КАК МЫШИ КОТА ПОГРЕБАЛИ

Когда стены московского Кремля опоясывал глубокий ров с водой, ко всем башням с воротами были перекинуты каменные мосты. Был такой мост и у Фроловской (Спасской) башни. А рядом с ним с конца семнадцатого века долгие годы стоял деревянный двухэтажный дом-библиотека посадского человека Василия Васильевича Киприянова. Слово «библиотека» обозначало тогда не собрание книг, а торговое заведение, где продавались книги и всякая другая печатная продукция. Киприянов владел таким заведением и, кроме того, имел еще и хорошую собственную библиотеку — уже в нашем понимании этого слова. На верхних же открытых галереях его дома желающие, и не покупая книг, могли посидеть и почитать их или посмотреть картинки.

А на подходах к Спасскому мосту и на нем самом по обеим сторонам жались друг к другу многочисленные дощатые и бревенчатые палатки, все от крыш до земли увешанные яркими лубочными картинками, державшимися на пеньковых веревках при помощи больших бельевых прищепок.

В шесть утра открывались ворота в Кремль, и на мосту у палаток сразу появлялся народ.

— Поход славного рыцаря Колеандра Людвика! — заспанным голосом выкрикивал один из торговцев.

— Медведь с козою прохлаждаются и на музыке своей забавляются! — подхватывал другой.

— Сюда, почтенные, сюда!

На свободных местах располагались бабы-лоточницы, предлагали обжигающий пахучий сбитень, остренький клюквенный квас или квас с хреном, мягкие бублики, гороховый застывший кисель, маковки. И каждая, конечно, тоже такие рулады голосом выводила, что этот хор от самого лобного места было слышно.

Народ тут собирался только определенных сословий: ремесленники, крестьяне подмосковные и из дальних краев, купчишки из мелких, служилый люд, попы-расстриги, голь всякая. Знать, сановники да иноземцы — те лишь проезжали иногда в каретах в Кремль, таращили глаза на этот вечно галдящий муравейник и брезгливо морщились, не понимая, как чернь может интересоваться и покупать столь яркие и совершено, по их мнению грубые, топорно исполненные картинки. И как веселятся-то: толпами что-то разглядывают, хохочут.

А то за какой-нибудь палаткой слепцы объявятся. Когда два, когда больше. Сядут на специально для таких случаев припасенную плашку, один на рожке наигрывать начнет, а другие негромко и потешливо запоют:

Боярин-дурак в решете пиво цедил,

А дворецкий-дурак в сарафан пиво сливал.

Возьми, дурак, бочку — больше насливаешь.

А поп-от, дурак, косарем сено косил…

Плотно загородит народ слепцов. С моста их и не увидишь и не услышишь.

И все же душным летним днем 1748 или 49-го года одна из богатых карет остановилась у Спасского моста. Ее покрывал толстый слой пыли. Из распахнутой дверцы, тяжело отдуваясь, вылез высокий рыхлый круглолицый господин в съехавшем набок белом парике, в зеленом шелковом шейном платке. Концами этого платка он вытирал обильный пот, выступавший на его длинном тонком носу и на небритом двойном подбородке.

Начал господин с крайней палатки. Смотрел все листы подряд, иные подолгу. Заглядывал и внутрь палаток, вроде что-то искал, хотя отобрал уже много картинок и за все расплатился.

И вдруг самый старый из торговцев — сухонький, белый как лунь старикашка присвистнул и что-то пошептал своему подручному мальчонке. Тот в считанные минуты обежал все палатки, к которым приезжий еще не подходил, и их хозяева сноровисто кое-что поубирали с веревок и прилавков. А торговавшие с рук вообще сделали вид, что они покупатели.

Между тем круглолицый господин уже спрашивал у каждого:

— Мне нушен старинный картин «Как миши кота погребаль».

У него был сильный немецкий акцент. Но торговцы, все как один, лишь руками разводили да прятали в усы хитрые ухмылки.

Не нашел приезжий на Спасском мосту то, что искал, и, крайне раздосадованный этим, полез обратно в карету, громко приказав кучеру:

— На пешатни дфор, на Никольски!

Старичок покачал головой.

— Видать, думал, у нас память короткая. А я помню, помню, это он у покойного Ильи портреты Елизаветы Петровны купил, а года через полторы молодцы из «Управы благочиния» нагрянули. Лавки наши громили, те портреты искали. У Федора Елизарова взяли, у других. Сколь досок порубили! Батогами били… Немец он, Штелин фамилия, профессор, говорят, в Сан-Перербурхе…

Торговец был прав: господина звали Яков Штелин и он действительно числился в Санкт-Петербурге профессором «элоквенции и поэзии», надзирал за граверами, приписанными в Академии наук. А в 1747 году возглавил только что учрежденную Российскую академию изящных художеств, то есть существующую и поныне Академию художеств. И он действительно бывал и раньше на Спасском мосту и покупал лубочные картинки, о чем собственной рукой и написал на одной из них, как раз на портрете императрицы Елизаветы Петровны, где она была изображена весьма кривобокой и смешной:

«Эту омерзительную великолепную гравюру купил я в одной картинной лавке под кремлевскими воротами и представил ее через одного придворного ея императорскому величеству осенью 1742 года. Вслед за тем 6 апреля 1744 года вышло в Сенате высочайшее повеление: все экземпляры этого портрета у продавцов отобрать и дальнейшую продажу их под большим наказанием воспретить, с тем чтобы никто на будущее время не осмеливался портретов его императорского величества без апробации Санкт-Петербургской академии гравировать и продавать… и по тому ея императорского величества изустному указу показанных листов в Москве в разных местах собрано, а именно в Спасских воротах печатного двора у батырщика Федора Елизарова 22… Барашевской слободы купца Никифоровской жены у вдовы Прасковьи Васильевны 29, Архангельского собора у дьячка 22 же…» И еще перечисление, еще.

Красноречивый документ!

Но какую же картину на сей раз искал Яков Штелин?

Она называлась «Как мыши кота погребали».

Однако, прежде чем рассказать о ней подробно, коснемся несколько более давних времен — опять середины семнадцатого века, когда собственно и появились в Москве первые печатные картинки, называемые сначала «фряжскими», затем «потешными листами», затем очень долго просто «простовиками» или «простонародными картинками». Лубками их наименовали лишь в девятнадцатом веке, во второй его половине. Одни считают, что это название пошло от лубяных коробов заплечных, в которых их по Руси разносили офени, а другие — что от улицы Лубянки, на которую тогда переместился их главный торг.

Способ же изготовления таких картин придумали в восьмом веке в Китае. Делали какой-нибудь рисунок на бумаге, переводили его на гладкую твердых пород доску и специальными резцами углубляли те места, которые должны были остаться белыми. Углубляли до тех пор, пока все намеченные линии и штрихи не становились такими же тонкими, как на рисунке. Они напоминали на доске миниатюрные стеночки. Все изображение состояло из этих стеночек. Работа адская; одно неверное движение — острый резец полоснул готовую стеночку-линию, и доска, над которой мастер корпел, может быть, месяц или два, никуда уже не годилась. Приходилось все начинать сызнова.

Потом готовую доску зажимали в печатном станке, похожем на нынешний пресс, специальным валиком наносили, накатывали на тоненькие стеночки черную краску, осторожно клали поверх чистый лист бумаги и прижимали его — оттиск, то бишь штриховой отпечаток рисунка, был готов. Оставалось просушить его и уже от руки раскрасить разными красками.

Лубки делались и маленькие, сантиметров по тридцать-сорок, и метровые, и больше; последние составлялись обычно из отдельных оттисков, которые склеивали, — из двух, трех, четырех.

Из Китая технология лубка на дереве (позже появились и другие лубки — гравированные на разных металлах) перешла в пятнадцатом веке в Западную Европу, а оттуда через Италию-Фрязию, через Балканские славянские страны, Украину и Белоруссию в середине семнадцатого века — в Москву.

Причем первыми преимущества печатной картинки раскусили в Москве все те же завсегдатаи Спасского моста, или Спасского крестца — перекрестка — как тогда чаще называли это место. Книжная-то торговля там процветала задолго до этого — главный российский торг по этой части тут был. Но только книжки продавали больше рукописные, и очень часто самого ядовитого сатирического свойства, типа «Поп Савва — большя слава» и «Служба кабаку». Сами сочинители и их приятели-художники из такого же простонародья рисовали к этим забористым книжкам картинки-иллюстрации, или вшивали их в страницы, или продавали отдельно. Но много ли от руки нарисуешь?! Да и себе накладней — ведь дорого со своего брата не возьмешь. Эти-то сочинители и художники и обратили внимание на лубки, которые иноземцы привозили сначала в подарок царю и боярам, а потом и на продажу. Оказалось, что изготавливать не так уж и сложно, а печатать с одной доски можно тысячи картин да еще вместе с небольшими текстами, вырезаемыми точно так же рядом с рисунками. Кто-то из иноземцев или белорусов, видимо, и первый станок в Москве соорудил, и готовые доски для печати на показ привез. С тех пор и пошло.

Лубки полюбились в России всем без исключения. Их можно было встретить в царских палатах, в холопьей избе, на постоялом дворе, в монастырях. Есть документы, свидетельствующие, что у патриарха Никона их было двести семьдесят штук, большей частью, правда, еще фряжских. А царевичу Петру покупали уже немало и отечественных, в его комнатах их насчитывалось около ста, и его дядька Никита Моисеев, сын Зотов (по-нынешнему — воспитатель), учил по ним будущего великого императора грамоте и началам разных тогдашних наук.

Причин столь стремительной и широкой популярности этих картинок две.

Во-первых, в них печатались литературные произведения, азбуки, арифметики, календари, пересказывалась история, излагались основы географии, медицины, ботаники, астрономии, именовавшейся козьмографией, лубки заменяли газеты, сообщая важнейшие новости, толковали Священное писание, рассказывали о разных городах, знаменитых монастырях, русских святых, развлекали сказками, песнями, баснями, изображениями веселых плясок, шутов, разными сатирами. И все это Делалось — заметьте! — в основном картинками, иногда Длинной чередой последовательно-повествовательных картинок, расположенных точно так же, как фрески в храмах — ярусами, один под другим. То есть покадрово, как мы сейчас говорим. Подписи вводились лишь тогда, когда что-то просто невозможно уже было изобразить. Ну, например, титул персонажа или прямую речь, или слова песни.

И, во-вторых, лубки служили великолепным украшением для любого тогдашнего помещения, любого жилища, особенно бедного, ибо русские художники с первых же шагов придали им тот неповторимо яркий и радостный характер, который был свойственен всему русскому народному искусству.

Есть, например, такой огромный лубок — «Трапеза благочестивых и нечестивых». Склеен он из четырех частей и изображает двухэтажный причудливый терем в разрезе, в котором вкушают две компании. Одна наверху, в светелке, и лица там у людей постные, позы скучные — это благочестивые. До того благочестивые, что хитрый ангел удрал от них вниз — к нечестивым, восседающим за длинным резным столом. У этих — настоящий пир, настоящее веселье. В сенях скрипач и волынщик играют. Возле бражничающих озорные сиреневые по цвету черти крутятся (кстати, как две капли воды похожие на чертей в галереях ярославского Ильинского храма), зелено вино пододвигают, смущают мужчин и женщин возможными усладами, и кое у кого уже и глаза заблестели…

Настроение «Трапеза» рождает солнечное, веселое, задорное, и, наверное, поэтому не сразу даже замечаешь, что вся композиция лубка и его причудливый терем — почти целиком повторяют многие иконы новгородско-строгановского письма, где почти всегда изображены такие же сказочные, богато украшенные палаты в разрезе. И персонажи в нем трактованы по-иконописному, и основные детали те же, и даже обличье чертей. Вот только задача у лубка совсем иная, чем у любой иконы; симпатии автора явно на стороне нечестивых, он откровенно насмехается над постной жизнью праведников, и помогают ему в этом художественные средства, заимствованные уже у других искусств; его орнаменты больше похожи на орнаменты резьбы по дереву, а яркая желто-розовая цветовая гамма напоминает некоторые северные вышивки и северные же росписи по дереву, и ощущение необыкновенной солнечности лубка идет именно от нее.

Но пришли петровские времена. Господа отвернулись от «примитивной, грубой, дешевой» картинки, и она стала достоянием только простого люда, и характер ее сильно изменился.

Появился, скажем, такой рисунок. Весьма уродливая носатая баба, за поясом которой пест и длинный гребешок — атрибуты бабы-яги, — едет верхом на свинье драться с сильно обросшим плешивым стариком. И назван старик крокодилом: «Яга-баба с пестом едет с коркодилом драться». Так и написано — «коркодилом».

Краски очень яркие, персонажи смешные и вроде действительно в порыве, в злобном движении. Внизу на желтой земле цветочки произрастают.

Ничего вроде особенного — забава как забава.

Только дело в том, что крокодилом в народе тогда именовали Петра Первого. А жену его — Екатерину считали злой колдуньей, приворожившей царя, поэтому-то она и на свинье, поэтому и держит в руках атрибуты бабы-яги — пест и гребешок. А чтобы зритель сразу понимал, что крокодил — это Петр, под ним изображен маленький кораблик — любимое детище царя.

Петру была посвящена и знаменитая картинка, которую вы наверняка встречали или в учебниках, или в книгах по истории: «Кот казанский».

Но почему еще и кот-то?

А как изобразить крутого царя, как назвать его — не впрямую же? Вот кто-то и придумал два ассоциативных образа: страшного крокодила и хитрого свирепого кота.

И как умно художник нарисовал его. Внешне он вальяжный и жирный и просто сидит и смотрит на нас, заполнив собою весь большой лист. Но чем дольше на него смотришь, тем сильнее чувствуешь, что он очень пружинистый и ловкий, и в выпученных глазах его горит страшная свирепость. Первое достигнуто тем, что он весь покрыт закручивающимися полосками коротких штришков, которые делают его одновременно и очень пушистым, и очень напряженным. Свирепость же ему придают выпученные глаза — единственные полыхающие красные — налитые кровью! — пятна на большом желто-сиреневом листе. И поставлены они так, что, куда бы ты ни отошел, они все равно следят за тобой, не отпускают, пучатся, горят.

А чтобы уж никто не сомневался, чьи именно эти глаза, чуть позже было создано несколько лубочных портретов Петра в форме конного и пешего гренадера с точно такими же выпученными глазами, только не красными. Хоть бери и меняй их местами.

Да и надпись, помещенная в затейливой рамочке возле головы кота, как бы пародирует официальный длинный титул царя: «Кот казанский, а ум астраханской, разум сибирской, славно жил, слатко ел, слапко бздел».

Петр Первый, разумеется, видел эти злые рисованные сатиры на себя и знал, какое широкое хождение они имеют в народе, и потому не раз пытался пресечь их производство и распространение. «За составление сатиры сочинитель ея будет подвергнут злейшим истязаниям» — грозил один из его указов. А через несколько лет появился второй (20 марта 1721 года), по которому московским городским властям надлежало «описать и взять в приказ церковных дел продававшиеся на Спасском мосту и в других местах листы разных изображений».

Но дело в том, что и до Петра были подобные указы Патриарха Исакима, изданный еще в 1674 году: «Многие торговые люди, резав на досках, печатают на бумаге листы икон святых изображения, инии же вельми неискусние и неумеющие иконного мастерства делают рези странно… (в это время как раз усиленно насаждалось живоподобное иконописание!), и те печатные листы покупают люди и теми храмины, избы, клетки и сени пренебрежно, не для почитания образов, но для пригожества».

Обратите внимание: «но для пригожества»!

А после Петра был указ 1744 года — результат доноса Якова Штелина. И в 1745 году лубок запрещали. И в 1783-м. И в…

Но народ, попросту говоря, плевал на все эти запрещения, подчас очень лютые. Он превратил лубочную картинку в свое оружие, с помощью которого боролся с власть имущими, отстаивая свое понимание жизни, свои традиции, мечты и вкусы.

Поэтому не успели еще смолкнуть в церквах панихиды по усопшему великому императору, а на Спасском крестце уже продавали новый огромный и очень развеселый лист «Как мыши кота погребали». Эту-то картину через десятилетия и искал «профессор элоквенции и поэзии» Штелин.

Все тот же кот казанский, но только мертвый, лежит на ней в санях, которые везут, взявшись за веревки, многочисленные мыши. В некоторых вариантах картины их насчитывается до шестидесяти штук и большинство что-нибудь еще тащат или делают. Одна обязательно едет за санями в двуколке — очень любимом Петром экипаже, и держит в руках бутылку. Надпись рядом объясняет: «Мышь едет на колесах, а заступ в торопах да скляница вина в руках» — намек на пристрастие царя к выпивке. Есть мышь с трубкой во рту: «Мышка тянет табачишка» — опять пристрастие Петра. Есть мыши-немки и чухонки, то есть родственницы Екатерины Первой. Есть мышь-пирожница, «пищит, пироги тащит» — пирогами в юности торовал, как известно, любимец царя «светлейший князь Меншиков», он изображен ближе всех к коту.

И повсюду тексты: «Мыши кота погребают, недруга своего провожают… знатные подпольные мыши, криночные блудницы, напоследок коту послужили, на чухонские дровни, связав лапы, положили… песни воспевают, после кота добрую жизнь возвещают… жил славно, плел лапти, носил сапоги, слатко ел, слапко бздел, умер в серой месяц в шестопятое число в жидовский шабаш». А в некоторых вариантах добавляется, что кот был свиреп, по целому мышонку глотал и все вокруг покалеченны им идут: у кого рыло отшиблено, кто на костылях, кто на руках раненого мышонка несет. Но все равно от души веселятся — умер ведь!

В общем, многое высмеяно в этой картине так оригинально, так зло и озорно, что, раз увидев ее, никогда уже не забудешь. Лучшей аллегории для изображения отношений между любой злой и сильной властью и подчиненными-подданными вряд ли можно придумать. Не случайно «Погребение кота» стало потом, по существу, самым популярным русским лубком, имевшим множество повторений и перепевов, вплоть до политических, распространяемых даже партией большевиков накануне Великой Октябрьской революции. Думается, что в общей сложности картина «Как мыши кота погребали» разошлась в стране в десятках миллионов экземпляров.

И совсем не важно, что похожий сюжет разрабатывался и у других народов, западных и азиатских. Наше «Погребение», по свидетельству крупнейшего знатока русского лубка Дмитрия Александровича Ровинского, в корне отличается ото всех. Отличается своим совершенно оригинальным условно-декоративным решением, всем своим образно-пластическим языком.

Существует предположение, что автором всей антипетровской серии (в нее, помимо уже названных работ, входят еще «Яга-баба с мужиком, плешивым стариком скачут, пляшут, в волынку играют, а ладу не знают» и «Немка верхом на плешивом старике») был знаменщик Оружейной палаты Василий Корень. Никаких конкретных сведений о нем, к сожалению, не сохранилось. Известно лишь, что в восьмидесятые — девяностые годы он весьма вольно и талантливо перерисовал для печатных картинок иллюстрации из так называемой «Библии Писка тора» — альбома гравюр голландского художника Ниля Яна Фишера. Сей альбом был очень популярен в семнадцатом веке, им нередко пользовались для вольных копий русские иконописцы. Василий Корень перерисовки свои подписал, а антипетровские листы появились, разумеется, без подписей, но манера и там и тут — одна. Свободная, чуточку грубоватая и очень выразительная и точная. Помните, уже говорилось, как он в сидящем коте простыми штришками добился обманчивой мягкости. А в «Яге-бабе», которая едет с крокодилом драться, вы видите и чувствуете, что свинья вот-вот прыгнет, а Яга сейчас бросит пест, и крокодил, тоже предчувствуя это, привскочил и руками загораживается от него. Но здесь ведь все плоско, необъемно, предельно условно — откуда же такая живость и ощущение порыва? Корень опять вроде бы шутя добился этого: во-первых, конечно, позы нашел динамичные, а во-вторых взял да оторвал свинью и зад крокодила от земли. Свинья словно ногами в воздухе быстро перебирает, то есть уже прыгнула, а крокодил сейчас на цыпочки перевалится, то есть привскочил. Если закрыть этот отрыв от земли полоской бумаги — движение мгновенно исчезнет. Гениальная находка!

И плюс к тому этот лубок еще и расписан великолепно: юбка Яги и чепец — красные, кофта — бордовая, длинная бородища и волосы крокодила тоже красные, и высунутые языки красные, и уздечка, и цветы, и полоски на земле. Цвет самый напряженный, и здесь он так обильно и беспокойно разбросан по листу между монолитными желтыми и темно-серыми и редкими зелеными пятнами, что тоже создает впечатление динамики и движения.

А как смело и откровенно Корень преувеличивал любую часть тела и любую деталь, добиваясь необходимого заострения образа, заострения идеи картины.

Некоторым этот прием казался и кажется просто грубостью, примитивизмом, свидетельствующим лишь о неумении народного художника нарисовать все таким, каким оно существует на самом деле.

Но ответьте на такой вопрос: может ли лист обыкновенной бумаги наполниться реальной всамделишной жизнью?

Нелепый вопрос. Конечно, нет!

Так, значит, что бы на нем не нарисовали и как бы ни нарисовали, пусть даже сверхнатуралистически, сверхиллюзорно, — все это будет всего лишь условное изображение кого-то или чего-то. А если все равно условное, то, может быть, стоит показать в рисунке и нечто большее, чем просто какого-то человека или предмет. Можно, скажем, выпятить чей-то характер или иные особенности. То есть преувеличить отдельные характернейшие черты и детали так, чтобы образы и идея произведения стали намного ярче, доходчивей. А все второстепенное, мешающее восприятию главного, разумнее в таком случае отбросить, как будто его и в природе нет.

Одним словом, у лубочного рисунка, как у всякой другой художественной условности (у живописи, музыки, танца), существует свой, совершенно особый язык, своя особая природа. И народ, который в массе своей, конечно, никогда специально не задумывался над этой природой, все-таки только так всегда ее и понимал.

Купил, например, мужик картинку «Мысли ветреныя, или Притча мнения человеческого». Не должен же он отгадывать, у кого и какие именно мысли появились и что из этого в конце концов вышло, — лубок обязан все это сразу ему показать. И где все происходит, должен показать. Мало того, он и занятным должен быть настолько, чтобы человек подходил к нему снова и снова, и разглядывал, и читал, и чтобы издали радовался ярким краскам, которые сделали его избу такой нарядной и веселой.

И посмотрите, как просто и убедительно решает все эти задачи безвестный художник в этих «Мыслях ветреных». Героя сделал несоразмеренно большим, больше деревьев и высоких домов. Он идет по пригорочкам, на которых растут сии маленькие деревья и цветы, — понимай, идет по лесу. За одним из пригорочков видна деревня, а прямо над нею за высоким холмом — город, всего три-четыре каменных трехэтажных дома. Значит, идет наш герой из деревни в город. И несет большое лукошко с яйцами. А от его головы вверх ступеньками поднимаются маленькие картиночки: первая — курица с цыплятами, потом свинья, потом корова с теленком, потом конь с всадником и, наконец, кирпичный дом. Это его мысли-мечты, как, продав яйца, он купит курицу, она выведет цыплят, он их тоже продаст, купит поросенка, вырастит, тоже продаст… Он так замечтался, что «плетенка порвалась и рассыпал яйца даром». Это тоже изображено.

Даже неграмотному человеку смысл такой картинки был предельно ясен, хотя под ней существует и текст.

А если бы художник нарисовал все реалистично, разве бы он смог показать одновременно и событие, и лес, и мысли, и деревню, и город.

Часть лубков мастера не раскрашивали, оставляли черно-белыми. Но от этого они теряли половину своего очарования, если даже не больше. Они переставали быть Украшениями, переставали в полную силу радовать человека, только просвещали да развлекали. А основная сила русского лубка как раз в цвете, в том, что оригинальное условно-преувеличенное графическое решение Дополняется в большинстве из них еще более оригинальными цветовыми решениями. Многие из наших лубков по их декоративно-колористическим качествам вообще разумнее было бы отнести к живописи, чем к графике.

И вот ведь что важно: основных красок, которые употреблялись в лубке, а стало быть, и создавали весь этот необыкновенно яркий и веселый мир, было всего четыре — малиновая, зеленая, желтая и красная. Ну и черный цвет самой печати. Голубые, коричневые и прочие цвета стали применяться в раскраске лишь в девятнадцатом веке, и то нечасто.

Но ведь малиновые, красные, желтые и зеленые — это, как вы знаете, основные цвета и древнерусской иконописи, и всего нашего народного искусства. Да плюс голубец и золото. И замечательно, что лубочные мастера унаследовали эту великую традицию, создав в народном искусстве еще один огромный неповторимый художественный мир.

Была, опять же к примеру, большая серия однотипных картин, которую именовали портретами, хотя большей частью это изображения не конкретных лиц, а былинных и литературных персонажей: Ильи Муромца, Алеши Поповича, Еруслана Лазаревича, Бовы Королевича, храбрых витязей Францила Винциана и Петра Златые ключи, королевен Магилевны и Дружневны. Первая королева связана с Петром Златые ключи, а Дружневна — жена и верная сподвижница Бовы Королевича, участница всех его необыкновенных приключений и дел.

Такие «портреты» были чрезвычайно популярны в народе и выпускались в несметных количествах, причем всего в двух вариантах: богатыри, полководцы и цари верхом на вздыбленных конях с копьями и мечами в руках неслись на врага или уже громили его, а витязи и королевны чаще всего просто стояли лицом к зрителю и в руках у них и возле ног были цветы да сзади иногда виднелись дворцы. То есть самые что ни на есть бесхитростные, а композиционно так даже сверхпростые картинки. Откуда же тогда такая популярность?

Основная причина как раз в их художественных, совершенно уникальных декоративно-колористических достоинствах.

Алеша Попович, Бова Королевич, Дружневна и все остальные подобные персонажи необыкновенно красивы и праздничны. Лица у всех приятные, фигуры стройные и статные, и кони под ними красивые. А как разукрашен-то каждый, как разузорен! Плащ и шапка на Алеше Поповиче в горностаях, щит отделан золотом, сбруя расшита орнаментами, под ногами коня огромные дивные цветы. Такие же цветы и в руках у Дружневны и вокруг нее. И платье ее все в вышитых цветах, только меньших размеров, и еще отделано тонкими кружевами, вышивкой, лентами и бусами. Красочное богатство и узорочье колдовские, и все так тонко сгармонировано, что на голубовато-сером листе бумаги эта пава и сама выглядит как неповторимо прекрасный фантастический цветок который как будто прозрачно-тепло светится и тихоне ко позванивает, особенно в ранние сумерки, когда в доме еще не зажгли огонь, а за окнами уже непроглядная зимняя хмарь и жалобно скулит ветер.

То есть в лубках-портретах воплощено глубоко народное понимание достоинства и красоты человека и красоты изобразительного искусства.

«Большей частью граверы резали доски просто без оригиналов и без заказа, — вспоминает один из лубочников, — так называлось на волю, — вольная работа, что вздумалось какому граверу: пришло в голову глупого или смешного, тотчас покупает доску, вырежет и несет к заводчику, который и приобретает ее, потом преспокойно оттискивает картинки».

Из печати готовые оттиски шли на раскраску. Если это было в Москве, их везли в село Измайлово. В то самое, где находился один из подмосковных царских дворцов. Большинство мужчин Измайлова или тоже были художниками-лубочниками, резавшими гравюры на дереве и на меди, или не менее искусными стекольных дел мастерами, ибо тут еще в 1669 году «про обиход великого государя» был построен один из первых русских стекольных заводов, выпускавший высокохудожественные «рюмки в сажень, кубки долгие потешные, тройные рюмки, паникадила фигурного дела, яблоки с фигурами».

А женщины этого села и девчонки-подростки почти поголовно занимались раскраской лубков, или, как тогда говорили, «иллюминовали» их. Такое разделение труда наладилось, правда, не сразу, и наиболее сложные и задиристые картинки художники, судя по всему, раскрашивали сами, но основная масса листов попадала все-таки от печатников со всей Москвы к Измайловским женщинам и девчонкам, а значит, именно их мы должны благодарить в первую очередь за удивительные декоративно-колористические качества лубка.

Краски изготавливали сами. Покупали на торгу У Москворецкого моста сандал, варили его в воде с малой добавкой квасцов — получали глубочайшую малиновую. В воде с медом растворяли ярь медянки, употреблявшейся для окраски крыш, — это была яркая зеленая. На желтую шла крукомоя, вареная с молоком, на красную — сурик, разведенный на яичном желтке с квасом.

Работали, конечно, не в одиночку, а у кого сколько женского полу было, и каждая, само собой разумеется, что-нибудь перенимала, заимствовала у матери, у сестер, у соседок. Представляете, какое обостренное чувство цвета и цветовой гармонии развивалось в такой обстановке у наиболее одаренных женщин, они ведь буквально с колыбелей росли среди красок, среди их бесконечных чарующих сочетаний, их игры. И каждая ведь непременно еще и что-то свое вносила в роспись, сообразное своему характеру, вкусам. Поэтому-то, при общем единстве, каждый лубок все же всегда с особинкой.

А с какой глубиной и широтой освещалась в лубках любая тема.

На четырех полных листах, составлявшихся затем вместе, повествовалось, скажем, «О государствах и землях и знатных островах, и в которой части живут какие люди, и веры их, и нравы, и что в которой земле родится…»

Одного чтива в этом творении хватало на десяток вечеров, а ведь еще и многочисленные картинки надо было рассмотреть: какие они из себя — Азия, Африка, Европа, «не в дальних летах изыскана от Шпанских и Французских немец с людьми неграмотными, и со златою и серебряною рудою, и от сих островов те немцы зело обогатились и грады поставиша и назваша четвертую часть Новую землю и положиша ее к тем трем частям…»

В другом большущем листе показывался въезд Москву «присланного к здешнему императорскому дворцу от Порты Оттоманской чрезвычайного и полномочного посла Абдул Керима Бергилербея Румелийского». В пять ярусов расположил художник грандиозную процессию: голова ее уже скрылась в воротах Кремля, изображенного в правом верхнем углу, а хвост теряется в левом нижнем за нагромождением городских домов. Людей в процессии сотни, коней не меньше, карет и повозок десятки — и все нарисованы именно такими и так, как было в действительности: впереди — русские гвардейцы, за ними конная свита посла, затем пешие янычары с копьями, запасные посольские кони под цветными попонами, повозки, запряженные цугом, в которых везли султанские подарки, шталмейстер с офицерами, снова запасные лошади, секретарь посольства с султанской грамотой, восседающий в пышной карете… В общем, всех и все перечислить просто невозможно, и вам остается только представить себе, сколько нового узнавал простой человек из этой картины, тем более тот, который жил в далекой дали где-нибудь у Белого моря или в голой степи за Саратовом и никогда не видел ни Москвы, ни подобных процессий, ни богатых карет, ни послов, ни турецких янычар.

Не меньше узнавал простой человек и из «Поймания кита в Белом море».

В пятницу 21 июля 1760 года близ города Архангельска «моржовые промышленники» заметили кита и действительно сумели с малых своих карбузов опутать его «белужьми неводами и убить. А кит, между прочим, оказался двадцати саженей в длину (более двадцати пяти метров), и одного сала с него достали 700 пудов и до 60 пудов усов».

Лубок показал и рассказал все это так, как не способны сделать даже сегодняшние богато иллюстрированные журналы и газеты. На рисунке видны сразу и Архангельск со строениями, с гаванью, морем, крепостью и пушками, и море, кит, и сети, и карбузы, и масса людей на берегу с баграми, которые носятся, прыгают, стараясь достать кита.

И про выбор невест были лубки. Про то, как на человека действуют разные цвета и что каждый из них символизирует. Про знаменитые сражения прошлых веков, Отечественной войны 1812 года. Про всяких зверей и птиц. Про пользу парилок. Про русские праздники и обряды. Про то, как пошла «железка».

Одним словом, русский лубок был не только великолепным самобытным искусством, не только украшал жилище простолюдина и радовал, развлекал его, заменял ему книги и газеты, но служил ему и подлинной обширнейшей энциклопедией, откуда тот черпал нередко все свои основные и, заметим кстати, весьма немалые для своего времени знания.

Дорожили лубками чрезвычайно. В «Кому на Руси жить хорошо» об этом очень ярко рассказано. Помните там крестьянина Якима Нагого:

С ним случай был, картиночек

Он сыну накупил,

Развешал их по стеночкам

И сам не меньше мальчика

Любил на них глядеть.

Пришла немилость божия,

Деревня загорелася —

А было у Якимушки

За целый век накоплено

Целковых тридцать пять.

Скорей бы взять целковые,

А он сперва картиночки

Стал со стены срывать…

А тут изба и рухнула…..

— Ой, брат Яким! Не дешево

Картинки обошлись!

Зато и в избу новую

Повесил их, небось?

— Повесил — есть и новые,—

Сказал Яким — и смолк…

Да и разве можно было поступить иначе, если, помимо всего уже сказанного о лубках, в них весьма часто встречалось еще и вот такое: «Слева — изволите видеть — Турки, валятся как чурки, а справа Русских помиловал Бог — целы стоят, только без голов». Это, как вы понимаете, под рисунком одного из эпизодов русско-турецкой войны. Под «Аптекой целительной» же (так в народе называли кабаки) идет следующее: «Хоть церковь близко, да идти склизко, а кабак далеконько, да дойду тихохонько».

Горя, жалоб и плача в русском лубке никогда было. Он только просвещал, веселил и обличал. Обличал всегда озорно и саркастически, с чувством большого морального превосходства над теми, кто считал себя хозяевами жизни.

Загрузка...