К подножию Голого мыса в излучине Десны, прихрамывая и тяжело опираясь на палку, подошел солдат. Вслушался в звенящий зной тишины. Потом спустился к землянке, врытой в южном склоне обрыва, постучал. Ответа не было.
— Есть кто?
И снова молчание.
Отошел к большому плоскому валуну, наполовину вросшему в землю, сбросил с плеч тощий вещмешок и увидел свернувшуюся на камне змею. Она, приподняв голову и развернув пружинистые кольца радужного тела, скользнула под камень. Солдат сбросил вещмешок, пилоткой смахнул пот с бледного лица с запавшими серыми глазами, сел. Свертывая цигарку, сказал:
— Вот так-то лучше.
Положив в изголовье шинель, он улегся на горячий от солнца камень. Глубоко затянулся дымком моршанской махорки.
…В зоревое утро двадцать первого года в подвале заброшенного особняка «ночевку» беспризорников взяли московские чекисты. В распределителе он увидел себя в большом зеркале: грязный от босых ног до лохматой головы, в обвисшей и рваной, с чужого плеча, одежонке. Подпрыгнул козленком и застыл, заметив в зеркале стройного и высокого человека в военной форме, Не оборачиваясь, спросил:
— Сам Чека?
Военный, с небольшой бородкой на овальном лице, смотрел на беспризорника пристально и озабоченно.
— Допустим… А тебя как зовут?.. Он повернулся и, робея, ответил:
— Звали Тимохой, а теперь Рыжим.
— Сколько же тебе годков?
— Мамка казала, семь зим от роду.
— Где же она?
— Померла. Я — сиротный.
С того утра Тимофей Сиротный и помнит себя: учеба в детдоме, работа на заводе, военная служба рядовым, а затем командиром орудия. Уволился в запас и остался вольнонаемным шофером.
Там, на Буге, Тимофей и встретил первое утро войны. Он выскочил из дома в синей сатиновой косоворотке, простоволосый, в галифе и сапогах, следом жена Люся, в ситцевом платьице с голубыми цветочками и в туфельках на босу ногу. Небо гудело, под ногами сотрясалась земля, в смутном страхе метались люди, на станции тревожно перекликались паровозы.
Тимофей с Люсей бросились в часть. Там слышалась стрельба и разрывы бомб. Минуя курившуюся воронку с убитым у входа часовым, они юркнули в узкую незапертую дверь и минуту спустя на автомашине выскочили из пылавшего гаража. На складе загрузились снарядами и направились к артиллеристам. На дороге они увидели охваченные огнем танки и убитых танкистов. «Юнкерсы» уходили строем, а «мессеры» летали на низкой высоте, расстреливали появившихся на дорогах беженцев. Люся в суете еще плохо осознанной беды, по своей простоте и наивности вопрошала:
— Что делается?
Тимофей сердито кривил губы и зло ругался:
— Гитлер, гад! Подлюка! Думает внезапностью поставить нас на колени. А этого он не хотел, — и погрозил кулаком навстречу летевшему фашистскому самолету. — На-ко, выкуси!
На батарее, на открытом взгорке, стоял командир. Он вскидывал вверх руку и энергично опускал ее, словно рубил воздух:
— По фашистам — огонь! Огонь!
Люся глянула вверх, и ей показалось, что небо закрыто черной грохочущей тучей, из которой зримо сыпался смертоносный град бомб. И там, где артиллерист взмахом руки подавал команды, фонтанами взлетала земля. И Люсина наивность вмиг сменилась страхом, она с отчаянием и мольбой повернулась к мужу. Она увидела, как два самолета ринулись на автомашину с детьми из пионерлагеря. Страх и мысль о своей смерти отступили. Она закричала:
— Ай, мамочка! — И схватилась за ручку дверцы, пыталась открыть ее.
— Сиди! Не поможешь.
В ту же секунду автомашина с детьми вильнула, ткнулась в пологий кювет и загорелась. Тимофей бросился к машине. Увидев уткнувшегося в рулевую баранку окровавленного шофера, помог ребятам выбраться из кузова и отправил их по домам. А встретив людей из города, попросил помочь ему отнести убитых и раненых в безопасное место…
Вернулся к своей машине с почерневшим лицом, посмотрел в полные слез Люсины глаза и тихим, чужим голосом выдавил из себя:
— Не в твоем положении смотреть на это.
Ревущий косяк «юнкерсов», сбросив бомбы, потянулся обратно на запад.
Тимофей с Люсей подъехали к артиллеристам. Она, пододвигая ящики со снарядами к открытому борту, с досадой спросила:
— А где же наши соколики?
— А там, где нужнее… И ты, Люсенька, не робей, держись… Хотя у меня самого внутри все колотится, — сказал он спокойно, заметив дрожь ее губ.
Война определяет место каждому. Определила она и Тимофею с Люсей. С артдивизионом, которому доставили боеприпасы, они отходили на восток.
На пятый день войны автомашину Тимофея с боеприпасами поджег фашистский летчик. Случилось это около батареи, у крутой балки. Казалось, и времени было — только из кабины в овраг броситься, но тогда не уцелеть орудию с расчетом. Тимофей круто свернул в сторону оврага, машина запрыгала по корневищам.
Люся под кустом орешника только что перевязала раненого, увидев машину Тимофея, схватилась за голову:
— Тимоша! — И бросилась вслед, но споткнулась, упала.
Когда прогрохотал взрыв, она, открыв глаза, приподнялась на колени. Рядом сидел Тимофей.
— Ты же могла ушибиться, — он, помогая ей встать, прикоснулся рукой к ее животу. — Бьется-то как. Испугала…
— Ничего, главное, ты жив! А он, семимесячный, не понимает.
Тимофей подошел к командиру артдивизиона капитану Никанкину.
— Не говори, сам видел, — сказал капитан. Его худощавое лицо с широким лбом, сросшимися нахмуренными бровями, посветлело. — Повезло тебе, друг, с женой: она за тобой в огонь и в воду. А моя оставила ребят в пионерлагере, на юг укатила. Просил до отпуска подождать, где там!
Тимофей опустил взгляд, а Никанкин тяжело вздохнул, неведомо у кого спросил:
— Где они теперь и что с ними?
Он помолчал, разглядывая крепко сложенную фигуру Тимофея с рыжей щетиной волос на лице и, положив руку ему на плечо, по-дружески сказал:
— Хороший ты шофер, но мне нужнее командир орудия. Командуй!
— Есть…
— Да береги жену, она у тебя, кажется, в положении. — Капитан посмотрел в красные от бессонных ночей глаза Тимофея. — В тыл бы ее.
— Слушать не желает. Говорит, втроем повоюем. Да и где теперь тыл?
— В таком случае загляни к старшине Рябинину, пусть он вас с женой на все виды довольствия поставит и выдаст обмундирование.
— Спасибо, товарищ командир.
— Не спасибо, а — есть!
Капитан улыбнулся, слегка толкнул его в грудь:
— Выше голову! Мы еще повоюем!
Артдивизион Никанкина был оставлен для прикрытия своего полка. Отходил до тех пор, пока июльским душным вечером не очутился на Голом мысе, изрытом вдоль и поперек траншеями и окопами.
С мыса, как с птичьего полета, Никанкин видел раскинувшуюся за мостом пойменную луговину с наползавшим на нее белым туманом, справа у дороги — село, слева, за рекой, — терявшееся вдали белесое поле.
— Какая позиция! — сказал он, обращаясь к политруку Иванову. — Смотрите, какая ширь и даль! Фашисты будут как на ладони. Тут и дадим бой. Я, братец мой, этот «пупочек» русской земли, пока жив, никому не уступлю.
— Да, это верно. Позиция — лучше не придумаешь, — согласился политрук.
Капитан одернул гимнастерку под ремнем, повернулся к Сиротному.
— Тебе, брат мой, со своим орудием вот сюда, на самый взлобок. Вройся так, чтобы бомбами не спихнули. Второе орудие — слева, третье — справа от тебя. Ночь коротка, действуйте! Старшина, накормить людей.
Сам опять долго смотрел на излучину реки, на дорогу, убегавшую за холм, и, словно сквозь туман, видел там неприятеля, с которым завтра предстоит жестокий, может быть, последний бой.
В полночь капитану был вручен приказ командования: после взрыва моста — прикрыть отход разрозненных частей и задержать противника на переправе, перед Голым мысом, для чего остатки артдивизиона усилили пулеметными расчетами. Подбросили и боеприпасов.
У Голого мыса крутые склоны с запада и востока, пологий с севера. С весны он первым густо зеленел травами, зацветал желтым одуванчиком. Еще до сенокоса трава на вершине мыса выгорала и белесым пятном, как лишаем, спускалась к подножию.
Приход капитана Никанкина и политрука Иванова на огневую позицию Сиротного утренней трелью отметил жаворонок. На мысе пахло сухой землей и перегретым вчерашним солнцем камнем, а от реки, подернутой легким туманом, тянуло прохладой. Но никто этого не замечал, как не замечали ни наступившего рассвета, ни той тишины, что объяла землю своей задумчивостью. Солдаты глубже закапывались в землю.
И когда трель жаворонка взвилась, рассыпалась и зазвенела над мысом, а на востоке взошло солнце, все было готово к бою.
— Политрук, душа моя, постарайся обеспечить безопасность тыла, — заговорил Никанкин. — В лоб нас не взять, в обход трудно, но возможно.
— Живы будем — не помрем, — шуткой отозвался политрук.
— Все отходим, отходим… Людей, технику теряем, и ни одного настоящего боя, — послышался голос коренастого и подтянутого старшины Рябинина, стоявшего у орудия.
— Так накипело, что свет не мил, — сказал Сиротный, сидевший на ящике со снарядами. Лицо его казалось серым и усталым, а глаза отдавали стальной синевой.
— Это у тебя накипело! А каково мне, если вот-вот на родительский порог шагну, — перебил наводчик и задумчиво спросил: — Думаешь, меня земляки хлебом-солью встретят, в красный угол за разносолы посадят? Как бы не так.
Из-за холма на шоссе выскочили фашистские мотоциклисты. Звук моторов прокатился эхом, нарушив покой и тишину утра. Различимые фигурки солдат на мотоциклах казались игрушечными. Подъехали к взорванному мосту. Один из мотоциклистов повернул обратно, другие — на обочины. С трех мотоциклов, стоящих на дороге, застрочили пулеметы, щупая подозрительные места. Вскоре офицер, смотревший в бинокль, махнул рукой, и стрельба прекратилась.
На дороге показалась колонна: в открытых кузовах — солдаты с оружием. На стеклах кабин и фар отблесками играло солнце. Машины шли одна за другой, с пушками на прицепе, вперемежку с бронетранспортерами. Голова колонны уперлась в разбитый мост, а из-за холма все выкатывалась и выкатывалась бесконечная вереница и вставала в два ряда, занимая места на обочинах.
Вот к громоздким машинам, груженным понтонами, подбежали гитлеровцы. Только поставили понтон на землю — раздался взрыв. Солдаты заметались по заминированному берегу…
Сиротный, глядя на все это, думал: «Торопитесь, гады! Вот ужо будет вам…» Он в томительном ожидании команды капитана на открытие огня смотрел из своего укрытия, как эта серо-черная лавина в распахнутых френчах, с засученными по локоть рукавами, с автоматами на груди, шевелилась, урчала, дышала жаром моторов и гоготала.
По знаку капитана Никанкина разом ударили пушки, застрочили пулеметы, захлопали винтовки. Где-то в середине колонны, разбрасывая солдат и технику, взметнулось высокое пламя, а потом с треском грохнуло раз, другой…
Колонна дрогнула, попятилась назад, оставляя на дороге и в низине горящую технику.
Гудел и стонал, окутавшись дымом и пылью, Голый мыс… Артдивизион, а точнее, всего одна батарея, уцелевшая в отходных боях, блокировала дорогу на восток.
К исходу первых суток на Голом мысе осталось с десяток бойцов. Ни ходов сообщения, ни окопов уже не было. Вся поверхность мыса, его склоны и подножие глубоко перепаханы безлемешным плугом войны.
В левый капонир попала фугасная бомба; лафет вздыбился, стоял словно памятник отважному расчету. Правое орудие с разбитым щитком и прицелом лежало на боку, а капитан, с оторванной кистью правой руки, перетянутой жгутом выше локтя, голый по пояс, в грязи, смешанной с потом и кровью, силился поставить его на прежнее место. Ему помогал такой же весь в крови, поту и земле человек в каске, в котором Сиротный, прибежавший от своего орудия на помощь к капитану, признал заряжающего.
Когда орудие установили, капитан послал Сиротного к политруку с приказом: быть готовым к отражению просочившейся на мыс пехоты.
Тимофей нашел Иванова рядом с усатым пулеметчиком Егорычем, подающим ленту. Потом они вместе отыскивали засыпанных землей бойцов и пулеметчиков: откапывали их, полузадохшихся, поили водой из фляги, приводили в чувство и передавали приказ капитана: стоять до последнего.
У центрального орудия, где оставался один наводчик, Сиротный встретил Люсю. Она бинтовала раненых лоскутами разорванного белья.
Люсину беременность скрывала не по росту большая, в распояску, гимнастерка с расстегнутым воротом. Из-под каски виднелся окровавленный бинт.
Утром, на второй день боя, гитлеровцы, наступая по пологому склону, пытались овладеть мысом, но, встретив пулеметный огонь политрука и старшины Рябинина, залегли.
Капитан приказал Сиротному открыть огонь из орудия по наводившейся переправе и сам командовал вторым орудием. Били, пока переправа не расползлась. Затем огонь перенесли на автоколонну, показавшуюся из-за холма.
Огонь фашистской артиллерии, пробивая путь своей мотопехоте, выкашивал последних защитников Голого мыса. Но и орудия на мысе дышали жаром. Кончались снаряды, в пулеметах кипела вода, от дыма и пыли тускло светило солнце, а над головами с жужжанием летели пули. Стрельба с тыла, где держал оборону политрук с несколькими бойцами, становилась все яростнее.
На «терраску» к старшине скатилась Люся и, прихватив коробку с лентой, поползла обратно, за ней Рябинин с «максимом». Вернулась к мужу в слезах:
— Политрука убило, и патронов мало.
— И у меня снаряды кончились.
Вдвоем метнулись к капитану:
— Что делать?
— Тихо, без паники…
Тимофей лег за пулемет, рядом — Люся. Отражая атаку гитлеровцев, взобравшихся на мыс, он увидел, как пулеметчик Осинкин столкнул вниз свой пулемет и побежал с поднятыми руками.
— Струсил, сволочь! Не уйдешь, губастый черт! — сквозь зубы выругался Тимофей, целясь в беглеца. Стрелять в предателя ему не пришлось. Осинкин, сраженный автоматной очередью тех, к кому он бежал, с предсмертным криком кубарем покатился, оставляя за собой облачко пыли.
Теперь их оставалось шестеро: по два за пулеметами и капитан с наводчиком, и с двумя снарядами на одно орудие.
А гитлеровцы кричали: «Рус, сдавайс!» Они ползли к Рябинину. Его пулемет хлестал по ним огнем до тех пор, пока не кончились патроны. Рябинин, голый по пояс, с непослушной левой рукой, встал. Зажав в руке последнюю гранату, крикнул:
— На, возьми рус!..
Взлетевшие ракеты указывали цель подходившим «юнкерсам». Бомбы стали рвать в клочья хребет мыса.
— Тимоша, патроны кончились! — прокричала Люся и глянула в сторону Рябинина, но там уже не было ни Рябинина, ни пулемета — лишь курилась воронка.
Мыс трясло, словно что-то могучее вставало изнутри и разворачивало его, рвало на части, фонтанами взлетала земля и, падая, вновь подхватывалась взрывами вверх уже сплошной черной тучей.
В этой затмившей солнце мгле молниями сверкали разрывы бомб, снарядов и мин. Фашисты, казалось, решили стереть мыс с лица земли. Тимофей с Люсей перебежками, а кое-где перекатываясь из воронки в воронку, пробирались к капитану. Вдруг Люся неестественно резко рванулась, обхватила Тимофея за шею, сникла на его груди. Сиротный, обнимая ее, почувствовал, как она обмякла, отяжелела, а его рука стала липкой от крови.
— Люся! Лю-ся! — Тимофей, не помня себя, подхватил ее на руки и побежал к орудию командира. Но ни орудия, ни капитана с наводчиком не было. Перед Тимофеем дымилась огромная воронка. Тут же взрывной волной его с Люсей бросило на дно этой раскаленной чаши. Он и не почувствовал, как его оторвало от земли и куда-то бросило: все завертелось и померкло.
Только с заходом солнца перестал гореть и содрогаться от взрывов Голый мыс: земля остывала, дымилась, и пыль медленно оседала на его пепельные склоны и прогнувшуюся израненную спину.
На излучину, как и двое суток назад, низким сизоватым облаком натекал туман, смешиваясь с дымом горящих машин и бронетранспортеров.
…В летнюю полночь по пологому северному склону на мыс, тяжело ступая, шла женщина в черном, с узелком в руке. То была Аксинья, мать близнецов-сыновей, служивших срочную на западной границе. Она, последней покинув пепелище своего села, уходила следом за беженцами, но фронт обогнал ее.
Зная, что на мысе двое суток держали оборону наши войска, она пошла с одной мыслью: «Дай-то бог, встречу сынков».
Тишина и одиночество пугали ее, а отдаленная канонада и зарево пожаров угнетали смутные чувства. Унимая в себе и страх, и тягостные, до слез горестные чувства, Аксинья думала о сыновьях, которые должны были вернуться этой осенью из армии. Много военных и гражданских протекло мимо ее дома; не одно ведро воды выпито сердешными у колодца напротив окна, а милые сыночки, знать, стороной прошли.
— Горе-то какое… Горе… — сказала она себе и, вытирая подолом слезы, замерла, услышав из-под земли глухой стон. Ее сильнее прежнего охватил страх: «Неужто кого живым закопали?» Она опустилась и ухом прильнула к сухой земле.
Много раз Аксинья пахала и боронила землю, отдыхая, сидела и лежала на ней в страдную пору, но никогда она не была ей так мила и дорога, как сейчас.
Земля, словно живая, дышала теплом, отдавая прогорклым запахом военной гари. Вот опять послышался стон, и земля зашевелилась: стал приподниматься человек. Аксинья, осеняя его перстом, прошептала:
— Свят, свят! Сгинь, сгинь, нечистый!
Человек покачался и рухнул, протяжно застонал:
— Бра-а-ту-ха… Бра-а-ту-ха!
Услышав знакомое слово, которым один из сыновей, Николай, звал другого, Аксинья кинулась к нему. Спешно откапывая его ноги, она причитала: «Я сичас, я сичас, я сичас, сынуля! — И, выпростав его, бросилась к своему узелку. Вливая в рот молоко, она приговаривала: — Пей, пей, Коленька, пей, сынуля!»
Он жадно глотал, потом рванулся, хотел было встать, но не удержался, упал.
Аксинья перевернула его на спину. Он глубоко вздохнул и ненадолго затих. Приходя в себя, пытался встать на колени. Шарил вокруг себя и звал:
— Лю-ся! Лю-ся, где ты?
— Это я, твоя мама, сынок!
— Мама?
И в его затуманенном контузией сознании всплыл из далекого детства смутный образ матери, лежавшей на голой лавке в деревенской избе, со свечой в руках.
Возвращаясь из забытья, он почувствовал прикосновение женских рук и поцеловал эти руки. А она все гладила и гладила по забитым землей волосам, осторожно касаясь рукой его плеча, по-матерински нежно говорила:
— Пройдет, Коленька!
— Мать, Тимофей я!
— Ти-мо-ша! Родной мой, любимый!
И ему вдруг показалось, что говорит Люся — так похож и нежен ее голос, и он переспросил:
— Люся, ты?
— Тимоша, это я, мама. Как же это я тебя за Коленьку приняла?
— Какая мама? Нет у меня мамы.
И Сиротный вдруг понял, что у этой женщины сыновья на войне. Она ищет их…
— Мать, кого-нибудь нашли здесь?
— Нет, сынок. Ни живых, ни убитых не было.
Со слезами на глазах Аксинья смотрела, как вздрагивали его широкие, крепкие плечи. Она собралась с силами и, приподымая его, сказала:
— Сынок, уйдем, милай! Неровен час, немцы нагрянут. — Она выпрямилась и, точно окаменела, увидев гитлеровцев…
И не птичий звон разбудил сонные воды Десны, покрытые туманной пеленой, а крик Аксиньи эхом прокатился по реке.
…Этот раздирающий душу крик ударил в сердце Сиротного. Смахнул испарину со лба, увидел перед собой старую, седую женщину с платком на острых плечах. Подперев морщинистое улыбчивое лицо рукой, она сквозь невольные слезы всматривалась в незнакомого ей солдата. Рядом, уцепившись за длинную, изрядно поношенную черную юбку с полотняным передником, стояла девочка лет трех-четырех на тонких худых ножках.
— Отвоевался, родимый? — подходя ближе к нему, спросила женщина.
Что-то знакомое послышалось солдату в напевной интонации ее голоса, так похожего на голос Люси. Откуда-то из глубины памяти всплыл бой на мысе: капитан Никанкин, жена Люся и… этот голос.
— Отвоевался, мать. Да вот не вытерпел, раньше срока из госпиталя. И сюда. Здесь мои друзья-товарищи, погибшие в сорок первом.
— Сам-то здешний, али как? Что-то не признаю…
— Теперь тутошний, мать. И неотложное дело у меня…
— Родименький, — со слезами на глазах обратилась старушка, — а не встречал ли моих сыночков: Николку с Тимошей?
— Я сам — Тимофей, мать. А Николок, что Иванов, много встречал.
Старушка подсела к Тимофею, прикрыв лицо платком, неслышно заплакала. Потом тихо, как самой себе, проговорила:
— Неужто мне на старости лет с серыми клочками бумаги, без вас, родные сыночки, жить.
— Не плачь, мать. Живы будем — не помрем, так говорил наш политрук. Я тоже сын твой. Ай не признала? А кто откопал меня на мысе? Кто молоком отпаивал?.. Теперь принимай на жительство — кормильцем буду.
— О господи… А я-то думала…
И она прильнула к его груди. В плаче вспомнила то утро, когда она умоляла фашиста отдать ей сына, получила удар в грудь и, упав, с криком покатилась вниз.
— И сиротинку Таню сестрой признаешь?
— Даже удочерю. Хочешь, я твоим папой буду? — спросил он Таню. Девочка робко, не отпуская Аксиньиной юбки, прильнула к Тимофею, и он, приласкав ее, посадил к себе на колени.
В сумерках, когда вот-вот за синью горизонта оборвется и потухнет последний, мягкий светлыми тонами луч солнца, а в воздухе все еще стоит звон отбиваемых кос, Тимофей Сиротный свалил около землянки меченные надрубом топора бревна разобранного дома, купленного им в дальнем лесном районе.
Его решению построиться у самого подножия Голого мыса колхозники удивлялись: «Там и горькая осина не растет. Змеиное место».
В воскресный день Аксинья созвала людей на общину-толоку: собрали на свежий мох домишко в три комнатки, сложили печь. Остальное доделывал сам Тимофей. Усадьба с домиком и сарайчиком для кур и другой живности приобретала обжитой вид. Землянка стала местом его столярных работ.
Замечая, как рано поутру Тимофей возится то с крылечком, то с наличниками, Аксинья хвалилась людям:
— Немногослов, работящ… И все-то он примеряет да прилаживает.
В обед или ужин клала в его миску с борщом единственный в чугунке кусочек мяса, а он, замечая, делил поровну.
— Ты же, Тимоша, мужчина, силу должен иметь, и поправляться надо, — говорила она. — Смотри-ка, ключицы выпирают.
Сиротный, с детства не балованный материнской заботой, проникся к Аксинье сыновьей любовью, а к Тане — отцовской лаской, в ответ смеялся:
— Была бы кожа да кости, а мясо нагуляем.
И между прочим не раз спрашивал, почему на Голом мысе ничего не растет. Не однажды и не только от Аксиньи слышал, что кое-кто пытался мыс озеленить: втыкали на его склонах тополиные колья и высаживали другие деревца, но ничего и никогда не шло в рост.
— Как же так! — удивлялся Тимофей. — Не за тридевять земель растут леса, сады, рощи, а на Голом одни гадюки?
Ранней осенью на мысе и его склонах Тимофей начал посадку деревьев, подготовку земляных лунок под обещанные питомником саженцы.
Откуда бы он ни ехал, с грузом или порожняком, вез к дому все: дубки, клены, березки, липу, рябину и сосну с елью. Раздобыл и северную пихту. На усадьбе МТС подобрал выброшенную осинку и в тот же день высадил ее в низине.
Высаживая деревце в рыхлую почву, Тимофей нарекал его именем или фамилией погибшего на мысе. Над его затеей не смеялись, но эмтээсовские шоферы беззлобно шутили:
— Садовод!
Весною Тимофей прощупал деревца — все они были живыми. Лишь один дубок спичкой хрустнул в пальцах.
— Что с тобой, «Капитан»? Место не по душе?
Через день на том же месте Тимофей посадил еще один дубок.
— Расти, братуха, не привередничай. Нас здесь трое из родни, — убеждал его Тимофей, как человека. — А насчет сыновей: потерпи — на розыск подал.
Еще не смылись заплесневелые пролежни от снега в лощинах, не вошла в свои берега Десна и не покрылись луга зеленым бархатом, а с весны сорок восьмого года на мысе уже зазеленели и тополь с липой, и береза с рябиной. Только осинка была еще в зимней спячке, хотя и ее молодая кожица промылась весенним дождичком, утерлась ветерком.
И когда люди увидели на прогнутой седловине и на склонах первые, еще совсем тоненькие деревца с прозеленью, то несказанно удивились.
Утро десятой годовщины Победы Сиротный встречал на мысе у разбитого орудия, найденного им при посадке Люсиной березки. Он установил его на центральной позиции, жерлом на запад. Тимофей сидел на лавочке со спинкой из круглых обтесанных жердочек между березкой и крепышом дубком: между «Люсей» и «Капитаном», и долго смотрел на излучину реки.
Встав с лавочки, Тимофей вприжмурку посмотрел на солнце и подошел к «Капитану». Погладил его молодую упругую кору, дотянулся до сучьев кудлатой кроны и, как тогда в братском рукопожатии, сказал: «Расти и не скучай, а мы, живые, будем помнить о вас». Он слегка похлопал по стволу, как по плечу друга. Каждому деревцу он находил теплое и задушевное слово. Обошел Тимофей и места пулеметных точек. Там росли клены: «Егор», «Борис» и могучий «Михей». У южного склона стояла в цвету рябина. На ее месте сражался насмерть коммунист Рябинин. Пошел к дубку «Политрук», который рос на северной, пологой стороне мыса. Окруженный кленами, дубок вытянулся.
«Здравствуй, товарищ политрук! — мысленно сказал Сиротный, останавливаясь перед ним. — Узнал?.. Спасибо, что не забыл. — И присел на скамейку. — Чувствую, набрал ты силу — всех обходишь. Капитан знал, кому доверял защиту нашего тыла. Ты, политрук, молодчина — выстоял. Но кто ты, политрук Иванов?.. Как-то не до личного знакомства было. И планшетки твоей, сколько в земле ни копался, не отыскал. Видно, не судьба… Так о ком и кому скажешь?» Набежавший ветерок запутался в кроне, и «Политрук» приветливо зашумел.
Он подошел под «Люсину» крону и хотел было начать спуск к усадьбе, когда за «Капитаном» увидел Таню. Ее стройная, легкая фигурка в коротеньком, в горошек платьице была какой-то воздушной. Сегодня она, к удивлению Тимофея Сиротного, предстала перед ним очень похожей на Люсю.
— Я все видела…
— А я ничего не скрываю.
— Папа, ты все еще любишь ее? — совсем по-взрослому спросила Таня.
— Люблю… Да что из этого…
— Мама говорит: женить тебя надо.
— Ну и ну! — рассмеялся он.
— Ма-а! Ты обещала рассказать, как на твоих руках Танюшка оказалась? — спросил Тимофей после завтрака.
Аксинья выпрямилась и довольная, даже счастливая, давно привыкшая к его «Ма-а!», внимательно посмотрела на Тимофея.
— Да я, кажись, сказывала, сынок.
— Ну-ка, ну-ка, напомни.
— Да как поведать-то, сынок?
— А как помнишь, так и расскажи.
— Разве я беспамятная? Такое не забудешь. — Она вздохнула, вышитым передником вытерла лицо. — Я ведь тогда, сынок, взаправду подумала, что бог смилостивился, дал свидеться с моим родненьким. Немчуру проклятую на коленях умоляла отдать мне тебя… А когда от удара очнулась над обрывом, внизу ползли танки…
Тимофей смотрел, как тяжело и медленно вставала Аксинья, как молча и не спеша подбирала под платок седые волосы, сдерживала дрожь старческих губ. Она отвернулась, вытерла слезы передником и, шмыгнув носом, совсем тихо закончила:
— А на то, что земляным бугорком лежало рядом с дитем, страшно было глядеть. Я оторвала подол исподницы, завернула в него живой и трепещущий комочек, подсунула под кофтенку к самой груди. Недоносочка выхаживала, как цыпленка, в печурке…
— Спасибо, мама, спасибо, — сказал Тимофей и вышел в сад.