НА КИЖАХ И ВОКРУГ

Приехавшие из Петербурга жена и два товарища в первые мгновения не узнали его, оцепенели, не в силах приблизиться к кровати. От красивого прежде лица и узких рук, лежавших поверх одеяла, остались лишь заостренные кости, покрытые сморщившейся сероватой кожей. Он был без сознания, не шевелился, дышал очень редко и тихо — казалось, выдыхал из себя последние остатки жизни. Так продолжалось еще три дня, в течение которых приехавшие по очереди дежурили возле него, надеясь на чудо и на то, что он все-таки очнется и хоть что-нибудь скажет. Но это произошло только на четвертые сутки, 20 июня, солнечным безветренным утром: серые веки его медленно, медленно приоткрылись, глаза были в дымной пелене, но постепенно яснели, яснели, он, кажется, даже узнал склонившихся к нему потом в глазах вроде даже мелькнула искра радости, и растрескавшиеся, совершенно бескровные губы еле слышно прошелестели:

— Есть.

— Что? — Жена склонилась к нему, чтобы лучше слышать.

— Есть еще… Еще есть… — почти внятно прошелестело откуда-то из самого его нутра.

— Он хочет есть! — вскинулся один из друзей, но присутствующий тут же доктор сказал, что нет, речь идет не о еде, что он твердил эти слова, и когда метался в бреду.

И он, кажется, тоже слушал доктора и потому опять еле-еле слышно, медленно-медленно подтвердил:

— Есть е-ще-ооо…

И перестал дышать.

И жена и товарищи, наконец, догадались, о чем он…

Так умер в Каргополе 20 июня 1872 года неизвестно где заразившийся брюшным тифом Александр Федорович Гильфердинг.

Его отец был выходцем из Саксонии. Служил в России по дипломатическому ведомству. И Александр после окончания Московского университета некоторое время служил по тому же ведомству на Балканах, в Боснии. Еще в студенчестве примкнул к славянофилам, своим главным учителем считал Хомякова, и вообще почитал его за самого светлого и яркого человека России. Двадцати двух лет от роду опубликовал первую научную работу по истории славян, и все его дальнейшие изыскания, все статьи и книги посвящены им же, больше всего сербам и болгарам. Исследователь был прирожденный, одержимый, количество собранных, обработанных и осмысленных им исторических и этнографических материалов поражает — непостижимо, как вообще мог один человек столько перечитать и систематизировать.

Славяноведение как наука собственно с него у нас и началось. И скольким миллионам славян его книги открыли их самих, и представить трудно. А для сербов и болгар Гильфердинг, вообще, был первым их историком, его истории этих народов переиздаются там и поныне.

В шестидесятые годы Александр Федорович — профессор славистики Санкт-Петербургского университета, и, разумеется, одним из первых обратил внимание на привезенную из Петрозаводска книгу «Песни, записанные П. Н. Рыбниковым», том первый. Песнями Рыбников называл былины, и несколько из них были совершенно незнакомые, что очень удивило Гильфердинга. Да и всех, кто интересовался русскими былинами. А через два года вышел второй том рыбниковских «песен», затем третий, а в шестьдесят седьмом — четвертый, и с каждым томом всеобщее удивление росло как снежный ком, стало великой сенсацией, не дававшей покоя не одному Гильфердингу. Потому что всего в четырех томах было опубликовано более двухсот былин, а по сборникам Кирши Данилова дотоле считалось, что их на Руси вообще где-то между шестьюдесятью и семьюдесятью, а в реальной жизни их давно не существует — никто не исполняет. Да и этот легендарный Данилов, видимо, уже старцем или сам записал их, или напел кому-то неведомо когда, может быть даже в семнадцатом веке, и рукопись эта просто дождалась публикации в восемьсот четвертом-то. Это было общее устоявшееся мнение. И вдруг — почти полтораста совершенно новых былин, да и знакомые у Рыбникова по текстам значительно отличались от даниловских. Мало того, в третьем и четвертом томах Рыбников сообщал, где, от кого и что именно он записывал, и рассказывал о нескольких здравствующих сказителях, а по-тамошнему старинщиках, которые якобы и поныне поют в Олонецком крае былины в народе.

В это никто не мог поверить. Даже самые влюбленные в Россию господа не верили. Ведь сами-то в народ по-настоящему дотоле не окунались.

Выходит, что вообще из радетелей народных до той поры почти никто не окунался, точнее, вплотную не общался, коль поголовно все были убеждены, что в реальной жизни былин давным-давно уже нет.

Появились подозрения: уж не мистификатор ли сей Павел Николаевич Рыбников.

Гильфердинг узнал о нем немного. Узнал, что тоже окончил Московский университет, но, кажется, позже него, хотя по годам они вроде бы ровесники. Интересовался фольклором, состоял в каком-то кружке. После университета сразу уехал на Украину, на Черниговщину собирать фольклор, но там сошелся с какими-то преследуемыми раскольниками, был вместе с ними арестован, осужден и выслан в пятьдесят девятом году в Петрозаводск Олонецкой губернии, где и начал свои собирательства-записи. Однако вскоре получил в Петрозаводске какое-то приличное казенное место и фольклором больше не занимался, только вот издал эти четыре тома.

Но, может быть, что-то и сам насочинял в них?

Подозрения были столь сильные, что Гильфердинг решил самолично все перепроверить, и если Рыбников ни в чем не погрешил — ликовать и воздать ему должное за великое открытие.

В 1871 году приехал в указанную Рыбниковым Кижскую волость. Да, да, на тот самый остров Кижи, где стоит знаменитая двадцатидвухглавая деревянная Преображенская церковь и где каждая вторая или третья изба тоже истинный шедевр народного зодчества. Поименованные Рыбниковым здравствующие сказители почти все жили в этой волости.

Первым в деревне Середка увидел Трофима Григорьевича Рябинина — крепкого, ладного, чуть скуластого старика с густыми не по возрасту, седоватыми волосами, совершенно седой легкой раздвоенной бородой и очень внимательными ясными светло-серыми глазами. Поразился, как ровно, спокойно и достойно тот все время держится, а потом оказалось, что тот вообще живет очень достойно, разумно и рачительно. И все в его семье и в его большом, ладном, необыкновенно чистом доме, и в его хозяйстве точно так же разумно и рачительно. Оказалось, что он и необыкновенно умен, проницателен и многознающ. Кормился, как и большинство на Кижах, в основном рыболовством.

Былинам, по его рассказам, выучился еще мальчишкой у старика Ильи Елустафьева, который плел и починял рыбацкие сети и другие снасти и взял двенадцатилетнего Трофима к себе в ученики и помощники. Несколько лет с ним прожил, так как отца не было, погиб на войне. У Елустафьева и другие ребята учились петь былины, он знал их великое множество. А потом Рябинина позвал в работники в деревню Гарницы родной дядя, Игнат Иванович Андреев, тоже большой знаток и прекрасный исполнитель былин, и у него Трофим тоже перенял немало.

Рябинин понимал былины как нечто совершенно необыкновенное, почти святое, никогда ничего ни в одной не менял, не пропускал, но в то же время любая из них именно у него была всегда очень стройна и строга по построению, очень складна, очень напевна. Потом Гильфердинг убедился, что складнее никто не пел. И то, что ему дано исполнять их, Рябинин тоже считал даром Божьим, и голос свой глубокий и теплый считал таким же даром, и, запев, сам сразу весь целиком погружался в свой напев и в те века и события, о которых пел, — воистину жил ими, переживал их, вещал из веков как их оживший голос, и, завороженный сам, завораживал и всех слушавших его даже самыми ритмами то ли былин, то ли тех давних-давних времен.

Гильфердинг впервые, а после Рыбникова, стало быть, всего вторым из всех господ России слушал воочую подлинного живого сказителя и никак не ожидал, что это пение окажется таким ошеломляюще колдовским и прекрасным, лучше, глубже и неповторимей которого он ничего никогда прежде не слыхивал.

Будто саму Русь, всю её за все века вдруг услышал и увидел в этой большой, светлой, чистой и пахнущей чистотой, старым деревом и поднимающейся опарой избе.

Сначала просто просил и просил Трофима Григорьевича петь ему еще и еще, пытаясь понять ошеломляющую магию этого пения, и, конечно же, все сильнее и все восторженней влюблялся в этого седоватого светлоглазого, полного достоинства старика, в его действительно редкий дар и голос. И готов был и просто говорить с ним часами, слушая его интереснейшие рассказы о здешнем житье-бытье, о себе, о других сказителях, вообще о жизни, поражаясь тому, как глубоко и мудро он ее понимает.

Записывать былины стал потом и записал все двадцать девять, которые знал Рябинин. Многие тысячи бес подобных стихотворных строк, самых, как, в конце концов, оказалось, совершенных в русском эпосе.

А дальше был тоже во всех отношениях удивительный и многозначительный, высокий и хмуроватый на вид человек с длиннющей белой бородой и дивной фамилией — Щеголенок. Василий Петрович. «Очень мыслительный» — говорили про него. И верно: о чем ни спросишь, обо всем имел свое мнение, обо всем раньше явно думал. Когда молчал, брови всегда насупленные, взгляд отсутствующий, а запоет или заговорит — просветлеет, как ребенок, и зальется действительно, как восторженный щегол-щеголенок. Птичка-то эта очень щеголеватая.

Помимо былин Василий Петрович знал великое множество преданий, притч, легенд, и своих собственных интереснейших рассказов у него было полно, но Гильфердинг их не стал записывать, хотя слушал с огромным удовольствием, снова и снова удивляясь, до чего же мудры, многознающи и талантливы эти мужики. Щеголенок ведь даже и читать не умел. И отец его не умел, а, по рассказам, тоже был великолепный сказитель. И дядя тоже. Обезноживший калека, он сорок лет просидел в углу их избы у крайнего окна, сапожничал и пел — односельчане любили его слушать, часто приходили.

А за Щеголёнком был совсем уже старый-престарый, но все еще певший былины дядя Рябинина — Игнатии Иванович Андреев, по-прежнему живший в деревне Гарницы. У него Гильфердинг, помимо былин, записал и рассказы о бывших тут, на острове Кижи, и в ближней округе прежних сказителях: слепом калике перехожем из Андомы Мине Ефимове, калике же перехожем Мещанинове, знавшем целых семьдесят былин, о необыкновенно голосистом Кононе с Зяблых Нив.

Как о подлинных беззаветных подвижниках о них сказывал, почти что тоже пел складно-складно.

Потом записывал совсем нестарого Кузьму Ивановича Романова.

Потом Терентия Иевлева…

И все лето, три месяца пролетели как один день. Всегда работал не покладая рук, но так, как здесь, никогда еще не работал. Даже спать не мог, не хотел, и более четырех-пяти часов ни разу и не спал. И все три месяца был безумно счастлив. Потому что еще с юности чувствовал, что должна где-то в России быть какая-то совершенно светлая, высокая, радостная, настоящая жизнь, не может ее не быть там, где слагаются такие глубокие, такие душевные песни и старины и творится такая сказочная рукотворная красота в избах, в церквах, во всем остальном. Но годы уходили и уходили, а он ее все не встречал и не встречал — и вот, наконец-то, встретил, встретил именно таких людей, живших именно так и на такой несказанно красивой земле, — и каждый день стал для него радостным праздником, каждый день был как подарок, каждый день с великими откровениями и открытиями.

Сам как будто совершенно новую, счастливую жизнь начал. Шел и шел, ликуя из деревни в деревню, стучался и стучался, замирая от радостных предвкушений, в новые и новые двери, любовался каждым новым лицом, влюблялся во всех, кого узнавал поближе.

Если бы не дожди, зарядившие в конце августа и расквасившие дороги, еще бы походил и поездил. Пришлось свернуться.

Триста восемнадцать былин записал самым скрупулезнейшим образом, в том числе все рыбниковские от тех самых сказителей. Павел Николаевич ни в чем не погрешил. И десятки их биографий записал намного подробней, чем это сделал Рыбников. По существу, составил первый в нашей истории обзор подобных певцов и тем самым увековечил их.

От них же узнал, что и в других северных краях есть такие же сказители, зовущиеся там чаще всего старинщиками. Но где, да где именно, в точности никто сказать не мог.

— Да, небось, везде — как иначе-то!

Потому-то, как только отошла следующая весна, Александр Федорович Гильфердинг и оказался в Каргополе. Это был май с буйно цветущими черемухами, выбелившими все вокруг и с их дурманными запахами Были входившие в силу завораживающие белые ночи. За полторы недели он объездил каргопольские окрестности, верст за пятьдесят забирался, нашел, кого искал, и уже решал, с кого начинать, в какую деревню перебраться на постой.

И заболел тифом, хотя никаких тифозных в округе вроде бы не было. Болел тяжко. Почти две недели в непрестанном огне и бреду. И все же, приходя ненадолго в сознание, все равно всякий раз радовался, что нашел еще, что есть еще… есть… есть…

Загрузка...