Поначалу мне казалось, что все мечты моих методистов связаны лишь с деньгами. Нытье о маленьких зарплатах и крошечных премиях было одной из излюбленных тем. Эти разговоры часто случались в моем присутствии, следовательно, каждое слово адресовалось лично мне. Причем в них явно читался упрек, что, дескать, я ничего не делаю для повышения материального благосостояния своих сотрудников. Я очень злился, потому что это было совсем не так. Довольно часто мне приходилось вступать в жаркий спор с Капраловой, убеждать ее, что у меня в отделе нет никаких «лентяев и лентяек». Иногда я брал верх в таких поединках, а иногда — нет.
Особенно меня выводила из себя Таня. Кто бы мог подумать — милая, добрая, скромная Таня. Всякий раз, когда разговор касался зарплаты, она принималась эмоционально сокрушаться о ее размере, подбивая меня тем самым на новые прения с дирекцией. Таня взывала к вселенской справедливости, намекая, а то и открыто говоря, что «кто-то во Дворце получает ого-гошеньки сколько». Всегда при этом я чувствовал некую мужскую неполноценность, потому что Тане удавалось задеть меня в пространстве самой чувствительной для любого мужчины темы.
Во время таких монологов Бережной откуда-то из своих грез выползала Рита Кайсина и принималась подбрасывать аргументы в поддержку подруги. Это становилось и вовсе невыносимым. Девушки буквально впивались меня своими колкими взглядами и начинали канючить до звона в голове.
Максим Петрович всегда болезненно реагировал, если вдруг узнавал, что кому-то из коллег-методистов премия доставалась чуть в большем размере. Он насупливался и несколько дней ходил хмурым, переставая травить свои бесконечные байки. Более того, когда в его душе собиралась накипь, он начинал требовать объяснений. Сразу скажу, что ничем хорошим это обычно не заканчивалось, ведь Максим Петрович мог вывести из себя кого угодно.
В разговорах про зарплату Зина ядовито молчала. Уж она-то давно решила, что я настроил Капралову против нее и что отныне она обречена ежемесячно в расчетках не досчитываться определенной суммы. Представляю, что Дрозд говорила обо мне, когда я выходил из кабинета…
Из всех методистов самым тактичным в этом вопросе оказался Петя. Конечно, и он считал премии ужасно маленькими, но Порослев не говорил об этом прямо, а просто перечислял ворох поручений, которые ему предстояло выполнить, наивно рассчитывая, что это непременно должно вызвать у меня чувство глубокой вины.
Меня, конечно, расстраивали эти разговоры. Я обижался на неблагодарность коллег, более того, я разочаровывался в них, так как не замечал у них высоких интересов в жизни. Моя ошибка состояла в том, что я считал наших методистов слишком понятными для себя. Предсказуемость их поведения рождала у меня скуку. Я привык к тому, что на прежней работе у нас велись интересные разговоры обо всем на свете — не сплетни, а именно беседы, рожденные жаждой узнавания этого мира. Здесь же было все по-другому. Почему? Потому что мои коллеги не мечтали. Вернее, мне так казалось.
Сколько себя помню, я всегда ощущал тоску по другой, интересной жизни. Это питало меня, будоражило фантазии, заставляло любопытствовать и бросаться с головой навстречу приключениям. Тут же, в отделе, я испытывал другую тоску — тоску от такой жизни. Две тоски, но настолько разные…
Тоска по другой жизни — она вовсе не от неудовольствия своей собственной. Это тоска отшельника и путешественника, жаждущего узнавания мира. Это все равно что заглядывать в чужие окна — такое притягательное и вместе с тем постыдное занятие. Когда ты смотришь туда, где уютные занавески, где горит свет торшера, что-то делают люди, где стоят цветы на подоконниках, невольно ощущаешь некую причастность к этому застеколью. Тотчас делается все понятно про него, интересно и знакомо, но… другое. И ты вдруг понимаешь, что мог быть за тем окном, и за следующим, и вообще за каждым из возможных. Там твоя новая жизнь. Но где? Еще миг, и ее уже там нет, да и была ли она на самом деле или это просто призрак, галлюцинация?
Тоска по другой жизни — это желание узнать себя в другом, прикасаться к иному, но ни в коем случае не укореняться, не врастать, а просто собирать на себе отпечатки пальцев, как полированная мебель. Наверное, это сродни рисованию песком на стекле. Техника жизни, как техника живописи, в которой все может сложиться и рассыпаться в одно мгновение. Тоска по другой жизни… Она похожа на ревность, но не аффективную, а тихую, совершенно беззлобную, в которой нет собственничества, а лишь желание пройти рядом с этой другой своей жизнью.
Максим Петрович
Агарев был самым закрытым для меня в силу разных причин. Разница в возрасте, характере, мировоззрении, его ревность к отделу — все это никак не могло придать теплоты нашим отношениям. Да и как я мог его получше узнать, если он никуда не ходил с нами вне Дворца, да еще всегда норовил улизнуть из кабинета пораньше. Часто Агарев напоминал мне такого хитрого лазучего кота, который втихаря делает свои дела, стоит только хозяину потерять бдительность. В силу того что Максим Петрович был старше других методистов, он считал, что имеет какие-то привилегии. Ему казалось нормальным, что во время рабочего дня он может сходить свободно в парикмахерскую или булочную, поэтому на сделанное замечание его лицо выражало искреннее недоумение. Если же упрек касался содержания работы, то это создавало прямо-таки эффект атомной бомбы, будто я покушался на Его Величество Безупречность.
В работе он был надежным, педантичным и консервативным. Он всегда пользовался лишь проверенными средствами и не любил экспериментировать. Всякое новаторство Агарев воспринимал откровенно в штыки, за что во Дворце снискал славу хранителя традиций. К своему возрасту он получил все возможные награды, и по этой причине для него уже просто не оставалось новых вершин, требующих покорения.
О чем мог мечтать такой человек, как Максим Петрович? Я был уверен, что никаких увлечений у него не было, что он слишком рационален и его грезы остались в далекой юности. А сейчас, если бы они и были, то о чем? Ну, разве только, как бы поменьше работать и побольше получать за это денег…
Об увлечении Максима Петровича я узнал совершенно случайно. Это полностью перевернуло мое представление о нем, хотя и не изменило модель нашего дальнейшего общения. Никогда бы не подумал, что Агарев может быть таким отзывчивым, ведь я был абсолютно убежден, что он безнадежный сухарь. Я, конечно, знал, что Максим Петрович заботливый муж и отец, что он правильно воспитал своих сыновей-близнецов, приучив их с раннего детства к интеллектуальным и спортивным нагрузкам, но это все касалось семьи, а потому не могло считаться в полной мере. Со всеми остальными людьми Максим Петрович вел себя отстраненно, а то и вовсе брезгливо.
И все-таки у Агарева была ахиллесова пята — собаки.
Таня по секрету рассказала, что однажды, много лет назад, в горах погиб его любимый пес Джек. Все семейство Агаревых расположилось на пикник, когда из-за деревьев выбежал огромный секач. Залаяв, Джек бросился на защиту, но старый пес не смог сладить с диким зверем. После гибели Джека Максим Петрович никогда не заводил «лучших друзей человека». Его мечтой отныне стало создание частного питомника для бездомных животных, а пока со своими домочадцами они участвовали в различных волонтерских акциях. Я читал в Интернете статью об одном из таких дел. На фотографиях — довольные собаки, Максим Петрович, его жена и мальчишки.
Таня
Как ни странно, несмотря на хорошие отношения, я мало знал о том, чем живет Таня. Общительная, но при этом довольно скрытная, она всегда держала все в себе. Наверное, именно поэтому многие во Дворце делились с ней сокровенным. Много раз я наблюдал, как очередной звонок заставлял ее выходить из кабинета, чтобы выслушать еще одну тираду. Бывало, что Агнесса Карловна, Аннушка или Инга Кузьминична на минутку заходили к нам в отдел, чтобы пошептаться с Таней на балконе. Я уже молчу про Риту, которая так и норовила вытащить с собой покурить Бережную. При этом сильнее всего меня раздражало, что Таня разрешала всем подряд садиться себе на уши. «Да живи ты уже своей жизнью, в самом деле», — мысленно обращался я к ней, надеясь, что моя беспроводная «телеграмма» каким-то образом проникнет ей в голову. Порой, когда мы оставались в кабинете одни, я подначивал ее быть бойчее и смело отшивать от себя ненужные беседы-прилипалы. Таня в ответ мурзилась и не делала из этого ровным счетом никаких выводов.
Мне ничего не было известно о личной жизни Тани. Она редко делилась тем, как проводит выходные дни, какое смотрит кино и что читает. Парадокс — мы часто болтали просто так обо все на свете, но она очень скупо делилась информацией о себе.
Таня была хорошим педагогом. По базовому образованию они с Ритой, ее однокурсницей, были учителями начальных классов, но ни та, ни другая никогда не работали в школе и, получив дополнительное образование, устроились во Дворец педагогами, а затем перешли в методотдел. Таню слушались и любили дети. Она обладала огромным терпением. Пожалуй, до этого времени я не встречал столь терпеливого человека. Даже самому непонятливому ребенку или коллеге она могла объяснять одну и ту же вещь по десять раз, не повышая голоса. Работу за компьютером Бережная выполняла медленно, но зато добротно. К критике Таня относилась спокойно, что служило мне утешительным призом за упрямство Максима Петровича и Зины.
Бережная росла в многодетной семье. Жили они очень скромно где-то в глухой провинции, но родители старались дать своим детям самое лучшее.
— Помните, такой был советский фильм: «Однажды двадцать лет спустя» с Гундаревой? — как-то спросила Таня в ответ на мои расспросы о ее детстве. — Это похоже на нашу семью. Нас, детей, конечно, было гораздо меньше, чем в кино, — всего пятеро, но по духу все очень близко.
Больше Бережная о своем детстве ничего не рассказывала.
Как водится, о ее мечте я узнал совершенно случайно.
Однажды в отделе по какому-то поводу я рассказал о своей поездке в Париж, состоявшейся несколько лет назад. Все, разумеется, тут же принялись задавать вопросы, но особенно оживилась Таня. Впоследствии она как бы невзначай бросала мне очередной вопрос «про Париж». Я сразу понял, что ей ужасно хочется там побывать, но и представить не мог, что она с сестрой копит деньги, чтобы организовать недельную поездку для всей большой семьи.
Рита
Рита всегда витала в облаках. Что-то из своих «мечт» она озвучивала, но это были не мечты, а всего лишь неотфильтрованные мысли, и они не задерживались надолго в ее беспокойной головке. Поначалу я задавался вопросом, способна ли она на нечто более основательное, чем спонтанные, пусть и не безынтересные высказывания?
За всеми ее ужимками, псевдозаиканием и невнятным голосом я не понимал, какая она настоящая. В целом, мы хорошо с ней ладили, но мне казалось, что Кайсина воспринимает меня больше как мужчину, а не как начальника, и даже что-то напридумывала себе по этому поводу. Это заставляло ее немного смущаться меня, когда мы оставались наедине.
Рита была не очень внятной и убедительной как педагог, но смогла проявить свои аналитические способности, став методистом. Все исследования во Дворце по оценке качества реализации программ проводила именно она. Таня и Петя помогали ей обрабатывать данные, после чего Рита давала им первичную интерпретацию. Правда, по рассеянности она могла что-то упустить, и тогда, жутко краснея и извиняясь, все переделывала заново.
Настоящей Рита была только во время наших совместных походов на море, когда, подобно русалке, выходила на берег для того, чтобы спрыгнуть с пирса обратно в воду. Однако всего этого было недостаточно, чтобы понять, о чем мечтает Рита. Каждый во Дворце не раздумывая сказал бы, что Кайсина мечтает о настоящей любви. И мое удивление было огромным, когда я узнал, что это не так.
Рита часто оставалась допоздна на работе, объясняя это желанием усовершенствовать содержание своих занятий. Я не любил, когда методисты засиживались в кабинете дольше меня, но приходилось с этим мириться. В самом деле, не сидеть же мне только из-за этого дополнительные полтора-два часа. Один раз я не устоял от соблазна посмотреть, что она там читает по вечерам. Я замечал книги на ее столе и раньше, но Рита всегда отвечала про них уклончиво, и я был уверен, что она мне врет. А тут Кайсина вышла покурить на балкон, предоставив мне возможность выяснить все самому. Оказалось, что на столе лежали учебники и атласы по медицине. Всю дорогу домой я думал над этим. Единственное, что пришло в голову, — Рита чем-то больна или болен кто-то из ее близких. Может, заболела ее бабка? Рита жила в квартире бабушки, которая надолго уезжала из Ялты в Севастополь, чтобы нянчить внука. Пропадала там бо́льшую часть года на протяжении последних двух с половиной лет, и Рита в полной мере ощущала себя хозяйкой ухоженной двухкомнатной квартиры.
Спустя какое-то время я вновь заметил медицинскую литературу на столе у Риты и спросил:
— Зачем вам это?
Рита немного смутилась.
— Я хочу… Я хотела поступить в медицинский, чтобы изучать клиническую психологию… — сказала она и после небольшой паузы добавила: — Наверняка уже поздно… Я, конечно, никуда не поступлю, но мне нравится ковыряться в этом.
Не помню точно, что я сказал в ответ. Смысл моих слов сводился к вопросу, почему она никогда не предлагала открыть во Дворце студию, связанную с медицинской тематикой? Почему, имея возможность быть услышанной, она никогда не предлагала ничего подобного? На это Рита лишь пожимала плечами.
Зина
Зина Дрозд была самым серьезным человеком в отделе. Ее занятия с детьми были безупречными в плане методики, а программы и методические рекомендации самыми выверенными. К коллегам, которые вели прикладные студии, Зина относилась несколько высокомерно, считая все это пустыми бирюльками. Она мнила себя единственным человеком во Дворце, кто может выдать качественный продукт. Ее снобизм, кстати, имел определенную почву. Зина действительно отличалась начитанностью; она одна (естественно, кроме меня) могла написать научную статью в профессиональный журнал и успешно выступить на конференции, правда последнее не любила. Она вообще не любила всякую публичность, потому что по своей природе была больше именно методистом, чем педагогом. Ей, как и Максиму Петровичу, нравилась роль наставника, чтобы можно было кому-нибудь начеркать в тексте и, вернув его на переделку, еще долго возмущаться в отделе бестолковостью автора. Впрочем, в отличие от Агарева, Зина предпочитала не ввязываться в открытый конфликт. Когда она гневалась или обижалась на кого-либо, то просто молчала, и от этого веяло таким холодом, что действовало лучше любого огненного слова. А еще, когда у нее случалось плохое настроение, она использовала малейший повод, чтобы разразиться хохотом. И чем громче она смеялась, тем сильнее была рассержена. Это было странно, но мы привыкли.
Патологическая обидчивость Зины приводила лишь к кратковременным дружбам. Со временем ее общение с другими нашими методистами свелось к минимуму. Это не касалось Агарева, которому она выказывала нарочитое уважение, не упуская тем не менее возможности периодически обижаться и на него тоже.
О чем мечтала Зина Дрозд? Этот вопрос для меня полностью так и не разрешился, однако все же об одном из ее увлечений мне удалось узнать.
В отделе только два человека, работая за компьютером, надевали большие, полноразмерные наушники — Петя и Зина. Если то, что слушает Петя, мне было примерно понятно, то с Зиной — лишь в первое время. Вообще-то я не думал, что она использует наушники для музыки. Обычно она надевала их, либо готовясь к занятиям по аудированию, либо для поддержания уровня языка.
— А вы знаете, что слушает Дрозд, когда вас нет в кабинете? — спросил меня однажды Петя.
— Испанский, видимо — отвечал я.
— Какой там… Она слушает тяжелый рок! Да, да. Это что-то адское… Она включает так громко, что Таня попросила ее сделать потише.
Сложно было представить такого рода музыку и нашу Зину Дрозд, настолько это не вязалось с ее образом!
С этого момента я начал прислушиваться ко всем кабинетным звукам. И действительно, в один из дней до меня долетело нечто хард-роковое, и это несмотря на то, что Зина сидела в своих огромных чебурашниках в противоположной от меня стороне.
Инга Кузьминична, хорошо знавшая пожилых хозяев, у кого Зина снимала жилье, рассказывала мне, какие их квартирантка устраивает концерты всему подъезду, но старики «так привязались к девочке», что всякий раз ограничиваются интеллигентной просьбой немного убавить звук. «Ну, а что? — передавала Инга слова своих знакомых. — Работа, работа… Она никуда не ходит, кроме работы… Пусть хоть музыку послушает такую, какая ей нравится. Для нее она — целая философия».
Петя
Если Зина была самой серьезной в отделе, то Петя, в известных пределах, по праву мог считаться самым неформальным. Он был, что называется, парень с фантазией. Расставшись с Варей, он стал более раскрепощенным в своем поведении. Правда, это не всех радовало, особенно когда Петя шутил. Его юмор часто касался телесного низа, и порой это выглядело уж слишком натуралистично. Когда он был в ударе, то не умел останавливаться и почти всегда доводил свою мысль до логического завершения, то есть до пошлости. Время от времени это служило поводом небольших стычек в кабинете, но я старался тут же гасить такие очаги, призывая коллег заняться, наконец, делом. Я не сердился на него, понимая, что для Пети это служило эмоциональной разрядкой и со временем его юмор цивилизуется.
У Порослева сразу не заладилось с Агаревым и Дрозд. Главным образом, он пикировался с Зиной. Всякий раз Петя не мог сдержаться, чтобы не ответить на ее колкость, а та словно этого и ждала… Зато Петя нашел общий язык с Таней и Ритой, снисходительно прощавшими ему некоторую угловатость. Со временем эта троица стала отлично помогать друг другу в работе без всяких просьб с моей стороны.
Порослев был из доброй семьи со здоровым укладом жизни. Я часто слышал его разговоры с домашними по телефону, и они были теплыми и правильными, ведь это очень хорошо, когда, прощаясь с матерью, взрослый сын говорит: «Я тебя люблю!»
Петя был самым младшим в методотделе. Его еще юношеская способность воодушевляться жизнью пришлась очень к месту. Да, у него было мало опыта и имелись пробелы в некоторых знаниях, но зато не заканчивались интересные идеи. Порослев оказался незаменимым, когда возникала потребность придумывать что-то новое и необычное. Он быстро прибавлял и обещал стать настоящим профессионалом в будущем.
Петя мог бы мечтать об очень многом — от машин до путешествий, что так и было на самом деле, но с его особой страстью я и здесь не угадал. Мы были дружны, что позволило как-то спросить у него напрямую о его главном увлечении. Вместо ответа Петя пригласил меня к себе в гости и после работы повел показывать то, что он так скрывал от посторонних глаз.
Перед тем как войти в квартиру, он попросил меня закрыть глаза.
— Теперь можете открывать, — скомандовал Порослев, как только я переступил порог.
Что же предстало передо мной?.. По всей маленькой квартирке была проложена игрушечная железная дорога, и по ней бегал поезд. Вдоль рельсов стояли игрушечные деревья, домики с жителями, и было даже стадо мирно пасущихся коров. Делая замысловатые изгибы, железная дорога расщеплялась на несколько направлений, проходила по двум мостам и ныряла в один самый настоящий туннель.
— Как же ты тут ходишь? — вырвался у меня вопрос, на который, естественно, не последовало ответа.
— Это еще далеко не все. Тут многого не хватает, но обязательно будет, — пояснял Петя.
— Почему ты скрывал? Ты не думал свое увлечение перенести к нам во Дворец, ведь там хотя бы больше места для всего этого?
Как выяснилось, значительную честь Петя сделал своим руками, что, в общем, меня не удивляло, но все равно это было неожиданно — неожиданно прекрасно.
Со временем я узнал, что каждый из методистов тосковал по другой своей жизни. У каждого из них была своя мечта, но что-то с этим было не так, будто они боялись ее осуществить, а может, считали, что она нуждается в защите от посторонних глаз.
Я обвинял своих коллег в меркантильности, а они, выходит, просили для высокого: для питомника, учебы, для подарка своей семье, для посещения концерта любимых музыкантов и аж для конструирования целого мира. Открыть это оказалось безумно трогательно, за что я по сей день испытываю к коллегам бесконечную благодарность.
Я окончательно убедился, что замысел по переустройству Дворца должен быть реализован с этими людьми, и только с ними.