Глава восьмая

Хавелаар попросил контролера предложить находившимся в Рангкас-Бетунге главарям остаться до следующего дня, чтобы присутствовать на себа — собрании совета, которое он собирался провести. Подобные собрания обычно происходили раз в месяц, но потому ли, что Хавелаару хотелось избавить некоторых начальников, живших довольно далеко от главного города, от лишней поездки, или потому, что он решил сразу, не дожидаясь установленного дня, обратиться к ним с торжественной речью, он назначил первый день себа на следующее утро.

Слева перед его жилищем, но на том же участке и как раз против дома, где жила мефроу Слотеринг, стояло здание, часть которого была занята канцелярией ассистент-резидента и окружной кассой; другая же часть состояла из очень просторной открытой галереи, весьма удобной для такого рода заседаний. Там рано утром и собрались на следующий день главари. Хавелаар вошел, приветствовал их и занял свое место. Он принял ежемесячные письменные отчеты о земледелии, скотоводстве, полиции и судопроизводстве и отложил их в сторону, чтобы позднее внимательно с ними ознакомиться. Все ожидали от него речи, вроде той, какую держал накануне резидент, и трудно утверждать, имел ли Хавелаар в виду сказать что-либо иное; но надо было видеть и слышать его в подобной обстановке, чтобы понять, как он воодушевлялся; как он своеобразной манерой говорить придавал новую окраску самым известным вещам; как преображался весь его облик, каким огнем сверкали его глаза, как интонации его голоса переходили из нежно-ласкающих в беспощадно-режущие; как с его губ слетали слова, одно другого прекраснее, словно он щедро разбрасывал драгоценности, которые ему, впрочем, ничего не стоили; как, наконец, когда он замолкал, все смотрели на него с разинутыми ртами, словно спрашивая: «Боже мой, да кто же ты такой?!»

Позже он и сам не мог бы повторить того, что говорил в такие минуты со страстностью апостола, провидца. Его красноречие скорее поражало и вызывало изумление, чем убеждало логической связностью. Он мог бы разжечь до предела воинственный пыл афинян после объявления ими войны Филиппу[87], но гораздо бы хуже, пожалуй, справился со своей задачей, если бы ему пришлось убеждать их доводами рассудка эту войну объявить. Он обращался к главарям Лебака, конечно, на малайском языке, и оттого его речь казалась еще своеобразнее, так как простота восточных языков придает многим выражениям такую силу, которая в наших, западных, языках теряется вследствие их большей литературной искусственности; вместе с тем и журчащая сладость малайской речи вряд ли может быть воспроизведена на каком-либо другом языке. Кроме того, надо иметь в виду, что большинство его слушателей были простые, но отнюдь не глупые люди, и, наконец, это были люди Востока, восприятия которых сильно отличаются от наших.

Хавелаар сказал приблизительно следующее:

— Господин раден-адипатти, регент Бантанг-Кидуля, и вы, раден-деманг, главари районов этого округа, и вы, раден-джакса, в чьих руках судопроизводство, и вы, раден-кливон, стоящий во главе городского управления, и вы, раден-мантри и все другие главари округа Бантанг-Кидуля, я приветствую вас!

И я говорю вам, что чувствую радость в своем сердце, видя вас всех здесь, внимающих словам уст моих. Я знаю, что среди вас здесь есть такие, что отличаются мудростью и отвагой. Я надеюсь научиться многому у вас, так как знаю меньше, чем желал бы. И я люблю отвагу, но часто замечаю, что мне свойственны недостатки, которые заглушают добрые влечения моей души, подобно тому как большое дерево заглушает малое и в конце концов убивает его. Поэтому я буду стараться учиться у тех из вас, кто выдается своими достоинствами, чтобы стать лучше, чем теперь.

От души приветствую вас всех.

Когда генерал-губернатор велел мне ехать сюда, чтобы стать ассистент-резидентом в вашем округе, мое сердце возрадовалось. Вам, может быть, известно, что я никогда не был в Бантанг-Кидуле, поэтому я просил дать мне то, что написано о вашем округе, и я увидел, что есть много хорошего в Бантанг-Кидуле. У ваших людей есть рисовые поля в долинах, и у них есть рисовые поля на горах. И вы желаете жить в мире и не хотите покидать родные места ради чужих земель. Да, я знаю, что много хорошего есть в Бантанг-Кидуле!

Но не только поэтому возрадовалось мое сердце, ибо и в других округах я нашел бы много хорошего.

Но стало мне известно, что ваше население бедно, и от этого был я рад в глубине своей души. Ибо я знаю, что аллах любит бедных, а богатство дает тому, кого хочет испытать; к бедным же он посылает того, кто говорит его слово, дабы поддержать их.

Разве не посылает он дождь, когда стебель сохнет, и каплю росы цветку, который жаждет?

И разве не прекрасно быть посланным, дабы отыскивать усталых, упавших после работы у дороги, ибо не нашлось силы в их ногах, чтобы пойти за платой? Не должен ли я был обрадоваться, что смогу подать руку упавшему в яму и протянуть посох поднимающемуся на гору? Разве не должно было забиться мое сердце от радости, когда я увидел себя избранным из многих, дабы обратить жалобы и рыдания в благодарственные молитвы и благословения?

Да, я очень рад тому, что призван в Бантанг-Кидуль!

Я сказал своей жене, которая разделяет мои заботы и умножает мое счастье: «Радуйся, ибо я вижу, что аллах посылает благословение на голову нашего ребенка. Он поставил меня на место, где еще не вся работа совершена, и удостоил меня чести там находиться, еще до того как наступит время жатвы. Ибо радость не в том, чтобы срезать пади, — радость в том, чтобы срезать то пади, которое ты сам посеял. И душа человека вырастает не от платы, а от работы, заслужившей плату». И я сказал ей: «Аллах дал нам дитя, которое когда-нибудь спросит людей: «Знаете ли вы, что я его сын?» И тогда в этой стране будут жить люди, которые приветствуют его с любовью, положат руку ему на голову и ответят: «Раздели нашу трапезу, и живи в нашем доме, и возьми свою долю из того, что мы имеем, ибо мы знали твоего отца».

Главари Лебака, много предстоит работы в вашем округе!

Скажите, разве земледелец не беден? Не созревает ли часто ваше пади, чтобы кормить тех, кто его не сеял? Не мало ли всяческой неправды в вашей стране? И не ничтожно ли число ваших детей?

Разве нет стыда в ваших душах, когда житель Бандунга, лежащего там, на востоке, посещает ваши земли и спрашивает: «Где здесь деревни, и где земледельцы, и почему я не слышу гамланга, что вещает радость медными устами, и не слышу, как дочери ваши толкут рис?»

Не горько ли вам было видеть по пути к южному берегу горные местности, лишенные воды, или долины, по которым буйвол ни разу не влек плуга?

Да, да, я говорю вам об этом, ибо это повергает и мою душу и ваши в скорбь, и потому-то мы должны быть благодарны аллаху, что он судил нам работать здесь.

Ибо много в этой стране плодородной земли, хоть и мало здесь жителей. И не дождя нам недостает, ибо вершины гор притягивают небесные тучи к земле. И не повсюду здесь скалы, не дающие места корням, ибо во многих местах почва мягка и плодородна и жаждет семян, чтобы вернуть их в виде гибких колосьев. И нет в стране войны, что растаптывает пади, и нет заразы, что делает бесполезной пачол[88]. И солнечные лучи здесь не жарче, чем это нужно для созревания пади, которым вы и ваши дети питаетесь; и не бывает банджиров[89], после которых люди со слезами вопрошают: «Где же то место, где я сеял?»[90]

Там, где аллах посылает водные потоки, затопляющие поля, где он делает почву твердою, как бесплодные камни, там, где он заставляет солнце все сжигать, где он посылает войну, опустошающую поля, где он поражает болезнями, расслабляющими руки, или засухой, убивающей колосья, — там, главари Лебака, мы склоняем смиренно голову и говорим: такова его воля!

Но нет всего этого в Бантанг-Кидуле!

Я послан сюда, чтобы стать вашим другом и вашим старшим братом. Разве вы не предупредили бы вашего младшего брата, если бы увидели тигра на его пути?

Главари Лебака, мы часто совершали ошибки, и наша страна бедна потому, что мы совершали так много ошибок.

В Чеканди, и в Боланге, и в Краванге, и в окрестностях Батавии живет много людей, которые родились в нашей стране и которые нашу страну покинули.

Почему они ищут работу вдали от тех мест, где погребены их родители? Почему они бежали из дессы, где над ними было совершено обрезание? Почему предпочли они прохладу деревьев, которые растут там, тени родных лесов?

И даже там, на северо-западе, у моря, есть много таких, которые должны были быть нашими детьми, но покинули Лебак, чтобы блуждать в чужих землях с крисом, клевангом[91] и ружьем. И ждет их там печальный конец: правительство истребляет бунтарей[92].

Я спрашиваю вас, главари Лебака: почему так много людей покинули лебакскую землю и не будут похоронены там, где они родились? Почему спрашивает дерево: «Где тот человек, который ребенком играл у моих корней?»

Хавелаар на мгновение остановился. Чтобы представить себе, какое впечатление производила его речь, надо было его слышать и видеть. Когда он упомянул о своем ребенке, в голосе его зазвучало нечто настолько нежное, настолько трогательное, что невольно хотелось спросить: «А где же этот малютка? Дайте мне поцеловать ребенка, который побуждает своего отца говорить так, как он только что говорил!..»

Но когда вскоре после этого он перешел к вопросам: почему Лебак беден, почему так много жителей покидают родные места, в его речи зазвучало что-то напоминавшее звук, который производит бурав, когда его с силой ввинчивают в твердое дерево. И, однако, он говорил негромко, и не делал особых ударений на отдельных словах, и даже было что-то монотонное в его голосе, но, намеренно или случайно, именно эта монотонность усиливала воздействие его слов на слушателей.

Его образы, всегда заимствуемые из окружающей жизни, были для него действительно вспомогательным средством, делавшим более понятным то, что он хотел сказать, а не докучливыми привесками, которые, как это часто случается, лишь отягощают фразы ораторов, не прибавляя ни малейшей ясности к представлению о том предмете, о котором идет речь.

В настоящее время уже никого не коробит фальшь сравнения: «сильный, как лев». Но тот, кто первым употребил в Европе это сравнение, лишь обнаружил, что оно почерпнуто им не из вдохновенной поэзии образов, заставившей его выразиться именно так, а не иначе, но просто-напросто позаимствовал это общее место из какой-нибудь книги, может быть из библии, где речь шла про льва. Ни ему самому и никому из его слушателей не представлялось случая видеть воочию силу льва, и потому понятие об этой силе скорее следовало бы им дать, сравнив льва с кем-нибудь, чья сила им хорошо известна, а не наоборот.

Несомненно, Хавелаар был настоящим поэтом; когда он говорил о нагорных рисовых полях, он устремлял свой взор через открытую сторону галереи и действительно видел эти поля; когда он говорил о дереве, которое спрашивает о человеке, некогда ребенком игравшим у его корней, это дерево действительно жило в его воображении и представлении его слушателей и действительно искало взглядом исчезнувших жителей Лебака. Он ничего не выдумывал. Он слышал речь дерева, и ему казалось, что он лишь повторяет то, что так ясно возникло перед его поэтическим воображением.

Если бы кто-нибудь высказал предположение, что непосредственность в манере Хавелаара говорить не так уж бесспорна и что в стиле своей речи он подражает пророкам Ветхого завета, я напомнил бы такому человеку уже однажды мною сказанное: да, действительно в минуты вдохновения Хавелаар становился похож на пророка, на провидца! И я думаю, что Хавелаар, долго живший на лоне дикой природы, среди лесов и гор, проникнувшийся поэтической атмосферой Востока, наверное бы не мог говорить иначе, даже если бы никогда и не читал ни единой вдохновенной строки из Ветхого завета.

Уже в стихотворении, написанном им в молодости на вершине Салека (один из великанов, но не самый высокий, в горах Преангера), читаем мы строфы, в которых глубокое религиозное чувство находит отклик в раскатах грома:

Молиться легче мне на выси горной,

Где я душою ближе к небесам,

Где сам господь возвел нерукотворный,

Людской стопой не оскверненный храм.

И здесь, среди вершин и скал зубчатых,

Склоняюсь пред незримым алтарем.

Мою хвалу творцу в своих раскатах

За мной, как эхо, повторяет гром.

И разве не ясно, что ему никогда бы не написать последней строки, как она у него написана, если бы и в самом деле он не слышал раскатов божьего грома в горах, откликавшегося на слова его молитвы?

(Фриц говорит: алтарем и гром — плохая рифма. По-видимому, Шальман и стихи-то как следует писать не умеет! Правда, данное стихотворение написано им еще в молодости. Б. Дрогстоппель.)

И, однако, Хавелаар не любил стихов. Он называл их «противными путами», и если его просили что-нибудь продекламировать из своих творений, он доставлял себе удовольствие испортить собственное же произведение, то ли начиная читать его тоном, делавшим стихи смешными, то ли — вдруг и в самом патетическом месте — прерывая чтение и вставляя какую-нибудь шутку, что всегда производило на слушателей неприятное впечатление, но что для него самого являлось не чем иным, как злой насмешкой над несоответствием между «противными путами» и вольным порывом его души, которой в путах этих было тесно.

Лишь немногие из главарей отведали предложенного им угощения. Хавелаар, по-видимому умышленно, прервал свою речь, чтобы дать слушателям возможность выпить чаю с маниесаном[93]. И, кроме того, он хотел дать им немного передохнуть, а в передышке они и в самом деле нуждались.

«Как? — должны были подумать главари. — Он уже знает, что столь многие покинули наш округ с горечью в сердце? Он знает уже, сколь многие семейства переселились в соседние округа, чтобы уйти от царящей здесь нужды? Ему известно даже то, что многие бантамцы находятся среди отрядов, поднявших в Лампонге знамя восстания против нидерландского правительства? Чего он хочет? К чему стремится? К кому относятся его вопросы?»

Некоторые из них посмотрели на радена Вира Кусума[94], главу района Паранг-Куджанга, но большинство опустило глаза.

— Макс, поди сюда! — позвал Хавелаар, заметив сына, игравшего во дворе усадьбы. Мальчик подбежал, и регент посадил его к себе на колени. Но Макс был слишком резвым ребенком, чтобы долго усидеть на одном месте. Он тут же соскочил и побежал вдоль большого круга, от главаря к главарю, забавляя их своей болтовней и проявляя большой интерес к изукрашенным рукояткам их мечей. Когда он достиг джаксы, привлекшего его внимание своим более пышным, чем у остальных, нарядом, джакса показал сидевшему рядом с ним кливону на головку маленького Макса и что-то тихо ему сказал.

— Теперь уходи, Макс, — велел Хавелаар, — папа должен кое-что сказать этим господам. — Мальчик убежал, предварительно послав собравшимся воздушный поцелуй.

А Хавелаар продолжал:

— Главари Лебака! Мы все состоим на службе его величества, короля Нидерландов. Но он, справедливый и желающий, чтобы мы выполняли наш долг, находится далеко отсюда. Тридцать раз тысяча и даже более душ должны выполнять его волю, сам же он не может находиться близ каждого, кто от его воли зависит.

И великий господин в Бёйтензорге тоже справедлив и тоже хочет, чтобы мы все выполняли свой долг. Но и он, как бы могуществен он ни был и какой бы властью ни обладал над всеми городами и селениями, над войском и над бегущими по морю кораблями, — он точно так же не в состоянии уследить, где творится неправда, ибо находится далеко от того места.

И резидент в Серанге, господин над землею Бантама, где живет пятьсот раз тысяча душ, тоже хочет, чтобы в подвластных ему владениях царила справедливость; но если в них сотворится зло, он находится слишком далеко, чтобы это увидеть. А человек, сотворивший зло, сам постарается уйти от его взгляда, ибо страшится кары.

И господин адипатти, регент южного Бантама, тоже хочет, чтобы все в его владениях жили в согласии и не совершалось постыдных дел.

И я, призвавший вчера в свидетели всемогущего бога, что буду справедлив и милостив, хочу вершить право, чуждый гнева и ненависти, так, чтобы про меня могли оказать: «Добрый ассистент-резидент»... И я тоже хочу исполнять мой долг.

Главари Лебака! Этого хотим мы все!

Но если бы нашлись среди нас такие, которые ради выгоды забыли о своем долге, которые продали бы право за деньги, которые стали бы отнимать буйвола у бедняка и плоды у голодного, — кто их накажет?

Если бы кто-либо из вас об этом узнал, он воспрепятствовал бы произволу. И регент не потерпел бы, чтобы такое творилось в его регентстве, и я буду противиться этому, где смогу. Но если ни вы, ни адипатти, ни я ничего об этом не будем знать?

Главари Лебака! Кто тогда будет творить право в Бантанг-Кидуле?

Слушайте, я вам скажу, как тогда будет твориться право.

Придет время, когда наши жены и дети будут плакать, изготовляя для нас саван, и прохожие будут говорить: здесь умер человек. Тогда того, кто придет в деревню и принесет весть о смерти человека, спросят: кто был тот человек, который умер? И он ответит: он был добр и справедлив. Он творил правосудие и не прогонял жалующихся от своих дверей. Он терпеливо выслушивал тех, кто к нему приходил, и возвращал отнятое. И тому, кто не мог вспахать свое поле, ибо из его хлева увели буйвола, он помогал найти буйвола. И где дочь была увезена из дома матери, он отнимал ее у похитителей и возвращал матери. И где была работа, он не задерживал платы, не отнимал плодов у тех, кто вырастил дерево. Он не надевал одежды, которая должна была одевать других, и не питался пищей, принадлежавшей бедным.

Тогда скажут в деревнях: аллах велик! Аллах взял его к себе; его воля да свершится! Умер хороший человек.

Но в другой раз остановится прохожий перед домом и спросит: что здесь случилось? Почему молчит гамланг и не слышно песен девушек? И снова скажут: здесь умер человек.

И тот, кто придет в деревню, будет вечером сидеть у гостеприимного очага, и вокруг него сыновья и дочери этого дома и дети тех, кто обитает в деревне; и хозяин дома скажет: умер человек, который дал обет быть справедливым и который продавал право тому, кто платил ему деньги. Он удобрял свою ниву потом работника, которого он отзывал с его нивы труда. Он удерживал плату работника и питался пищей бедных. Он разбогател нищетою других. У него было много золота, и серебра, и драгоценных камений, но земледелец, живший по соседству, не знал, чем утолить голод своего ребенка. Он улыбался, как счастливый человек, но скрежетал зубами жалобщик, искавший права. Довольством сияло его лицо, но не было и капли молока в грудях матерей, которые кормили младенцев... И тогда скажут жители селения: «Аллах велик... мы никого не проклянем!»

Главари Лебака! Некогда умрем мы все. Что скажут в деревнях, которые были однажды под нашею властью, и что скажет прохожий, который увидит наше погребение? И что ответим мы сами, когда после нашей смерти чей-то голос обратится к нашим душам с вопросом: «Почему раздается над полями плач и почему скрываются юноши и девушки? Кто взял урожай из закромов и кто увел из стойла буйвола, который должен был вспахивать поле? Как поступил ты с братом, которого я доверил твоей защите? Почему скорбит бедняк и клянет плодоносность жены своей?»

Тут Хавелаар снова остановился и после некоторого молчания продолжал совершенно спокойным голосом, будто только что он не говорил ничего такого, что могло бы произвести сильное впечатление:

— Я очень хотел бы жить в хороших отношениях с вами, и я прошу вас поэтому считать меня вашим другом; тот, кто ошибся, может рассчитывать на милостивый суд с моей стороны, ибо я сам очень часто ошибаюсь и не могу быть строгим к другим, по крайней мере в обычных служебных ошибках и упущениях. Но где упущения войдут в привычку, я мириться с ними не стану. О проступках более важных... о вымогательствах и угнетении я не говорю... Подобных вещей у вас не будет. Не правда ли, господин адипатти?

— О нет, господин ассистент-резидент, таких вещей в Лебаке не будет.

— Итак, господа главари Бантанг-Кидуля, возрадуемся, что наш округ так беден и что нам предстоят прекрасные дела. Если аллах сохранит нам жизнь, мы позаботимся, чтобы настало благополучие. Почва плодородна, народ трудолюбив. Если каждому будут предоставлены плоды его трудов, то нет сомнения, что за короткое время увеличится прирост населения и возрастет его благосостояние, а вместе с тем и его культура — ибо одно всегда идет об руку с другим. Я еще раз прошу вас считать меня другом, который будет помогать вам, насколько может, в особенности там, где потребуется борьба с несправедливостью. И я надеюсь на полное ваше содействие.

Я верну вам поступившие ко мне отчеты о земледелии, количестве скота, полиции и судопроизводстве с моими замечаниями.

Главари Бантанг-Кидуля! Я сказал то, что хотел. Вы можете вернуться каждый к себе домой. Я искренне приветствую вас всех!

Он поклонился, подал старому регенту руку и проводил его через площадь до своего дома, где Тина ожидала его на галерее.

— Идите сюда, Фербрюгге, не торопитесь домой! Останьтесь на стакан мадеры. Да, раден-джакса, я хотел у вас узнать... Послушайте!

Хавелаар крикнул это, после того как все главари с глубокими поклонами разошлись. Фербрюгге был уже у самого выхода, но теперь вернулся вместе с джаксой.

— Тина, я хочу выпить мадеры. Фербрюгге тоже не откажется. Так расскажите же нам, джакса, что это вы такое говорили кливону про моего мальчика?

— Прошу прощения, господин ассистент-резидент. Я осмотрел головку ребенка, потому что вы сказали...

— Какое отношение имеет голова моего сына к тому, что я говорил? Я и сам не помню, что я тогда сказал.

— Господин, я только сказал кливону...

— Тина, скорее сюда! Речь идет о маленьком Максе!

— ... господин, я только сказал кливону, что молодой господин — дитя из царского рода.

— Тина тоже так думает!

Адипатти посмотрел на головку мальчика и в самом деле заметил на ней «усер-уееран», то есть двойную макушку, которая, согласно существующему на Яве поверью, предназначена для ношения царской короны.

Поскольку этикет не позволял в присутствии регента предложить место джаксе, последний простился и ушел, а оставшиеся некоторое время не касались в своей беседе вопросов «службы». Но вдруг регент спросил, не могут ли быть уплачены деньги, причитающиеся сборщику податей.

— О нет, — сказал Фербрюгге, — господин адипатти знает, что это невозможно, пока не будет утвержден отчет.

Хавелаар играл в это время с Максом, что, однако, не помешало ему заметить неудовольствие, отразившееся на лице регента после ответа Фербрюгге.

— Подождите, Фербрюгге, не будьте так педантичны, — сказал он и велел позвать из конторы писца. — Мы уплатим ему следуемое, а отчет, наверно, будет в свое время утвержден.

Когда адипатти ушел, Фербрюгге, строго придерживавшийся правительственных предписаний, сказал:

— Но позвольте, господин Хавелаар, это невозможно. Отчет помощника контролера должен быть представлен в Серанг для утверждения... а что, если не все сойдется?

— Тогда я доложу свои, — сказал Хавелаар.

Но Фербрюгге все же не понял, откуда такая снисходительность к сборщику податей. Скоро писец вернулся с несколькими бумагами. Хавелаар подписал их и велел поторопиться с выплатой.

— Фербрюгге, я скажу вам, почему я это делаю. У регента нет ни гроша в кармане, его писец мне это сказал. И, кроме того, дело ясно: деньги нужны ему самому, и сборщик намерен дать их ему взаймы. Я скорее предпочту на свой страх и риск нарушить формальности, чем оставить в затруднительном положении человека его лет и его ранга и звания. Кроме того, Фербрюгге, в Лебаке совершается немало злоупотреблений властью. Вы должны бы это знать. Известно вам это?

Фербрюгге молчал. Ему было известно это.

— Я знаю это, — продолжал Хавелаар, — я знаю это! Разве господин Слотеринг умер не в ноябре? Что же, через день после его смерти регент созвал народ для бесплатной обработки своих сава. Вы должны были бы это знать, Фербрюгге. Было это вам известно?

Фербрюгге это не было известно.

— Как контролер, вы должны были бы это знать. Мне все известно, — продолжал Хавеллар, — вот месячный отчет районов, — он показал на пачку бумаг, полученных им во время собрания, — посмотрите, я их еще не разбирал, здесь есть, между прочим, списки туземцев, согнанных для работы на регента... Что же, правильны эти сведения?

— Я их еще не видел.

— И я не видел, и все-таки я вас спрашиваю, правильны ли они? А правильны ли были отчеты и за предыдущий месяц?

Фербрюгге молчал.

— Я вам скажу: они были неверны. На работы для регента было созвано втрое больше народа, чем это допускается правилами; подобных искажений в отчетах не следовало бы терпеть. Ведь правда то, что я говорю?

Фербрюгге молчал.

— Да и отчеты, полученные мною сегодня, лгут, — продолжал Хавелаар. — Регент беден, регенты Бандунга и Чанджура — члены рода, главой которого он является. Он — адипатти, а регент Чанджура — только томмонгонг, а между тем доходы адипатти вследствие непригодности Лебака для разведения кофе и из-за отсутствия дополнительных поступлений не дают ему возможности соперничать по блеску и пышности с простым демангом в Преангере, который должен бы держать ему стремя, когда он садится на лошадь. Правда это?

— Да, это верно.

— У него нет ничего, кроме жалованья, из которого еще делаются вычеты в счет аванса, выданного регенту правительством, когда он... вы знаете?

— Да, знаю.

— Когда он захотел построить новую мечеть, для чего ему нужно было много денег; к тому же многие члены его семьи... вы знаете?

— Знаю.

— Многие члены его семьи, —собственно говоря, эта семья не местного происхождения и потому не пользуется почетом у народа, — вечно пристают к нему, как бродяги, и вымогают у него деньги... верно это?

— Да, — оказал Фербрюгге.

— А когда его касса бывает пуста, что случается нередко, то они от его имени отбирают у населения все, что им понадобится... не так ли?

— Верно.

— Итак, вы видите, я хорошо осведомлен. Но об этом потом. Регент стареет, он уже несколько лет охвачен стремлением задобрить подарками духовенство. Он тратит много денег на путевые расходы паломников в Мекку, которые приносят ему оттуда всякий хлам, вроде реликвий, талисманов и джиматов[95], верно?

— Да, это правда.

— Вот почему он так беден. Деманг Паранг-Куджанга — его зять. Там, где самому регенту стыдно по его рангу что-либо брать, там деманг, — впрочем, не он один, — оказывает адипатти услугу, вымогая у нищего населения деньги и всякое добро, и сгоняет людей с их собственных рисовых полей для работ на сава регента. Он же... Я хотел бы думать, что ему это не нравится, но нужда заставляет его прибегать к подобным средствам. Верно все это, Фербрюгге?

— Да, это правда, — сказал Фербрюгге, который чем дальше, тем больше убеждался в проницательности Хавелаара.

— Я знал, — продолжал Хавелаар, — что у него в доме не было денег, когда он заговорил со сборщиком податей о расчете. Вы слышали сегодня утром, что я намерен исполнять свой долг; несправедливости я не потерплю! Видит бог, не потерплю!

Он вскочил; в его последних словах прозвучало нечто совершенно новое, совсем не похожее на его тон во время вчерашней официальной присяги.

— Однако, — продолжал он, — я буду исполнять свой долг с мягкостью, я не буду слишком тщательно разбираться в том, что уже произошло; но то, что будет происходить начиная с сегодняшнего дня, лежит на моей ответственности. Об этом буду заботиться я, так как надеюсь прожить здесь долго. Понимаете ли вы, Фербрюгге, насколько прекрасно наше призвание? Но все то, что я только что сказал, я, собственно, должен был бы услышать от вас. Я знаю вас так же хорошо, как и тех людей, которые занимаются гарем-глапом[96] на южном берегу; я знаю, что вы порядочный человек; но почему вы мне не сказали, что здесь так много непорядков? Вы ведь в течение двух месяцев замещали ассистент-резидента, и, кроме того, вы давно уже здесь состоите контролером, так что вы должны были все это знать, не правда ли?

— Господин Хавелаар, я никогда не служил под началом такого человека, как вы. В вас есть что-то особенное, не в обиду вам будь сказано.

— Отнюдь нет, я и сам знаю, что я не такой, как все другие. Но какое это имеет отношение к делу?

— То отношение, что вы внушаете человеку понятия и идеи, которых раньше у него не было.

— Нет, нет, они были, но лишь дремали под проклятой рутиной, находившей свое выражение в таком стиле, как «имею честь», и успокоение своей совести в «полном удовлетворении правительства». Нет, Фербрюгге! Не клевещите на себя, вам нечему у меня учиться... Например, сегодня утром, во время себа, разве я сказал что- либо новое для вас?

— Нет, это было не новое... но вы говорили о нем иначе, чем другие.

— Да, оттого, что мое воспитание было запущено, я говорю резко. Но скажите мне, почему вы относитесь так спокойно ко всем непорядкам в Лебаке?

— До сих пор здесь еще никто не проявлял инициативы против них бороться. Да и, кроме того, в здешних местах всегда так было.

— Да, да, это я понимаю... Не могут же все оказаться пророками или апостолами... дерева не хватило бы для распятий. Но ведь вы согласны помочь мне привести все в порядок? Вы ведь хотите выполнить ваш долг?

— Конечно, в особенности под вашим руководством. Но не всякий так строго требовал бы этого или так строго судил бы; кроме того, очень легко попасть в положение человека, борющегося с ветряными мельницами.

— Нет! Так говорят только те, кто любит несправедливость, ибо они живут ею. Они утверждают, что несправедливости нет, чтобы иметь возможность изобразить вас и меня в виде дон-кихотов, и в то же время оставляют на полном ходу свои мельницы. Но вот что, Фербрюгге, вам вовсе незачем было ждать меня для того, чтобы выполнить ваш долг. Господин Слотеринг был человек толковый и честный; он знал, что вокруг него делается, он этого не одобрял и противился. Посмотрите-ка! Чья это рука?

— Это почерк господина Слотеринга.

— Верно. Это заметки, касающиеся, по-видимому, вопросов, о которых он хотел говорить с резидентом. Здесь идет речь, смотрите, во-первых, о культуре риса, во-вторых, о жилищах деревенских главарей, о сборе земельных податей и так далее. Под заметками стоят два восклицательных знака. Что думал этим сказать господин Слотеринг?

— Как могу я знать? — воскликнул Фербрюгге.

— А я знаю! Это значит, что земельных податей собирается гораздо больше, нежели их поступает в окружную кассу. Но я вам покажу еще нечто, что поймем мы оба, потому что оно написано буквами, а не восклицательными знаками. Посмотрите-ка:

«12) О злоупотреблениях по отношению к населению со стороны регентов и главарей более низких рангов (содержание некоторых зданий за счет населения и т.д.)».

Ясно? Как видите, господин Слотеринг не был лишен инициативы, и вы вполне могли бы к нему примкнуть. Слушайте дальше:

«15) В расчетных ведомостях значатся многие лица из семейств и свиты туземных главарей, которые не принимают участия в работе, так что на их долю приходятся выгоды, в ущерб интересам действительных участников. Кроме того, те же лица незаконно получают в свое владение поля, тогда как последние должны принадлежать лишь тем, кто участвует в их обработке».

Здесь еще одна заметка. Вот эта, карандашом. Тут уже совершенно ясно:

«Уменьшение населения в Паранг-Куджанге следует отнести исключительно за счет громадных злоупотреблений, совершаемых по отношению к его жителям».

Что вы на это скажете? Вы видите, что я не так уж эксцентричен, как это кажется, когда пытаюсь поставить вопросы права на реальную почву, другие это тоже делали.

— Это правда, — ответил Фербрюгге, — господин Слотеринг не раз говорил обо всем этом резиденту.

— И что за этим следовало?

— Тогда вызывали регента и объяснялись с ним.

— Отлично, а дальше?

— Регент обыкновенно отрицал все. Тогда появлялась необходимость в свидетелях... Однако никто не решался свидетельствовать против регента... Ах, господин Хавелаар, все это так трудно!

Еще прежде чем читатель дочитает мою книгу до конца, он будет знать столь же хорошо, как и Фербрюгге, почему это было столь трудно.

— У господина Слотеринга было много огорчений по этому поводу, — продолжал контролер, — он писал резкие письма главарям.

— Я их прочел этой ночью, — сказал Хавелаар.

— И я не раз слышал, как он говорил, что если не произойдет никаких изменений и что если резидент не вмешается, он прямо обратится к генерал-губернатору. Это же он говорил и самим главарям на последнем себа, на котором он председательствовал.

— Это было бы совершенно неправильно с его стороны: резидент являлся его начальником, которого ему ни в коем случае не следовало обходить. Да и к чему? Ведь нельзя же предположить, что резидент Бантама одобрил бы бесправие и произвол?

— Одобрил... нет, но обвинять перед правительством туземного главаря не особенно приятно...

— Мне тоже неприятно обвинять, все равно кого, но если это нужно, то для меня нет разницы между главой туземного правления или кем-либо другим. Но об обвинении здесь, слава богу, нет еще речи. Завтра я посещу регента. Я заявлю ему о недопустимости незаконного пользования властью, в особенности когда дело идет о достоянии бедных людей. Но пока все придет в порядок, я постараюсь, насколько смогу, помочь ему в затруднительных обстоятельствах. Вы понимаете теперь, почему я велел тотчас уплатить деньги сборщику? Затем я намерен просить правительство ликвидировать его обязательство по уплате аванса. А вам, Фербрюгге, я предлагаю вместе со мной строго исполнять свой долг, насколько возможно, с мягкостью, но если понадобится — со всей решительностью. Вы честный человек, я это знаю, но вы запуганы. Впредь вы смело говорите все, что есть... Advienne que pourra[97]. Отбросьте малодушие... а теперь оставайтесь у нас обедать: будет голландская цветная капуста, консервированная... Впрочем, все у нас очень скромно, так как я должен быть очень бережлив... Денежные затруднения: путешествие в Европу, вы понимаете? Иди-ка сюда, Макс... Черт возьми, какой ты стал тяжелый!

Усадив Макса верхом себе на плечи, Хавелаар вместе с Фербрюгге вошел во внутреннюю галерею, где Тина ожидала их за столом, накрытым действительно очень скромно. Дюклари, пришедший узнать у Фербрюгге, собирается ли он домой обедать, также был приглашен к столу, и если читатель хочет некоторого разнообразия в моем рассказе, пусть прочтет следующую главу, в которой я сообщу обо всем, что только ни говорилось за этим обедом.

Загрузка...