Итак, два мира и две культуры, и национальная из них лишь та, которую родила сама наша земля и характер нашего народа и которая в свою очередь много веков формировала народный дух, его миропонимание и вкусы.
Живут же постоянно такие большие национальные культуры потому, что никогда не коснеют, не мертвеют, а непрерывно развиваются, обогащаются, в том числе и заимствуя что-то и у других культур, но только такое, что действительно обогащает, что ложится людям на душу, отвечает их понятиям и вкусам, то есть превращается или перевоплощается в свое. Эти взаимообогащения — процесс всемирный. Ну, а как восприимчив русский человек ко всему в самом деле полезному, и говорить нет смысла — тот же лубок ярчайший сему пример.
Взял народ в восемнадцатом веке кое-что и у господской архитектуры, но только из внешнего убранства, из декора. Конструктивно-то избы, церкви и все иные срубовые строения оставались прежними — лучшего придумать невозможно. А вот в наряде изб в восемнадцатом веке появились и ампирные волюты, и полуколонки, капители, арки, картуши, в резных узорах волнистые ветви аканфа. Но только все это всегда чуть измененное и увязанное с традиционными украшениями так, словно они тоже существовали в народном зодчестве века и века. На Волге и на Севере плотники-домовики очень полюбили полукруглые, как в барских мезонинах окна, делали такие же на высоких фронтонах изб да еще обрамляли их по бокам резными фигурами львов и волютами. И профилированные карнизы делали. И арочные ворота на полукруглых колоннах.
Деревянные же сельские храмы строились только по-старому. Знаменитый кижский Покровский собор возведен ведь, когда Трезини, Шлютер и Браунштейн уже строили Петру Первому Санкт-Петербург и Монплизир в Петергофе. Позже такие же многоглавые церкви выросли в ярославском селе Березовец — Никольская, Троицкая в архангельской Неноксе, были и о двадцати пяти главах, и о восемнадцати.
По городам и весям по-прежнему ходили люди, которых раньше называли скоморохами, а теперь сказителями, старинщиками, песенниками, затейниками, баешниками. Ходили и офени — были на Руси такие любопытнейшие бродячие торговцы, продавали только печатный товар — лубки. Очень многие, как утверждают исследователи, родом из Владимирской губернии, из Вязниковского уезда, где расположена иконописная Мстёра и где тоже была лубочная печатня. У некоторых офеней имелись лошади, но большинство мерило бесконечные русские просторы пешком. До Тихого океана доходили, до Гурьева, до Кавказа и устья Печоры. И все с одним лубяным коробом за плечами да крепкой палкой в руках.
От старинщиков, песенников и баешников многие офени мало чем отличались, талантами обладали теми же. Просто с печатными картинами намного сподручней было ходить — никакие старосты и сотские не цеплялись. А в избу офеня войдет, одежку скинет, товар по лавкам разложит, новые картинки с прибаутками расхвалит, самое интересное, забористое из них громко почитает, а потом и другое что порасскажет или напоет. И если у хозяев медяков для расплаты не было, не брезговали брать за лубки и парой яичек, и куском домотканого холста, и просто кормежкой.
Были, как вы знаете, в каждом селе да и в деревнях и свои сказители, сказочники, балагуры, песенники.
Зимы-то у нас долгие, а зимние вечера и того дольше. Уже с ноября как заснежит, запуржит, завоют ветры, в пять часов пополудни на воле уж полная темь, да с кусачим морозцем, а то и просто лютым, и до следующего света часов ведь пятнадцать. А бесы-то крутят, завивают снежные сувеи, завывают, скребутся в окошки в печных трубах ухают. Молодые-то девки, понятно, сойдутся у кого-никого на посиделки со своими прялками да мочесниками, запалят лучины, засучат свои кудели, запоют. К ним туда и парни подгребут, да с музыкой какой ни то, веселые песни играть учнут, забавы всякие устраивать. Туда и молодежь позеленее понабьется. До вторых и третьих петухов будут хороводиться, веселиться, любиться, женихаться. И напрядут девки ой-ей-ей сколько.
У мужиков и баб, и молодых и старых, тоже работы, конечно, хватало в такие вечера: шить, вязать, штопать, плести хоть из лозы, хоть что из лыка, починять или ладить хомуты, сбрую, резать что из деревяшек, из баклуш, щипать лучину. А сверху, с печи или с полатей, на родителей, на дедов и бабок, разумеется, детвора глядела — у многих ведь по многу бывало детворы-то белоголовой, голозадой и голопузой. Песни в таких домах, ясное дело, тоже заводили, тем более, когда из баб или мужиков кто был особо голосистый, когда были ладно спевшиеся. Но больше всего в эти бесконечные зимние вечера любили у нас все-таки сказителей, сказочников да баешников, хоть своих, хоть хожалых, главное — чтоб новое, неведомое и действительно интересное сказывали. Хожалые-то непременно новое приносили.
Вьюга на воле все бесится, все лютует, воет и скребется в окна и стены, ухает по кровле, а от печи в избе теплынь, лучины потрескивают, фукают, роняя угольки в корытце с водой, красноватый их свет дрожит, он чуткий к любому дуновению воздуха, но никто в избе не движется, даже тени не двигаются на стенах и потолке и ни одна ребячья головенка на краю печи — все слушают, затаив дыхание. Потому что хожалые или нехожалые сказывали старины, былины, сказки, притчи, всякие истории занятные, завиральные, скабрезные и потешные, нараспев и складненько да с присказками и прибаутками, с притопом и прихлопом, или шепотком, с замиранием, чтоб холодели от ужаса. Всяко сказывали, напевали про серьезное и тяжелое, и пустяшное, развеселое.
Вот перечень только прозаических сказов только восемнадцатого века, когда господа уже питались своей литературой: исторические предания и легенды о Киевской Руси, о татаро-монгольском иге и свержении его Дмитрием Донским, об Иване Грозном, Ермаке, Борисе Годунове, Лжедмитриях, польском нашествии, первых Романовых, Степане Разине, о праведниках и святых, больше всего о Егорий Храбром и Николе Чудотворце, о грехе и искуплении, богатстве и бедности, о Божьем суде, очень много сказов о Петре Перовом, о том, как лил пушки из колоколов, как ценил умельцев, как преследовал раскольников, и о Меншикове сказы, о Брюсе-архиметчике, о Демидовых, фельдмаршале Румянцеве, много о Пугачеве и Салавате Юлаеве, о народных заступниках, силачах из народа, о разбойниках, о кладах и кладоискателях, о проклятых людях и побывавших на том свете, об оборотнях и заговоренных колдунах и ведьмах, мертвецах, леших, водяных и русалках, домовых и чертях, о сотворении мира, о животных и растениях — откуда, к примеру, пошли медведи и раки, о реках и озерах, истории церквей, отдельных колоколов, селений…
Появилось и множество новых народных песен, в том числе о Петре Первом и его деяниях, о Потемкине, о екатерининских временах, много солдатских песен, но больше всего о Степане Разине, потом о Пугачеве.
И авторов некоторых тогдашних песен мы, к великому счастью, даже знаем.
В Москве в сороковые годы был сыщик Сыскного приказа Ванька Каин, которого знали буквально все, начиная с государыни Елизаветы Петровны и кончая любым нищим на церковных папертях. Воры боялись его как огня, ибо до сыщика он сам был знаменитым вором и разбойником, гулял по всей России, в ватагах даже с регулярными войсками бился — и сам же все это прекратил и добровольно подался в сыщики. Знал этот мир как никто, изводил их нещадно, считая, что очищает жизнь хоть от этой скверны, и воры будто бы именно за это и прозвали его Каином. А вообще-то он Иван Осипович Осипов — родился крепостным.
Но знаменит он был не только своими необыкновенными делами, невиданной лихостью и смелостью и тем, что множество девок и баб буквально сходили по нему с ума, но и тем, что удивительно здорово пел неведомые до него песни, которые еще при его жизни прозвали Каиновыми, жизни, конечно же, трагической, обернувшейся приговором о казни четвертованием, которую заменили каторгой и вечной ссылкой, но вместе с тем и на редкость одухотворенной, полнокровной, настоящей жизни. Всего Каиновых песен набралось более сорока, и о некоторых можно точно сказать, что он их и сложил, и мелодии придумал, и одну из них вы наверняка слыша ли, ее поют до сих пор — «Не шуми ты, мати, зеленая дубровушка». А века полтора назад пели и другие.
И еще он рассказал, уже сидя в застенке, одному дворянину историю своей жизни, тот записал все слово в слово, а потом выпустил книгу, которая издавалась несколько раз, называлась поначалу по моде того времени очень длинно. Но затем просто «Жизнь Ваньки Каина, им самим рассказанная». В народе она пользовалась популярностью необычайной аж до двадцатого века.
А песню «Вечор поздно из лесочка», где говорится о девушке крестьянке, гнавшей домой коров и повстречавшей своего барина, который перевернул ее судьбу — взял в жены, — сложила Параша Жемчугова и сама же первой ее и пела, а потом запела и вся Россия.
А вот творения черносошного крестьянина Ивана Тихоновича Посошкова вообще стоят особняком как в те времена, так, несомненно, и во всей исторои России.
Это он по происхождению был так записан — черносошным тягловым крестьянином, но уже его отец — серебрянник московской Преображенской царской слободы, где, кроме всего прочего, чеканили еще и монеты. И Иван начинал серебрянником, потом был механиком, сконструировал несколько машин, в том числе многоствольную мортиру, был печатником, завел ткацкое производство, занимался винокурением, растил отменную пшеницу, вышел в купцы второй гильдии, но, главное, всю жизнь пытался осмыслить и записать на бумаге то, что происходило вокруг него в бурные петровские времена. Он был не только его современником, но и горячим поклонником многих начинаний неуемного царя, встречался с ним еще молодым, показывал свои изобретения, но видел и что худо в его деяниях, и как бы надо было все устроить, чтобы Россия ни лица, ни выгод своих не теряла, а наоборот, приумножала и приумножала, не забывая вместе с тем и о всемерном развитии и нравственности родного народа, который уж больно унижают и истязают власти предержащие. Из этих раздумий Посошкова родилось несколько книг, и в конце концов его главный большой труд «О скудости и богатстве», в котором он практически на целый век опередил знаменитых английских экономистов-меркантилистов. Он предлагал детальнейшее и действительно более разумное во всех отношениях переустройство всей государственной машины, экономики страны и даже армии. Писал он эту книгу-проект лично для Петра Первого, хотя, как блестящий и очень страстный публицист, многое в ней крепко и справедливо обличал, тут же прилагая, как, по его разумению, можно и надо бы исправить. То есть, по существу, предлагал Великому Петру, Отцу Отечества, самому себя выправлять. И сумел передать ему эту книгу. А вот читал ее император или не читал — неведомо: он вскорости умер. И Ивана Тихоновича Посошкова сразу после похорон царя схватили и заключили в одиночный каземат Петропавловской крепости. Кто приказал его кинуть туда?
И кто повелел, чтобы его «дело» вел сам всесильный и хитрейший начальник страшной петровской Тайной канцелярии граф Петр Андреевич Толстой? Только сам допрашивал, и все лишь о ней, о книге «О скудости и богатстве»: не давал ли кому еще ее читать? и были ли еще списки рукописные, кроме двух ими арестованных? Про поднесенный же императору экземпляр со специальным посвящением-доношением — ни разу ни слова ни полслова. Все выяснил досконально, никакой вины за Посошковым не сыскалось, но из узилища его так и не выпустили, ничего не объясняя, сгноили там, через год помер могучий физически человечище и великий мудрец и публицист, душой и сердцем болевший за Отечество.
Кто приказал сгноить, по сей день не ясно.
Не сам же Толстой удумал.