками, не знающими «Отче наш»?
О, как прав Вавелаар, когда он называет легким бремя господне! Оно действительно легко для того, кто верует! Мне недавно минуло сорок лет, и я мог бы оставить свои дела, если бы хотел, и отправиться на покой в Дриберген, а посмотрите-ка, какова судьба тех, что покинули господа! Вчера я видел Шальмана, его жену и мальчишку. Они похожи были на привидения. Он бледен как смерть, глаза выпучены, а щеки впали. Идет сгорбившись, а между тем он моложе меня. Она была очень бедно одета и, по-видимому, снова плакала. Я сразу заметил, что она принадлежит к недовольным по натуре; мне достаточно лишь раз увидеть человека, чтобы его раскусить. Этим я обязан своему опыту. На ней была пелеринка из черного шелка, хотя было очень холодно; кринолина не было и следа; легкое платье свободно висело у колен, а на подоле все обтрепалось. На нем не было его обычной шали, одет он был так, как будто уже стояло лето. Все же у него сохранился какой-то вызывающий вид, и он подал милостыню нищенке, стоявшей на мосту. Но тот, кто имеет так мало, как он, грешит, если дает еще и другим. Что касается меня, то я вообще никогда не подаю на улице, — это мой принцип; и я всегда говорю, когда вижу очень бедных людей: кто знает, не виноваты ли они сами в этом? И неужели я должен оказывать им содействие в их греховном поведении? По воскресеньям я даю дважды: раз беднякам и раз в пользу церкви; так, все в порядке. Не знаю, видел ли меня Шальман, но я быстро прошел мимо него и смотрел вверх, размышляя о справедливости божией, которая не допустила бы, чтобы он ходил без зимнего пальто, если бы он вел себя лучше и не был ленив, педантичен и болен.
Что касается моей книги, то я, несомненно, должен просить у читателя прощения за тот неслыханный способ, которым Штерн обращает во зло наше с ним соглашение. Я должен признаться, что без особого удовольствия думаю о предстоящем «литературном вечере» и о любовной истории какого-то Саиджи. Читатель уже знает, насколько здрав мой взгляд на любовь. Достаточно напомнить о моем отношении к пикникам на Ганге. Я допускаю, что подобные вещи нравятся молодым девушкам, но как люди солидного возраста могут выслушивать подобную чепуху без отвращения, я не пойму. Во время чтения займусь «Пустынником».
Я постараюсь не слушать об этом Саидже и надеюсь, что он по крайней мере быстро женится, раз уж является героем любовной истории. Спасибо, хоть Штерн заранее предупредил, что это однообразная история. Если он приступит после нее к новой главе, я снова начну слушать. Но все эти нападки на правительство мне столь же мало нравятся, как и любовные. истории. По всему видно, что Штерн молод и лишен опыта. Чтобы верно судить о вещах, нужно видеть их вблизи. После моей свадьбы я сам был в Гааге и посетил с женой дворец принца Маурица. Я вошел там в соприкосновение со всеми слоями общества; например, мимо меня проехал министр финансов, и мы вместе, то есть я и моя жена, покупали фланель на Веенерстраате, и нигде не было слышно ни малейших толков о недовольстве правительством. И когда в 1848 году некоторые умники пытались нам доказать, что в Гааге не все идет как следовало бы, я откровенно высказал свое мнение об этих недовольных. Со мною согласились, ибо все знали, что я говорю на основании опыта. Во время обратной поездки в дилижансе кондуктор наигрывал на своей трубе: «Радуйтесь жизни», а вряд ли он стал бы это делать, если бы жизнь была очень плоха. Так я следил за всем окружающим и прекрасно сообразил тогда же, в 1848 году, как следует отнестись к этому ропоту.
Напротив нас живет юфроу, двоюродный брат которой держит в Индии токо, так они называют там лавку. Если бы дела там были так плохи, как говорит Штерн, то ведь она об этом тоже что-нибудь знала бы, а она, по-видимому, очень довольна, ибо я не слышал, чтобы она когда-нибудь жаловалась. Она, напротив, говорит, что ее двоюродный брат живет там в собственном имении, что он член церковного совета, что он прислал ей ярко расписанный портсигар, который сам сделал из бамбука. Все это указывает, насколько необоснованны вопли о плохом управлении. Из этого видно также, что человек, который ведет себя прилично, может найти себе заработок и что этот Шальман и там был ленив, горд и слаб здоровьем, иначе он не вернулся бы домой таким бедным и не ходил бы без зимнего пальто. И двоюродный брат нашей соседки — не единственный, сделавший там карьеру. В кафе «Польша» я встречаю многих, которые разбогатели в Индии. Но, разумеется, нужно понимать толк в делах, которые происходят как там, так и здесь. И на Яве жареные утки сами в рот не летят. Нужно работать! А кто работать не желает, тот беден и останется бедным, и это вполне справедливо.