Музыка, как и поэзия, чутче, острее других искусств чувствует обычно зовы времени, его пульс.
К счастью, русская профессиональная музыка почувствовала его тогда же, когда и Пушкин.
В восемнадцатом веке она ведь тоже была сплошь заемной, чужой. И иноземных композиторов и музыкантов у нас было полным-полно, а нарождавшиеся свои сочиняли все только по итальянским да французским образцам, что песни, что оратории, оперы, балеты, симфонии. То же досталось в наследство и веку девятнадцатому.
Но вот в 1825—26 годах — точно не установлено, — композитор Александр Александрович Алябьев написал романс «Соловей», в котором впервые зазвучало нечто совершенно свое, русское, и романс стал невероятно популярным. А потом Алябьев написал «Вечений звон», который популярен и любим всеми поныне. Потом «Старый муж, грозный муж». Он сочинял и духовные хоровые произведения, всенощные бдения, литургические циклы, первый в истории русской музыки хоровой концертный цикл а капелла на светские темы, сочинял камерно-инструментальную музыку — сонаты, трио, квартеты и квинтеты, что было большим шагом вперед в этой области, — но главным в его творчестве все-таки всю жизнь оставались романсы и русские песни. Часть русских песен писалась на слова профессиональных поэтов, а часть была музыкальной обработкой подлинных народных текстов и мелодий для концертных исполнений под фортепьяно или другие инструменты.
Главное же, что Алябьев был не один. Вскоре по его пути пошла уже целая плеяда композиторов: Алексей Николаевич Верстовский, Даниил Никитич Кашин, Иван Алексеевич Рупин, Александр Егорович Варламов, Александр Львович Гурилев, Михаил Иванович Глинка, Александр Сергеевич Даргомыжский.
Да, Глинка с полным основанием считается родоначальником подлинно национальной, воистину большой оперно-симфонической русской музыки. И имя его вполне справедливо ставится всегда вровень с именем Пушкина, совершившего то же самое в русской литературе. Не случайно, конечно, и то, что Провидение сделало их современниками, что они были очень близки, и Михаил Иванович писал много музыки к сочинениям Пушкина, включая такое огромное, как «Руслан и Людмила». И знаменитые провидческие слова, что «музыку создает народ, а мы, художники, только ее аранжируем», сказанные Глинкой, тоже ведь в духе Пушкина. И все же не будь в это же время Алябьева, Верстовского, Варламова и Гурилева и их творений, предверивших основные глинковские, еще неизвестно, как бы у него все сложилось. Так называемых итальянизмов у него предостаточно даже в зрелых и поздних вещах, включая оперы.
Да и поиски истинно национального в оперном искусстве Верстовский начал раньше: его «Аскольдова могила» была и поставлена на год раньше «Жизни за царя».
Русский крестьянин Иван Сусанин запел впервые на сцене Императорского театра в 1836 году. То есть в тот же год, когда Чаадаев напечатал свое «Первое философическое письмо». В тот же год на сцене драматического театра впервые появился и гоголевский «Ревизор». А годом раньше опубликована стихотворная сказка Петра Павловича Ершова «Конек-Горбунок». Еще годом раньше — «Пиковая дама» Пушкина и сборник Даниила Кашина «Русские народные песни» в его обработке и его сочинения. Еще раньше — первые романсы Варламова, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя и «Народные песни» Ивана Рупина.
Сопоставьте все это с «приговорами» Чаадаева.
А русские песни и романсы, как вы уже наверняка поняли, были тогда в музыке главнее всего. Вовсе не опера и не симфонические сочинения. Их писала вся плеяда, и обрабатывали народные песни тоже все, однако тон тут, вслед за Алябьевым, стали задавать, прежде всего, Варламов и Гурилев. Кашин и Рупин были талантами поменьше, а Верстовский реже остальных обращался к этим жанрам, хотя тоже оставил потомкам бесподобную «Вот мчится тройка удалая».
Варламов и Гурилев оба из самых низов: Варламов сын ефрейткапрала, а после службы — мелкого бедного чиновника, а Гурилев — сын крепостного музыканта и композитора, руководителя крепостного оркестра графа Владимира Григорьевича Орлова в подмосковном имении «Отрада» и сам до двадцати восьми лет был крепостным. Оба сумели выйти на волю лишь после смерти хозяина. И Кашин и Рупин из крепостных. То есть четверо из плеяды — из той самой крепостной интеллигенции, так много вложившей в господские искусства, и именно это их кровное родство с народом и определило направление их творчества — сделать достижения народа всеобщими. Романсы и песни ведь самый доходчивый и близкий буквально всем музыкальный жанр.
Варламов уже в раннем детстве имел прекрасный голос, сам выучился играть на скрипке и больше всего любил петь народные песни на людях, в пять-шесть лет уже с удовольствием и большим успехом выступал перед любой аудиторией. В девять был отправлен из Москвы в Петербург в Придворную певческую капеллу, где необычайно талантливым, чувствующим музыку всем своим существом мальчонкой занялся сам директор капеллы Дмитрий Степанович Бортнянский. Он пел там и маленьким и взрослым, а через двенадцать лет тоже стал преподавать там пение хористам и малолетним. Двадцати пяти лет от роду дает первый большой концерт в зале Филармонического общества — дирижирует и поет соло. Голос у него и у взрослого был хоть и небольшой, но очень красивый, мягкий тенор, и пел он на редкость выразительно и задушевно, в основном тоже народные песни. Вскоре знакомится с Глинкой, участвует вместе с ним в музыкальных вечерах. Потом возвращение в родную Москву на должность помощника капельмейстера московских Императорских театров, затем должность композитора этих же театров, писание музыки для разных драматических спектаклей и создание первых романсов «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», «Что отуманилась, зоренька ясная», «Смолкни, пташка канарейка», «Не шумите, ветры буйные».
Автором слов «Красного сарафана» был тоже бывший крепостной, выбившийся в актеры Малого театра, певец, стихотворец и гитарист Николай Григорьевич Цыганов.
Не шей ты мне, матушка,
Красный сарафан,
Не входи, родимушка,
Попусту в изъян!
Рано мою косыньку
На две расплетать!
Прикажи мне русую
В ленту убирать!..
Еще до появления из печати альбома со словами и нотами этих романсов их уже знала и распевала вся Москва, а за ней и страна.
А когда появились «Что мне жить и тужить одинокой», «На заре ты ее не буди», «Вдоль по улице метелица метет», «Белеет парус одинокий», «Ах ты ноченька», «Горные вершины», «Давно ль под волшебные звуки» и многое другое, Александр Егорович стал самым популярным, любимейшим композитором буквально всех слоев российского общества, начиная со знати и кончая крестьянами. Потому что в его романсах и песнях с потрясающей музыкальной глубиной отражалось все, чем жила тогда Россия: острые социально-политические темы, природа, любовь, быт, романтика, «досада тайная обманутых надежд». И главное, это были такие же, как в народных песнях, проникновеннейшие, всем родные и понятные мелодии. То есть буквально все всем ложилось прямо в души.
Даже и знаменитейшие «Очи черные» ведь тоже его. Цыганские песни были тогда очень популярны: помните, с каким самозабвением Пушкин да и многие, многие другие слушали цыганку Стешу в легендарном хоре Ильи Соколова. «Соколовский хор у Яра был когда-то знаменит…» Для этого хора Варламов и написал «Очи черные».
Гурилев моложе Варламова всего на два года. Музыке его учил отец, и уже в юности он играл в его оркестре на скрипке и альте, но больше всего любил фортепьяно и достиг в игре на нем виртуозного совершенства. Много концертировал, давал уроки, а выйдя на волю, брался буквально за любую работу, держал даже нотную корректуру, но жил все равно крайне бедно, потому что профессиональное композиторство тогда почти не кормило. По возвращении Варламова в Москву они крепко сдружились, и расцветало их творчество в одни и те же тридцатые-сороковые годы, в которые и Глинка создал немало великолепных романсов и песен. И все же Гурилев, как и Варламов, совершенно самостоятелен и неповторим. В его творениях редкое сочетание простоты и изящества при глубочайшей эмоциональности. У него больше, чем у соратников, драматизма и грусти, и русские песни несут в себе черты романсовости, а романсы пропитаны чисто русским песенным мелодизмом. То есть это всегда органический сплав народной песенности с утонченной камерностью, в том числе и в обработках народных песен, которых он сделал очень много. «Уж как пал туман» — слова народные. Ее тоже исполняла Стегла в хоре Соколова. «Ни одна во поле дороженька» — где высочайше пронзительные ноты вдруг упадают на низкие и нижайшие. «Лучина, лучинушка», «Колокольчик», «Матушка, голубушка», «Не шуми ты, рожь», «Вам не понять моей печали» — одна из лучших русских элегий, где даже паузы «звучат» будто сквозь слезы. А сколько всего родного, необъятного просторного и грустного в знаменитой ямщицкой «Однозвучно гремит колокольчик». Слова и музыка тут словно слились, словно рождены одновременно самым родным, близким всем нам сердцем и душой.
Любимым поэтом Александра Львовича был Кольцов. А Варламов чаще всего брал стихи Цыганова, Мерзлякова и Дельвига, специально писавшего песни, называвшиеся русскими. Всего же Варламов и Гурилев использовали произведения более сорока поэтов да обработали десятки безымянных народных текстов, создав вместе свыше трехсот пятидесяти романсов и песен.
И как когда-то в основу знаменного распева были положены принципы русской протяжной народной песни, так именно они да еще Алябьев заложили их же теперь в основу русской профессиональной вокально-инструментальной музыки, предопределив тем самым дальнейшее развитие всей отечественной музыки. Глинка, а потом и Даргомыжский в основном уже только закрепляли и развивали найденное ими.
Кончили же жизнь эти два великих, необычайно популярных у современников композитора совершенно трагически: Александр Егорович Варламов, сильно нуждавшийся в последние годы, сгорел сорокасемилетним от чахотки, а Александр Львович Гурилев, тоже не вылезавший из нужды, тяжело заболел психически, и в таком состоянии и ушел 30 августа 1858 года.
И в том же году, между прочим, бывший крестьянин Иван Евстратович Молчанов, собиравший и исполнявший народные песни, создал первый в России профессиональный хор из певцов-крестьян.
Владимир Иванович Даль продолжал составление «Толкового словаря живого великорусского языка», собирал пословицы и поговорки, писал под псевдонимом Казака Луганского повести и рассказы из народной жизни.
Профессор Московского университета Иван Михайлович Снегирев тоже собирал русские пословицы, сведения о простонародных обрядах, праздниках, поверьях и обычаях и первым начал их серьезное изучение. Изучал и древнерусское зодчество, прикладные художества, лубочные картинки. Все — первым. И обо всем этом опубликовал в тридцатые-сороковые годы множество очень ценных, интересных книг: «Русские в своих пословицах», «Русские простонародные праздники и суеверные обряды», «Лубочные картинки», выходившие не единожды.
Тысячи народных песен собрал Петр Васильевич Киреевский. Они вышли аж в десяти томах, и там были песни, записанные и Пушкиным. Тот подарил свои записи Киреевскому.
В те же сороковые годы в различных журналах печатались великолепные статьи и исследования народной поэзии Александра Николаевича Афанасьева: «Дедушка домовой», «Ведун и ведьма», «Языческие предания об острове Буяне». Их было множество, и позже Афанасьев обобщил эти свои исследования в блестящем и по сей день единственном в своем роде трехтомном труде «Поэтические воззрения славян на природу». И большинство русских сказок мы знаем по записям и в пересказах именно Александра Николаевича. Они по сей день издаются под его фамилией.
Огромнейшую работу сразу в нескольких направлениях вел Михаил Петрович Погодин. Сын крепостного, истинный самородок, он блестяще окончил Московский университет, стал его профессором, потом академиком и даже тайным советником — и крупнейшим специалистом по древнерусской истории, культуре и быту Руси, опубликовал об этом десятки книг, писал историческую прозу и драмы. Известная «Марфа Посадница» — его. Издавал журнал «Москвитянин», ставший рупором истинных народников, издавал письменные памятники, в числе которых впервые сочинение Ивана Посошкова «О скудости и богатстве». Всю жизнь собирал предметы старины, старинные документы, летописи, книги. Он назвал эту коллекцию «Древлехранилище», и в конце концов она стала знаменитой, ибо насчитывала многие тысячи поистине бесценных и уникальных предметов и бумаг русской истории. На исходе своих дней Михаил Петрович уступил часть «Древлехранилища» императору Николаю Первому, и она попала в Императорскую публичную библиотеку, а остальное легло в основу собрания Императорского исторического музея, когда тот был создан в Москве.
Одним словом, как некогда Карамзин, подобно Коломбу, открыл просвещенной России ее историю, так ныне просвещенные сами открывали для себя свой народ. Событие при всей своей отрадности по сути-то ведь диковатое, и даже трагическое и, наверное, беспрецедентное — верхушка страны, господа открывают свой народ. Но, слава Богу, что было! Слава Богу, что господа, вернее, малая их частица, очень еще малая, все-таки почувствовали, наконец, какое духовное иноземное иго устроил им великий царь, — и стали сбрасывать его.
В самом народе, к счастью, тоже появились отличные им в этом помощники — прежде всего Иван Александрович Голышев, конечно.
Много, много лет, с ранней юности ходил этот человек по деревням и селам Владимирской и ближних к ней губерний и выискивал всякие народные художества. Где часовенку увидит, на другие не похожую, где охлупень резной замысловатый найдет, где книгу рукописную или набойку редкую для ткани, где еще что-нибудь художественно интересное, и непременно перерисует это или с собой возьмет, если отдадут, а дома все перемеряет, опишит, сопоставит с такими же вещами из иных мест. Потом стал издавать альбомы с этими рисунками и описаниями и книги об отдельных видах народного творчества. О пряниках и пряничных досках, например, написал, по сути, настоящую поэму в прозе, которая вместе с тем была и первым, очень серьезным исследованием этого старинного русского промысла. И о церковных фресках он написал. Об иконах. О народной архитектуре. О лубках. Он их даже печатал в маленькой собственной литографии, находившейся в деревушке Голышевке близ знаменитой Мстёры. Собирал старинные лубки и печатал вновь.
Дело в том, что в 1850 году московский губернатор граф Закревский решил раз и навсегда покончить с досаждавшими властям крамольными народными картинками, и в одну из августовских ночей во все московские печатни нагрянули полицейские: изымали и рубили тесаками все крамольные доски, в первую очередь старинные. Прежние гонения на лубок не идут с этим ни в какое сравнение — десятки тысяч досок и готовых картинок было уничтожено.
И все-таки кое-кто кое-что, разумеется, припрятал, сберег и потихоньку делал потом с досок новые оттиски или продавал доски владельцам провинциальных печатных заведений. Иван Александрович приобрел довольно много таких досок и почти все пустил в дело: «Ягу-бабу и крокодила», «Притчу о Иосифе Прекрасном», «Погребение кота» и десятки других сатирических листов.
Он и сам рисовал интересные лубки, и очень много, а раскрашивали продукцию его литографии более двухсот баб и девчонок слободы Мстёра и окрестных деревень. Причем здешняя раскраска была тогда самой тщательной и нарядной в России, каждый лист — как красочный праздник.
Иван Александрович родился и прожил всю жизнь в этой слободе, прославившейся своими иконописцами, коробейниками и офенями. Он тоже по рождению был крестьянином, крепостным графа Панина. Подростком сумел вырваться в Москву, где поступил в одно из лубочных заведений, и вечерами учился рисованию в школе при Строгановском училище. А вернувшись в Мстёру занялся историей, краеведением, археологией, этнографией, фольклористикой, устроил в своем доме метеорологическую и астрономическую лаборатории, вел научные наблюдения. Помимо лубков, печатал книги для народа, распространял их через офеней, общался по этим делам с Некрасовым. То есть стал настоящим исследователем, подвижником-просветителем, членом восьми научных обществ России. В печати его называли «Владимирским Ломоносовым», в день шестидесятилетия широко чествовали. Однако труды свои, которые и сейчас имеют серьезное значение, он зачастую подписывал не научными титулами, а горькими словами, бьющими по сердцу: «Бывший крепостной крестьянин Иван Голышев».
Кстати, во всех дореволюционных русских энциклопедиях о Голышеве рассказывается довольно подробно. Есть он и в первой советской, а из последующих почему-то исчез. Почему?!
И еще об одном удивительном человеке необходимо тут рассказать — о Дмитрии Александровиче Ровинском.
Крупный сановник — сенатор и прокурор Московской губернии, один из авторов важнейшей судебной реформы шестидесятых годов, он тоже всю свою неслужебную жизнь отдал собиранию и изучению русской иконописи, гравюры и лубка. И тоже писал обо всем этом книги. По существу, в них-то и состоялось одно из первых открытий самобытных художественных достоинств нашей иконописи, о которой до этого как об искусстве и речи нигде не шло. Ибо для господ по характеру своему она была все из того же подлого или очень древнего, а стало быть, и очень примитивного мира, когда на Руси еще и «лики святых-то не умели писать объемными». Не уничтожали же старые иконы лишь потому, что это запрещалось церковными установлениями, совсем потемневшие только подновляли или записывали новыми изображениями. Ровинский и маленькая горстка ему подобных подоспели как раз вовремя: начали спасать древние доски хотя бы от этих записей. Снимать слои записей и подновлений тогда еще не умели.
«История русских школ иконописания», «Русские граверы и их произведения», «Материалы для русской иконографии», «Русский гравер Чемесов», «И. И. Уткин, его жизнь и произведения», «Подробный словарь русских гравированных портретов». — Это названия лишь малой части основных работ Дмитрия Александровича Ровинского. И каких работ! «Подробный словарь…», к примеру, состоит из четырех больших томов, включающих в себя две тысячи портретов и обстоятельных справок-описаний всех русских людей, «в каком-нибудь отношении привлекших к себе внимание современников и потомства». То есть, по существу, в нем в портретах главных деятелей и описаниях их деяний представлена вся история России. Труд бесценный и единственный в своем роде, потребовавший от автора совершенно невероятных усилий и уйму времени.
Собрал Ровинский и уникальнейшую и по сей день непревзойденную ни по количеству, ни по качеству коллекцию русского лубка и стал главным и тоже по сей день непревзойденным его исследователем, историком, певцом.
А началом этого редкого собрания послужили, между прочим, два сундука, принадлежавшие некогда знакомому нам профессору элоквенции и поэзии Якову Штелину. Да, да, тому рыхлому круглолицему немцу, которому на Спасском мосту не продали когда-то «Погребение кота». Он хоть и был, по определению В. В. Стасова, «типичный париковый немец», хоть и лакействовал перед двором — тогда это считалось, в общем-то, обычной нормой поведения для высшего и чиновничьего общества, — хоть открыто и презирал все русское, но в душе был все-таки художником и истинным собирателем и хорошо почувствовал своеобразную силу и красоту русской простонародной картинки. Он по-настоящему увлекся ею, наезжал в Москву на Спасский мост еще несколько раз и накупил, в конце концов, и аккуратно сохранил сотни старинных лубков, ценность которых сегодня трудно даже измерить — так они великолепны и редки. И картину «Как мыши кота погребали» он, конечно, тоже достал, причем не одну, а разные варианты, все отлично раскрашенные.
Всего Ровинский собрал около восьми тысяч лубков, наверное, почти все напечатанное в России к тому времени. И издал четырехтомный, метрового размера атлас, где лучшие из них представлены в натуральную величину и раскрашены, как и полагается, от руки.
А к атласу выпустил еще пять толстых томов комментариев, в коих помимо чисто искусствоведческих интересных изысканий и выводов изложена практически и вся история русского быта, обычаев, нравов, культуры. Изложена необычайно широко, с массой таких любопытных подробностей, каких больше нигде не встретишь.
Владимир Васильевич Стасов справедливо писал в рецензии на это бесподобное издание, что это «истинная художественная русская энциклопедия в рисунках, где находится «все русское, что может заинтересовать русского», говоря собственными, по всей справедливости горделивыми словами самого Ровинского».
Чего ему стоил этот колоссальный труд, стало известно лишь после смерти Дмитрия Александровича. Оказалось, что у маститого, знаменитого сенатора, прокурора и академика двух российских академий — наук и художеств — нет в доме буквально ни рубля, и что он всю жизнь экономил на одежде, на еде, никогда не имел собственного выезда и потому ходил всегда только пешком, даже по пыльным российским проселкам. Он перемерил по ним тысячи верст, каждое лето, отыскивая по деревням в крестьянских избах старые, редкие печатные картинки. Ездил не единожды за границу, изучал там лубки других народов и кое-что тоже приобретал. Оказалось, что он буквально все тратил только на них, на старинные иконы и гравюры, платя подчас за редчайшие единственные в стране экземпляры по тысяче и боле рублей.
И завещал свою уникальную и поныне самую полную коллекцию русского лубка и русских гравюр московским музеям и Румянцевской библиотеке…
К середине девятнадцатого века вся духовная, вся общественная жизнь господ свелась практически к двум проблемам: отношение к народу и к Западу. Все остальное вытекало из этого, было лишь следствием — все социально-политические движения и события, все нравственные, идеологические. Отмена крепостничества 19 февраля 1861 года тоже ведь прямое следствие изменения отношения к народу. А появление демократов и революционных демократов, позвавших Русь к топору, — отношение к народу и к Западу. Лучшие умы и души России жили тогда только этим, исключения были крайне редки. Но зато как по-разному понимали народ даже эти лучшие, даже посвятившие служению ему, правде и справедливости свои жизни.
Неистовый Виссарион Григорьевич Белинский, сделавший невероятно много для утверждения самого понятия народность, считавший, что «народность есть альфа и омега эстетики нашего времени» и что «всякая поэзия только тогда истинна, когда она народна, т. е. когда она отражает в себе личность своего народа», вместе с тем с такой же яростной убежденностью утверждал, что «одно небольшое стихотворение истинного художника-поэта неизмеримо выше всех произведений народной поэзии вместе взятых». И совершенно не понимал и не принимал русский эпос, вообще фольклор, изругал, ядовито иронизируя, все былины из сборника Кирши Данилова, не найдя в них ничего самобытного и глубокого, нападал на Пушкина за использование им народных мотивов в своих сказках, жестоко охаял Петра Павловича Ершова за дивного «Конька-Горбунка».
Так в чем же, спрашивается, заключалось для него понятие народность, если само творчество этого народа не только ничего для него не значило, но и столь пренебрежительно и беспощадно уничтожалось? Ведь он, Белинский, был не просто литературным критиком — он был подлинным общественным трибуном и идеологом, который вел за собой многих таких же ярких и таких же беззаветно вроде бы служивших народному благу людей: Грановского, Тургенева, Григоровича, Гончарова, Некрасова. Какой-то период с ним был во многом заедино и Герцен.
А дело в том, что, ратуя за народ и народность, за его освобождение и улучшение его жизни, Белинский в собственные силы народа, в собственные его духовные и художественные возможности и богатства, судя по всему, не очень-то, да, пожалуй что, совсем не верил и хотел лишь подтянуть его жизнь к своей и к своей — то есть к господской — культуре. Не сближаться с народом, не постигать его — а подтягивать, поднимать. Он проповедовал вечный прогресс и прогресс народа видел только в том, чем жил сам, то есть все в той же западной культуре и западном образе жизни. Потому-то он и встал во главе так называемых западников, сгруппировавшихся в конце концов вокруг петербургского журнала «Отечественные записки».
Короче говоря, по существу, эти господа ничего своего не изобрели: они молились тому же, чему их учили по воле великого преобразователя и что составляло их плоть и кровь так же, как и всех бар-господ. Только по чистоте души и из самых высоких побуждений старались подключить к сему и огромный русский народ и, в общем-то, занимались социальной политикой, а не подлинным единением с ним. Хотели, чтобы он, освобожденный и просвещенный, не только в культуре, но и в социальном устройстве следовал за благословенным Западом.
Герцен до отбытия за границу был тоже одной из главных фигур этого движения.
А вот те, кто сплотился вокруг погодинского «Москвитянина» и кого стали называть славянофилами, смотрели на народ и на Запад совершенно иначе. Братья Иван и Петр Васильевичи Киреевские, Алексей Степанович Хомяков, Юрий Федорович Самарин, Федор Иванович Тютчев; Константин Сергеевич Аксаков, а позже и Иван Сергеевич Аксаков — сыновья знаменитого автора «Детства Багрова внука» и «Записок об ужении рыбы».
Герцен много позже вспоминал, как поначалу их, будущих западников и славянофилов, объединяло «чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу», и они входили в одни кружки, вели ожесточенные споры и в конце концов «со слезами на глазах, обнимаясь, разошлись в разные стороны».