ВЕК СЕМНАДЦАТЫЙ

Век семнадцатый, несомненно, поворотный, судьбоносный в нашей истории. В нем много что произошло: Семибоярщина, польское нашествие, жуткое разорение, спасение Отечества всенародным ополчением Минина и Пожарского, избрание нового царя, положившее начало новой правящей династии Романовых, и, наконец, великий церковный раскол — событие необозримое и роковое, не завершившееся по сей день.

Не будем касаться его сугубо религиозной стороны: об этом за три с половиной столетия слишком много написано, и основное большинству известно. Хочется заострить внимание лишь на том, что начало всему было положено первыми лицами тогдашнего государства: патриархом и царем. Да, повод был разумный: искаженные недобросовестными или не шибко грамотными переписчиками священные и священнослужебные книги надо было исправлять, и, как известно, это делалось очень серьезно и до никоновского патриаршества. И роль, которую он сыграл во всех последующих страстях и страшных бурях, и значение в этом его тяжелейшего, неукротимого характера, и то, как он благоговел и преклонялся перед всем греческим и опять наводнил Россию высокомерными греками, немало способствовали расширению раскола — все это тоже описано сотни раз доскональнейше. Везде — Никон, Никон и Никон!

Царь же государь Алексей Михайлович Романов даже заслужил в нашей истории прозвание Тишайшего. За что — непонятно. Не за то же, что был тяжел телом, медлителен и, хотя и вспыльчив, но быстро отходчив, а с теми, кого любил, бывал и необычайно ласков, заботлив, не стеснялся вслух говорить и писать им в письмах самые восторженные, добрые, теплые, влюбленные слова. Увлекался людьми безумно, а словом владел потрясающе, как истый поэт — от писем невозможно оторваться. Может, именно за эту ласковость «тишайший»-то? На народе-то, наверное, вообще держался только так, неслучайно перед большими праздниками непременно целыми ночами ездил и ходил по московским застенкам и приютам для убогих и самолично раздавал несчастным, в кандалах и без оных кому алтын, кому гривенник, а кому и целую полтину и даже рубль. Мешки денег каждый праздник раздавал, сотни, тысячи рублей. И все его семейство делало то же самое.

Но это ведь он же и Никона вырастил, и на какое-то время даже дал ему власть в стране больше собственной, царской. Было, и унижался перед ним, настоящими слезьми плакал, уговаривая, а потом, остыв к нему, отринул, как отрезал, лишив всего, ладно еще не самой жизни — бывало не раз и такое.

И главного Никонова противника — неистового протопопа Аввакума поначалу ведь тоже пригрел и ласкал безмерно и восторженно, а сана духовного, между прочим, и патриарха и протопопа на одном соборе лишил. Именно он лишил — собор лишь выполнил его волю. И хотя обоих запер в далеких ссылках, раскол-то не только не затухал, а ширился и ширился, приобретая все более дикие и страшные формы. Потому что, стоявший дотоле в тени за спиной Никона, Алексей Михайлович теперь уже открыто, целиком и полностью один возглавлял его.

Воз-глав-лял!

Повторим: наш великий религиозно-духовный раскол зародился не внизу, не в толще народной, как зарождались в нем разные мелкие ереси, но на самом-самом верху.

Народ в массе своей не больно-то вникал и разбирался в таинствах веры, он верил в Бога и святых и молился им дома и в церквах так, как его этому научили родители и священники и как это делали допреж все православные русские уже много поколений подряд. И вдруг всем велят креститься не двумя перстами, как крестились до этого, а тремя, и иначе творить сугубую аллилуйю, иначе читать некоторые важнейшие молитвы, вместо прежнего восьмиконечного креста употреблять четырехконечный, вместо прежних семи просфор в проскомидии употреблять только пять, ходить в церкви не посолонь, как ходили, а против солнца, иначе класть некоторые поклоны, иначе петь. В церквах, прежде всего, в московских, появились новые греческие амвоны, у архиереев греческие посохи, греческие клобуки и мантии, греческие напевы.

Почему? Зачем?!

Народу объясняли: потому-де, что прежде все было неправильно. Хотя знающие хорошо знали, что все прежнее было освящено и узаконено церковными соборами.

Мало того, еще до этой церковной ломки царь Алексей Михайлович издал такой вот указ: «Ведомо нам учинилося, что на Москве, наперед всего в Кремле, и в Китае, и в Белом и Земляном городах, и за городом, и по переулкам, и в черных и в ямских слободах по улицам и переулкам в навечерии Рождества Христова кликали многие люди Коляду и Усень…» Указ длинный, в нем говорится, что и в других городах творят то же самое и многое иное, и все это перечисляется, а в заключение строжайшее повеление, чтобы жители всех чинов и сословий «скоморохов с домрами и с гуслями, и с волынками, и со всякими играми… в дом к себе не призывали… и медведей не водили, и с сучками не плясали, и никаких бесовских див не творили, богомерзких и скверных песней на свадьбах и по ночам на улицах и полях не пели, и сами не плясали и в ладоши не били, и всяких игр не слушали, и кулашных боев меж себя не делали, и на качелях ни на каких не качались… и личин на себя не накладывали, и кобылок бесовских не наряжали… А где объявятся домры и сурны, и гудки, и гусли, и хари, и всякие гудебные бесовские сосуды, и ты б те бесовские — это приказ воеводам по городам! — велел внимать и, изломав, те бесовские игры велел жечь. А которые люди от того ото всего богомерзского дела не отстанут и учнут впредь… по нашему указу… вы б тех велели бить батоги… и ссылать в украйные города за опалу».

Почему? Тысячи лет жило все это в народе. Кто это мог понять?

В Москве и по всей стране отнятые музыкальные инструменты вывозили возами, жгли, топили в реках. Скоморохов ловили, били батогами, ссылали.

Мало того, в церквах, и, прежде всего, опять же в московских, стали появляться невиданные дотоле «живоподобные» иконы Христа и святых, то есть писанные по-иноземному, объемно, будто это не лики святых, а людей. Тут уж возмущался и негодовал не только народ, но и сам, тогда еще всесильный, патриарх Никон громыхал проклятьями, и однажды, разбушевавшись, прямо в храме даже порубил несколько подобных новоделов тесаком. Но они все равно появлялись и появлялись, и в первую очередь в главных русских святынях — Успенском соборе Кремля, в Архангельском и Благовещенском соборах. По повелению царя-государя Алексея Михайловича появлялись, потому что он очень возлюбил такую «иконопись», а точнее — подобие западной живописи. И его собственные, жалованные изографы Оружейной палаты, возглавляемые известным, а потом и сильно прославляемым Симоном Ушаковым, занимались уже только этим — живоподобием (слово-то какое точное!).

Мастерам же Мстёры и Холуя, например, писавшим по старинке и очень просто, царь своим указом 1668 года вообще запретил писать иконы, не сказав, правда, чем же им еще кормиться, этим крестьянам-изографам. Мстёра и Холуй — села огромнейшие, с многовековыми иконописными традициями.

Мало того, это ведь именно он — тишайший, душевный, умный Алексей Михайлович, окончательно закабалил крестьян, лишив их последних человеческих прав. Это при нем на тягловые податные сословия обрушивались все новые и новые дикие поборы. Это при нем был Соляной бунт из-за страшно повышенных цен на соль, и при нем вместо серебряных денег стали чеканить медные, на чем жулье, в том числе ближайшие родственники царя, наживали несметные богатства, вконец разоряя народ, и тот поднял Медный бунт, и бунтовщики, нагрянувшие в Коломенское, даже в буквальном смысле слова потрясли царя за грудки, требуя от него ответов за все эти деяния.

Это при нем по Руси прокатилась жуткая моровая язва.

Он вел тяжелейшую трехлетнюю войну с Польшей.

При нем объявился Степан Разин и кликнул казакам и беглой голытьбе, заполонившей Дон, среди которой было уже полно раскольников, что он «пришел дать им волю!», и повел их на войну с царем, на Москву, и пролились невиданные реки крови, унесшие тысячи и тысячи жизней.

Никогда еще на Руси не было такого повального брожения умов, никогда за всю ее историю не было таких великих духовных, да и не только духовных борений, в которых участвовали буквально все от мала до велика, ибо набожные родители втягивали в них и своих детей. И продолжалось это не годы, а десятилетия, да все нарастая и нарастая. И если сначала в этой борьбе участвовали лишь виднейшие многознающие священники — протестовали, спорили, обличали, доказывали, писали царю гневные челобитья на патриарха, а в народ — разъясняющие гневные послания и письма, и говорили жаркие противные вещи прямо в храмах: настоятель кремлевского Успенского собора высокоумный Неронов это делал, дьяк Благовещенского Федор, духовник царя Вонифатьев, протопоп Аввакум и другие — если поначалу только они, то потом целые епархии отказывались подчиняться Никону. И знаменитый Соловецкий монастырь отказался, отписал об этом царю, предупредив, что будет отстаивать свою правоту и оружием; там было девяносто пушек, девятьсот пудов пороха, большие запасы хлеба. И царь послал на Соловки регулярное стрелецкое войско, приказав покорить взбунтовавшийся монастырь, но святые отцы держались крепко, и началась страшная осада, продолжавшаяся целых восемь лет.

И простые прихожане по всей стране сплошь и рядом отказывались ходить в храмы, служившие по-новому. Нередко даже захватывали такие храмы, прогоняли попов-никониан, выбрасывали новопечатные книги, а все остальное внутри тщательно омывали-отмывали и устраивали службы по-старому.

Подстрекателей и заводил таких прихожан царевыми разами все чаще и чаще тоже ломали силою, били базами, заковывали в железа и колоды, гнали в дальние ссылки. А многие и сами целыми семьями, родами и деяниями стали сниматься с насиженных родных мест и уходить, спасаясь куда подальше и затаиваясь в глухих немереных заволжских, уральских и даже сибирских лесах.

Вскоре начались и первые массовые самосожжения самых ярых радетелей за старую веру. Потом будут самосожигаться даже по двести и триста человек разом, да с грудными младенцами и прочими детьми, да прямо в своих родных, еще дедовских и прадедовских деревянных церквях.

А Неронов, Федор, Вонифатьев, Аввакум и многие, многие другие были лишены сана, кто расстрижен, кого заточили в монастырские темницы, кого в тюремные, а кого и в земляные ямы. Всех истязали, потом стали вырывать языки и рубить руки, чтобы не могли говорить-проповедовать и не могли писать.

Аввакуму Тишайший не решился вырвать язык и отрубить руки, но четырнадцать лет держал в одиночестве, закованным в тяжелые железа в глубочайшей земляной яме в Пустозерске — рубленом городке-остроге в голой тундре на берегу Печоры, в сорока верстах от ледяного моря. Там было еще четыре таких же страшных ямы, в которых поодиночке сидели соратники Аввакума, бывшие монахи и священники Никифор, Лазарь, Федор и Епифаний.

И все эти годы Аввакум постоянно писал. Писал непрерывными беспросветными тундровыми ночами при свете жалких сальников, писал при незаходящем летнем солнце, которое чуточку высветляло и дно ледяной ямы. И его сподвижники пытались писать своими раздвоенными культями.

И за четырнадцать лет из Пустозерска по Руси разлетелись сотни и сотни новых обжигающе-неистовых листков-воззваний, листков-писем, программ, разъяснений, толкований и даже целые книги. Их разносили охранявшие и сочувствующие узникам стрельцы. Высверливали в ручках своих бердышей внутренность, засовывали туда свернутые в трубочки листы, затыкали Незаметными пробками — и разносили. Так же попала в народ и главная книга-исповедь о самом себе и своей вере Аввакума — «Житие», которая, как и все остальное у него, и поныне сжимает горло и захватывает дух своей потрясающей страстью, искренностью, правотой и высотой духа. Но если для него, выражаясь по-нынешнему, все это было, в общем-то, публицистикой, религиозным, духовным проповедничеством, то Россия получила в его лице воистину великого писателя и великие творения, потому что, помимо всех иных достоинств, его книга написана тем бесподобно живым языком, на котором тогда разговаривали. Он первым это сделал у нас.

«…вы, Господа ради, чтущие и слышащие, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природный язык, виршами философскими не обьгк речи красить, понеже не словес красных Бог слушает но дел наших хощет».

Кстати, любопытные совпадения: Аввакум Петров и Никон — близкие земляки, оба из нижегородских пределов, Аввакум — сын полунищего попа-пьяницы из села Григорово, а Никон, в миру Никита Минин, — сын крестьянина из села Вельдеманова и в юности тоже крестьянствовал.

В 1682 году Тишайшего уже не было в живых, но дело доделал его сын — царь Федор: повелел сжечь Аввакума, Лазаря, Епифания и Федора в Пустозерске в срубах — как еретиков.

«За великие на царский дом хулы!» — было сказано в указе.

Сгорели они апреля в четырнадцатый день.

Со знаменитой же боярыней Федосьей Морозовой, гениально воспетой в картине Василия Ивановича Сурикова, Тишайший царь расправился еще сам.

Она была второй юной женой престарелого боярина Бориса Ивановича Морозова, одного из самых богатых людей России, некогда воспитателя подрастающего Тишайшего и до конца своих дней очень и очень близкого к нему. Федосья Морозова состояла в родстве с самыми-разсамыми именитыми на Руси. Дружила с царицей. Овдовев, стала чуть ли не богатейшей из всех богатых, ездила в карете, отделанной серебром, в сопровождении сотен слуг. Но восстала против никоновских реформ. Аввакума боготворила, считала своим духовным отцом и все средства пустила на его поддержку.

Арестовали Морозову вместе с родной сестрой княгиней Евдокией Урусовой. Ломали дыбой, кнутом и огнем, держали в железах, морили голодом, таскали из монастыря в монастырь, из темницы в темницу вместе и порознь но они не поколебались ни на миг. И тогда у государя в Думе была речь о том, чтобы сжечь Морозову в срубе, «Да бояре не потянули» — не проголосовали. Сестер увезли в Боровск и кинули в такую же, как в Пустозерске, глубокую земляную яму-тюрьму с решеткой наверху. Почти не кормили, не поили, и они умирали там, закованные в железо, одетые в тряпье, медленно и жутко — от голода, холода, грязи, крыс, насекомых.

Некогда обе очень красивые, они превратились в высохшие, еле шевелившиеся скелеты, и даже охранявшие их стрельцы не выдерживали — плакали, глядя на них…

А Соловецким монастырем стрельцы овладели на девятом году осады лишь потому, что один из монахов не выдержал мучений и предал — открыл им ворота. И тогда для всех остальных начались другие мучения — кровавые.

А из участников Медного бунта, из тех, кто нагрянул в Коломенское и потряс там Тишайшего за грудки, смертью были казнены семь тысяч (!) человек, еще пятнадцать тысяч наказаны кто отсечением рук, кто ног, кто сослан, у многих отобрано все имущество.

А как расправлялись с разинцами, и говорить нечего — всем все слишком хорошо известно…

К тому времени русские цари были окончательно обожествлены, считались прямыми наместниками Бога на земле и якобы лишь внешним обликом походили на обычных людей, а сущностью нисколько. И Тишайший, конечно, и сам был в этом абсолютно уверен. И все до единого его подданные, все россияне, включая родственников царя, родовитых князей и бояр, которые даже и называть себя пред его священными очами могли только рабами да кликаться, как сами кликали всех, кто ниже их, Ивашками да Микишками. Огромная страна с почти десятью миллионами рабов всего одного человека, большинство из которых вообще не имели никаких прав и приравнивались почти что к скотам, только говорящим. И как мог такой богоподобный властелин относиться к тем, кто вдруг хоть в чем-то не подчинялся ему, не падал пред ним ниц, а тем более если еще и что-то возражал, чему-то противился. Наверное, психологически подобное уже просто не укладывалось у него в голове. А противники церковных реформ ведь не только возражали, спорили в первую очередь с ним, но и пытались доказать, как глубоко он неправ, разрушая отеческую веру и традиции. Аввакум даже надеялся и твердил, что «помаленьку царь сам исправится». Рабы, последние, жалкие рабы — и против него! Непогрешимого!! Полагаем, что подспудно, психологически именно эта пружина всем и двигала. И когда зарвавшийся в своей дикой гордыне и безмерно обожаемый им Никон попытался вознестись как духовный владыка и над ним, сработала именно эта пружина — и того не стало. Патриарха! А уж стадо-то!.. Потому-то чем больше упорствовал народ, тем ожесточенней становился Тишайший. Остальные верха как всегда, лишь вторили ему, верно служили. Народ все сильней и сильней раздражал его, раздражал своей косностью, непониманием, что он, царь, не может быть неправым, что он хочет, как лучше, а они по своей тупости…

Царю все больше и больше не нравились его рабы его народ, оказавшийся таким упрямым. Он становился ему чужим. И Тишайший, конечно же, все чаще и чаще посматривал, как с народом и со всем иным в других странах.

При нем московская Немецкая слобода за Яузой росла как на дрожжах. В ней жило уже более тысячи иноземцев. Да в одной из Мещанских слобод селилось около шестисот поляков из пленных и поступивших на русскую службу. Были иноземные колонии поменьше и в других городах. А греков, болгар и сербов, духовных и недуховных, и за иноземцев-то не считали — православные же. Их было больше всего. Переводчики, справщики книг, учителя, иконописцы, проповедники, врачи, механики, военные, купцы, ювелиры, владельцы промышленных заведений, аптекари, оружейники, живописцы, часовщики, граверы, строители — кого только не было.

Слов нет, на Западе многое было хорошо и достойно заимствования, и очень разумно поступал Алексей Михайлович, когда начал, например, реорганизацию на западный манер русских войск, замену стрельцов на полки иноземного строя с иноземными же профессиональными офицерами во главе их, менял на более современное вооружение. И то, что по его инициативе переводились и печатались многие книги по самым разным отраслям знаний — философские, технические, медицинские, тоже, разумеется, очень хорошо: чувствовал веление времени. И то, что сам изучал чужие языки и все его дети изучали, в том числе и девочки, и будущая правительница Софья.

А начальник Дворцового приказа боярин Федор Ртищев, с его благословения, создал в Москве несколько учебных заведений, куда пригласил преподавателей с Украины, из Польши, из Венеции.

И все-таки и его самого, и его ближайшее окружение больше всего привлекал сам быт иноземцев, совершенно непохожий на русский, и очень, очень многие его удобства и прелести, и совсем иная красота и нарядность обстановке, в одежде. Стоило только дяде Тишайшего Никите Ивановичу Романову переоблачиться в немецкое платье и ходить в нем по Москве и дома почти постоянно, как все вокруг почувствовали, какая гигантская пропасть лежит между ним, дядей царя, и всеми остальными их подданными. И глава Посольского приказа боярин Артомон Матвеев любил пощеголять в иноземном. Да и царские дети частенько ходили дома во всем немецком. И он его не раз нашивал. Правда, на воле, на народе так появляться еще стеснялись, да и он не велел. И в домах у самых знатных многое было уже по-западному. У боярина Бориса Морозова еще до его второго брака на Феодосье. Артомон Матвеев привез из-за границы орган, и Тишайший частенько ездил к нему слушать эту новую музыку. А у самого у него в палатах стояли клавикорды, на которых обучали играть царевен, и их музыку он тоже очень любил. И театр завел на западный манер, как известно, первым на Руси, с приглашенным датским пастором Грегори во главе.

А существовавших неведомо сколько столетий или тысячелетия русских скоморохов запретил, народные музыкальные инструменты зверски уничтожал. Иконы любил уже только живоподобные. И парсуны, первые портреты на Руси, велел с себя писать. И Никон велел. А раболепный Симон Ушаков даже придумал икону, обожествлявшую царскую власть, и изобразил на ней здравствующего Тишайшего!

Однако Коломенский дворец Алексей Михайлович все же построил по-старому, по-дедовски — значит, еще чувствовал, что сокрыто в родном деревянном зодчестве.

Социально-сословное расслоение и прежде было колоссальным, но вера, духовный мир и культура многие века были, как вы видели, все же едиными для всех русских сверху донизу. Потому и великой и неповторимой.

А теперь этого не стало, теперь царь и ближайшее его окружение не хотели больше иметь ничего общего со своими рабами, с этим тупым, упрямым, черным народом (так ведь и называли — черным), — даже внешне не хотели иметь с ним ничего общего, самим образом Жизни, — и все иноземное годилось для этого, конечно, как нельзя лучше.

Загрузка...