Бригаденфюрер СС Хайнрих фон Шлоссенберг с неудовольствием обернулся на шум и брезгливо поморщился, наблюдая разыгравшуюся на причале сцену. Когда упавшего на бетон пленного русского моряка обступили солдаты, он слегка напрягся, приподняв руку с зажатой в кулаке перчаткой, но тут же расслабился. Пленника поставили на ноги, он покачнулся, но не упал, а только сплюнул и утер рукавом грязной тельняшки сочащуюся из разбитого носа кровь.
— Распорядитесь, чтобы его осмотрел врач, — обратился барон к коменданту укрепрайона. — Этот человек нужен мне живым и по возможности здоровым. И передайте своим подчиненным, чтобы его перестали, наконец, бить по голове! — добавил он с прорвавшимся раздражением. — Меня интересует ее содержимое, а здесь все, словно сговорившись, так и норовят превратить его в винегрет!
Полковник Дитрих, взволнованный и встревоженный не столько раздражением высокого берлинского гостя, сколько самим фактом его неожиданного прибытия, подозвал начальника охраны и отдал требуемые распоряжения. Когда обер-лейтенант торопливо отошел, уже на ходу начав выкрикивать команды, полковник снова повернулся к Шлоссенбергу, всем своим видом демонстрируя желание быть полезным. Он был пожилой, грузный, с обрюзгшим лицом тайного выпивохи и обширной лысиной, которую то и дело обнажал, чтобы вытереть носовым платком обильно выступающую, несмотря на прохладу короткого северного лета, испарину.
Майор инженерной службы Курт Штирер, возглавлявший строительные работы на вверенном полковнику объекте, наблюдал за взволнованным комендантом с затаенной насмешкой, к которой примешивалась изрядная доля добродушного презрения. Майор Штирер был умен, энергичен и деловит; он считался весьма знающим и компетентным в своей области специалистом, и, с его точки зрения, полковник Дитрих был просто безобидным мешком дерьма, по чьему-то недосмотру занимающим место, на котором кто-то другой мог бы принести рейху реальную, ощутимую пользу.
Помимо всего прочего, в юности Курт Штирер был однокашником Хайнриха фон Шлоссенберга по Гейдельбергскому университету. В ту золотую пору они крепко дружили; позже их дороги разошлись, и на протяжении последних семи или восьми лет общение между ними сводилось к обмену редкими письмами и еще более редким встречам. Курт был чертовски рад видеть старого товарища по юношеским проказам; кроме того, его внезапное появление здесь не сулило ничего хорошего полковнику Дитриху, чья бестолковость и граничащая с откровенной трусостью осторожность уже успели смертельно надоесть майору Штиреру. Приезд Хайнриха означал привнесение свежей струи в здешнее захолустное прозябание; майор предвкушал дружескую беседу за бутылкой хорошего вина, но, следуя примеру старшего по званию, пока не подавал виду, что близко знаком с важной берлинской шишкой в генеральском мундире.
Бросив в его сторону короткий понимающий взгляд из-под лакированного козырька фуражки и едва заметно подмигнув, Шлоссенберг подчеркнуто сосредоточил свое внимание на полковнике.
— Простите, — сказал он, — нас отвлекли. Кажется, вы хотели что-то спросить?
— Я? — смешался Дитрих. — Я… э-э-э… То есть да, конечно, бригаденфюрер. Я хотел бы узнать… если это будет позволено… э, так сказать… Я несказанно рад вас видеть, но цель вашего визита… это так неожиданно…
— Я не с инспекцией, если вы об этом, — небрежно оборвал его бессвязное бормотание Шлоссенберг. — Тем более что инспектировать, насколько я вижу, пока нечего. — Он снова посмотрел на Курта Штирера, и на этот раз это уже был совсем другой взгляд — холодный, твердый, испытующий. — Впрочем, это отдельный разговор. Что же до цели моего приезда, полковник, вы как комендант объекта имеете полное право ею интересоваться. Она состоит в том, чтобы передать вам личный приказ фюрера. Прошу ознакомиться.
Он вынул из планшета и протянул Дитриху скрепленный печатью рейхсканцелярии пакет из плотной бумаги. Полковник Дитрих сломал печать и вскрыл пакет. Руки у него заметно дрожали. Правая, в которой по-прежнему был зажат носовой платок, привычным движением потянулась к голове, чтобы утереть выступившую на лысине испарину, но, наткнувшись на козырек фуражки, бессильно опустилась; во второй руке полковник держал пакет с личным приказом фюрера, и снять фуражку, таким образом, ему было нечем.
Бригаденфюрер отступил в сторону, чтобы не мешать полковнику, и закурил, поглядывая по сторонам со спокойным любопытством богатого покупателя, осматривающего выставленную на продажу недвижимость. Курт Штирер и командир береговой охраны не сводили с коменданта глаз; лицо моряка не выражало ничего, кроме готовности выслушать волю фюрера, а дружище Курт смотрел на Дитриха с многозначительным прищуром: он всегда отличался проницательностью и, похоже, уже начал догадываться, что означает визит старого приятеля и что за приказ содержится в конверте с печатью рейхсканцелярии.
Впрочем, догадливость Курта Штирера наверняка объяснялась и другими, не имеющими ничего общего с его природной смекалкой причинами. Незадолго до приезда сюда Шлоссенберг получил от него письмо. Не открывая никаких военных секретов и избегая упоминания географических названий и координат, среди всего прочего Курт писал, что служит под началом старого мешка с трухой, который спит и видит, как бы ему досидеть до конца войны в здешней глухомани, на максимальном удалении от фронта, и всем своим стилем руководства, направленным на достижение этой малопочтенной цели, наносит реальный вред делу, которым поставлен управлять.
Просто так, из побуждений скорее романтических, чем имеющих какую-то практическую подоплеку, Шлоссенберг навел справки о бывшем однокашнике и, узнав, что он служит под началом полковника Дитриха, возводя тот самый объект, которым в последнее время так живо интересуется фюрер, призадумался.
Вероятнее всего, это письмо пришло чуть ли не накануне встречи Хайнриха фон Шлоссенберга с фюрером совершенно случайно. Это было совпадение, в противном случае Курт должен был обладать сетью шпионов и доносчиков, которой позавидовали бы все разведки стран антигитлеровской коалиции. Военный инженер Штирер просто не мог знать о назначении, о котором сам бригаденфюрер СС Шлоссенберг узнал всего два дня назад. Вероятность того, что письмо из Норвегии стало частью интриги, направленной на то, чтобы подсидеть своего непосредственного начальника, близилась к нулю, но целиком сбросить ее со счетов Шлоссенберг не мог.
Впрочем, информация о положении дел на объекте, которой располагали в Берлине, отчасти подтверждала сообщение Курта, а оно, в свою очередь, во многом эту информацию объясняло. Поэтому Шлоссенберг во время разговора с фюрером взял на себя смелость осторожно упомянуть о полученном письме. Фюрер, вопреки его опасениям, не впал в ярость, но краткий пересказ содержания письма в той его части, в которой оно касалось полковника Дитриха, похоже, только укрепил его в принятом решении.
По сути дела, никаких особенных упущений за полковником Дитрихом не числилось. Строительство объекта в целом шло по графику, но ход военных действий на севере не устраивал Берлин, и отношение к строящейся в Норвегии базе подводного флота переменилось. Она задумывалась как один из укрепленных форпостов, призванных закрепить и увековечить владычество рейха на оккупированной территории. Теперь, когда стало ясно, что без решительных мер русский Север так и останется русским, база должна была стать увесистым булыжником, брошенным на чашу весов военного противостояния. Строительство следовало максимально ускорить; после его окончания база должна была стать бронированным кулаком рейха, стальной пробкой, намертво закупорившей Северный морской путь, которым к русским текла помощь от союзников.
Так говорил фюрер, и бригаденфюрер СС Хайнрих фон Шлоссенберг был с ним целиком и полностью согласен — не в силу лояльности или собачьей преданности, а потому, что сам думал примерно так же. Если уж взялся воевать, нужно брать инициативу в свои руки и наступать до тех пор, пока противник не запросит пощады — пощады, которой не будет. Это единственно верная стратегия, и в том, что полковник Дитрих решительно непригоден для ее осуществления, нет его вины: не каждому дано родиться воином и полководцем, хорошие интенданты тоже нужны рейху. Другое дело, что интендантам, даже самым хорошим, не стоит доверять командование войсками на стратегически важных направлениях…
Рука полковника задрожала еще сильнее, когда он прочел полученную депешу и осознал, явно не с первого раза, ее смысл.
— Господа… — Его голос дал петуха, и Дитрих был вынужден несколько раз кашлянуть в кулак, чтобы вернуть себе контроль хотя бы над голосовыми связками, раз уж все остальное отныне стало ему неподвластно. — Господа, я должен передать вам приказ фюрера. Меня отзывают в Берлин. Новым комендантом объекта и укрепрайона назначен господин бригаденфюрер. Таков приказ фюрера, господа.
— Хайль Гитлер! — пролаял командир береговой охраны, вскинув правую руку.
Курт Штирер тоже поднял руку в салюте. Это было проделано с легкой небрежностью, которая о многом говорила бригаденфюреру. Он мысленно поморщился: похоже, дружище Курт не совсем верно представлял себе свое теперешнее положение. Впрочем, Шлоссенберг и сам еще не до конца разобрался, каково оно на самом деле. Это целиком и полностью зависело от того, так ли военный инженер Штирер рвется работать во имя победы великого рейха, как это явствовало из его последнего письма. Если да, то их дружеские отношения послужат недурным подспорьем в работе. Если же нет, Курта ждет сюрприз: ему предстоит узнать, что для пользы дела его однокашник Хайнрих готов поставить навытяжку даже старинного приятеля.
— Все верно, — сказал Шлоссенберг. — Вы свободны, полковник. Подготовьте дела к сдаче, через час я буду у вас, и вы введете меня в курс. Возможно, есть что-то, чего я еще не знаю, — я имею в виду, что-то важное, способное оказать влияние на ход строительства. Субмарина, на которой я прибыл, доставит вас в Германию — в какой именно порт, я не знаю, но думаю, до Берлина вы оттуда доберетесь без проблем.
Ему хотелось добавить, что проблемы у полковника Дитриха возникнут в самом Берлине, но он, естественно, промолчал, тем более что это и так было ясно всем присутствующим, исключая, быть может, разве что командира береговой охраны, который пока что производил на бригаденфюрера впечатление законченного болвана, чья врожденная тупость постоянно сводит на нет его служебное рвение.
Дитрих ушел, понурив голову и заметно сутулясь. Вскрытый конверт с печатью рейхсканцелярии был у него в руке, белея в полумраке бункера, как флаг капитуляции, кобура оттягивала ремень, которым была слабо и некрасиво перетянута полковничья шинель. Бывший комендант не шаркал ногами, но чувствовалось, что он к этому весьма близок.
Проводив его взглядом, в котором не было ни капли сочувствия, бригаденфюрер повернулся к Штиреру и начальнику береговой охраны. Моряк таращился на него, распираемый изнутри не находящим должного применения усердием; в глазах Курта плясало показавшееся Шлоссенбергу не совсем уместным веселье, уголки губ подрагивали, готовые расползтись в радостной улыбке.
— Вас я не задерживаю, — сообщил бригаденфюрер моряку. — Возвращайтесь к своим обязанностям, капитан. Да, один вопрос. Минные заграждения в фарватере находятся в вашем ведении?
— Да, бригаденфюрер.
— В таком случае приказываю опустить их на дно и впредь поднимать только в случае реальной угрозы нападения противника. Это выполнимо?
— Да, бригаденфюрер.
— Тогда выполняйте. Вы свободны, капитан. А вас, герр майор, — обратился он к Штиреру, — попрошу составить мне компанию. Я хочу ознакомиться с объектом и уяснить для себя истинное положение дел на строительстве.
— Яволь, бригаденфюрер, — сдерживая улыбку, с преувеличенным рвением щелкнул каблуками инженер. — Полагаю, разумнее всего для начала ознакомиться с планом бункера. Он находится в моем кабинете. Вы не возражаете?
— Прошу вас, майор, — позволив себе наконец улыбнуться, сказал Шлоссенберг. — Я в вашем распоряжении. Будьте моим Вергилием.
— О да, — кивнул Штирер, — Вергилием. Очень точное сравнение, господин бригаденфюрер. Ибо если то, что нас окружает, не ад, то нечто весьма и весьма к нему близкое. По крайней мере, для них.
Он кивнул на людей в полосатых робах, занятых разгрузкой баржи.
Шлоссенберг огляделся. Начальник береговой охраны был уже довольно далеко, и поблизости не обнаружилось никого, кто мог бы случайно или намеренно подслушать их разговор.
— Курт, дружище, — сказал тогда барон, — я чертовски рад тебя видеть. Но должен заметить, что тебе давно пора расстаться с романтическими иллюзиями и перестать видеть в этих полуживотных людей. Как только ты с этим справишься, дела на строительстве немедленно пойдут на лад.
— Дела на строительстве и без того идут нормально, — возразил Штирер, явно задетый за живое этой обманчиво благодушной отповедью. При этом он покосился на эмблему с черепом и скрещенными костями, которая поблескивала на фуражке Шлоссенберга. В его представлении диплом выпускника Гейдельберга плохо вязался с этим людоедским символом, устрашавшим, увы, не только врагов, но и братьев по оружию. — По крайней мере, отставания от графика нет. Хотя проблемы существуют — как, смею заметить, и на любом крупном строительстве, производимом в спешке.
— Я вовсе не хотел тебя обидеть, старина. — мягко произнес бригаденфюрер. Они неторопливо шли через суету причала по ровному, слегка шероховатому бетону к тянущемуся вдоль дальней стены, обнесенному перилами возвышению, где немного правее лестницы виднелась охраняемая двумя автоматчиками железная дверь. — Но я просто обязан довести до твоего сведения простой факт: то, что ты называешь нормой, более таковой не является. С чисто технической, инженерной стороны проект остается неизменным, но с недавних пор ему придается иное, куда большее значение, чем прежде. Все это, — он повел вокруг себя рукой, все еще сжимавшей снятую перчатку, — теперь имеет новый, сверхважный статус…
— Об этом несложно догадаться, — вставил Штирер. — В противном случае тебя, генерала СС, не назначили бы комендантом в эту промозглую дыру. Тем более что назначение, если я правильно понял, подписал сам фюрер. Надеюсь, это не ссылка?
— Скорее наоборот — знак высокого доверия. Фюрер возлагает на этот объект большие надежды и связывает с ним серьезные стратегические планы.
Курт Штирер с легкой грустью подумал, что теперь строительство действительно превратится в ад, причем не только и не столько для заключенных, которые на нем работают, сколько для тех, кто его возглавляет и отвечает за конечный результат. Вслух он этого, разумеется, не произнес, ибо еще не настолько выжил из ума, чтобы шутить на подобные темы в присутствии генерала СС, приходись тот ему хоть родным братом. Кроме того, военный инженер Штирер действительно хотел быть полезным рейху и не был лишен профессионального честолюбия.
Железный трап загудел под их уверенными шагами, часовые вскинули руки, приветствуя важного берлинского гостя, который с этой минуты стал здесь полновластным хозяином. Один из них открыл тяжелую стальную дверь; Штирер посторонился, пропуская генерала вперед, и Шлоссенберг вступил в сводчатый коридор жилого сектора. Под потолком, заливая коридор неярким светом, горели электрические лампы в решетчатых железных колпаках, вдоль стен тянулись пучки толстых проводов на массивных фарфоровых изоляторах. Откуда-то через неплотно прикрытую дверь доносился треск атмосферных разрядов и торопливый писк морзянки. Они повернули направо, поднялись по узкой лестнице с крутыми бетонными ступеньками, миновали еще один пост (Шлоссенберг опять подумал, что слухи о гипертрофированной осторожности полковника Дитриха ничуть не преувеличены) и очутились в новом коридоре. Здесь под ноги им легла пушистая ковровая дорожка, голое железо дверей сменилось лакированным деревом, а решетчатые защитные колпаки — матовыми стеклянными плафонами. В Т-образном тупике коридора на фоне алого полотнища со свастикой стоял на постаменте бронзовый бюст фюрера.
— Там твои апартаменты, — кивнув в ту сторону, сказал Штирер. — Желаешь взглянуть?
— Это подождет, — сказал барон. — Пусть сначала герр Дитрих уберет оттуда свой толстый зад. Кроме того, я не шутил, когда говорил, что хочу ознакомиться с положением дел на строительстве. Испачкаться в известке я еще успею, а пока что меня вполне устроит твой устный отчет. Надеюсь, в твоей берлоге найдется глоток вина, чтобы смягчить сухие цифры?
— Увы! — с улыбкой воскликнул Штирер, отпирая ключом одну из дверей по правую сторону коридора. — Вино, не скрою, есть, но, боюсь, эта кислятина — не совсем то, чем следует встречать высокого берлинского гостя.
— Высокому гостю случалось пить шнапс из закопченного солдатского котелка, сидя в подвале разбомбленного дома среди подмосковных снегов, — напомнил Шлоссенберг. — Когда с субмарины доставят мой багаж и все более или менее войдет в колею, мы с тобой выпьем по-настоящему, дружище. В моем погребце найдется пара бутылок мозельского, не говоря уже о коньяке.
Штирер закатил глаза, издал мечтательный вздох и толкнул дверь.
— Прошу, герр бригаденфюрер! Кстати, ты не написал мне ни слова о том, что стал, оказывается, генералом.
— Это военная тайна, — с улыбкой произнес Шлоссенберг, входя в кабинет начальника строительства, заодно служивший ему спальней, столовой и гостиной. — Кроме того, не забывай о моей природной скромности, Курт!
— Несомненно, именно она вывела тебя в бригаден-фюреры, — вслед за ним переступая высокий порог и плотно закрывая за собой дверь, ухмыльнулся Штирер. — А если здесь все сложится удачно, надо полагать, выведет и в группенфюреры.
— К слову, о скромности, письмах и прочей лирике, — как бы между прочим сказал Шлоссенберг, снимая свой тяжелый кожаный плащ и вешая его на рогатую вешалку у входа. Ремень с кобурой, в которой лежал никелированный парабеллум, он повесил рядом. — Твое письмо, где ты столь остроумно высмеивал коменданта, пришло буквально за пару дней до моей встречи с фюрером — той самой, во время которой я должен был получить и получил назначение комендантом в эту, как ты выразился, промозглую дыру. Из чистого любопытства я разузнал, где ты служишь, и, признаться, был весьма удивлен таким совпадением. Оно меня так сильно впечатлило, что я не удержался и процитировал фюреру несколько, как мне показалось, наиболее удачных мест, касавшихся нашего дорогого полковника Дитриха. Ты ведь имел в виду именно его, не так ли?
Штирер замер около буфета с бутылкой вина в одной руке и парой высоких бокалов в другой.
— О, дьявол, — пробормотал он, повернув к бригаденфюреру слегка побледневшее лицо. — Я не называл никаких имен и в самую последнюю очередь мог предположить, что…
— Я тоже не называл имен, — успокоил его Шлоссенберг. — По крайней мере, твоего имени, Курт. Мне показалось, что фюреру может не понравиться то, в каком тоне некоторые офицеры вермахта отзываются о своих прямых начальниках.
— И?..
— И я оказался прав — по крайней мере, отчасти. Однако фюрер тут же заметил, что истинным виновником сложившейся ситуации следует считать не подчиненного, который зубоскалит в адрес командира, а командира, который позволяет смеяться над собой и, более того, дает к этому повод.
Он уселся на один из двух стоявших в небольшом помещении стульев, положил ногу на ногу и закурил. Сдвинув в сторону бумаги и чертежи, Штирер осторожно поставил на край стола бутылку и бокалы.
— Мне кажется, я тебя понял, — сказал он задумчиво. — Можешь не беспокоиться, я хорошо знаю разницу между служебными и дружескими отношениями. Или…
— Нет-нет, что ты, дружище! — запротестовал Шлоссенберг. — Я ценю нашу дружбу и страшно рад, что представился случай поработать рука об руку. О тебе отзываются как о компетентном специалисте, а я знаю тебя как отличного человека и преданного товарища. Что может быть лучше, полезнее для дела, чем такое сочетание? Но ты прав: афишировать наши отношения не стоит, особенно в присутствии нижних чинов. Ну, что ты стал? Давай скорее штопор, у меня чертовски пересохло в глотке!
Заметно помрачневший Штирер подал ему штопор, и бригаденфюрер принялся собственноручно вскрывать бутылку, краем глаза косясь на занимавший всю торцовую стену кабинета подробный план бункера.
Стиснув зубы от натуги, Павел Лунихин вкатил тачку на баржу по шаткой, прогибающейся под ногами дощатой сходне и опрокинул ее содержимое в трюм. Камни с грохотом посыпались вниз, висевшее над черной квадратной пастью трюма облако пыли стало гуще. Павел потянул грубо выстроганные деревянные рукоятки на себя, развернул пустую тачку и легко покатил ее на причал по другой сходне, глядя в мелькающую впереди полосатую спину с нашитым между лопаток желтым треугольником. У самого Павла эти треугольники — и тот, что на спине, и другой, на груди, — были красные. Это означало, что он русский, советский; человек, толкавший тачку впереди, был норвежец. Здесь, в бункере, немцы собрали целый интернационал — что называется, всякой твари по паре; бежать отсюда было, по-видимому, невозможно, и Павел, положа руку на сердце, не понимал, что заставляет его изо дня в день послушно выходить на работу и вкалывать, как черный вол, во благо Великого Рейха. Уж точно, это был не страх смерти, которой он в первые дни пребывания здесь всячески искал.
И нашел бы, не попадись ему на пути Степан Приходько — пограничник, в бессознательном состоянии угодивший в плен еще в декабре сорок первого. Однажды вечером — не то на третий, не то на четвертый день после первого допроса, во время которого Лунихин молчал как рыба, — к нему подошел какой-то человек — высокий, костлявый, остриженный под машинку, с перебитым носом и без передних зубов. Подвигав локтями, он расчистил себе место на нарах рядом с Павлом, утвердился там и без предисловий протянул широкую, как лопата, черную от въевшейся грязи ладонь.
— Приходько Степан, — представился он. — Погранвойска НКВД, родом из Вологды. А ты кто таков будешь, морячок?
Павел молча посмотрел на протянутую руку и отвернулся. Ему ни с кем не хотелось разговаривать, тем более — знакомиться. Каков дружок выискался! Погранвойска, видите ли, НКВД! Все мы тут одинаковые пограничники — такие же, как и моряки. Одно слово — военнопленные, изменники Родины…
— Понимаю, — сказал Приходько без тени обиды и убрал руку, подложив ее под тощий зад — не иначе как для пущей мягкости. — Лучше смерть, чем плен? Так смерть, морячок, долго звать не надобно, твое тебя нипочем не минует. Или ты говорить после контузии не можешь? Башка-то у тебя, гляжу, перебинтована… Кивни хотя бы, если слышишь.
Павел машинально кивнул, хотя и не знал, зачем это делает. Он всегда легко сходился с людьми, особенно когда те сами с охотой шли навстречу, но сейчас что-то не давало ему раскрыть рот. В темноте просторной пещеры с косым полом и низким, как в деревенской бане, неровным каменным потолком тлели угли немногочисленных костров, слышались возня, кашель и негромкие разговоры на разных языках, среди которых Павел чутким ухом профессионального лингвиста различал французский, итальянский, немецкий и какой-то еще, совершенно незнакомый — наверное, норвежский. Услышать родную речь в этой чуждой тоскливой разноголосице должно было быть приятно, но он не испытывал ни малейшего удовольствия от встречи со своим, русским человеком. Возможно, в этом был повинен тон Степана Приходько — рассудительный, спокойный тон умудренного жизненным опытом человека, втолковывающего молодому упрямцу, что плетью обуха не перешибешь и что жить можно повсюду, в том числе и в плену.
— Вижу, — сказал проницательный Степан, — осуждаешь меня. Думаешь: согнулся Приходько, дал слабину, перед фрицами на задних лапках готов плясать, лишь бы пуля миновала… Вот тебе — на задних лапках! — он сделал неприличный жест. — Дурак ты, морячок, как есть дурак! Что ты на них, как дворовый кобель, кидаешься? Смерти ищешь, думаешь, пристрелят? Черта с два! Хотели бы пристрелить — давно бы пристрелили и возиться с тобой не стали бы. Зачем-то ты им нужен… Не знаешь зачем?
Павел пожал плечами. Это была неправда: теперь-то он точно знал, зачем понадобился эсэсовцу в генеральском мундире, но военная тайна потому и тайна, что хранить ее надо ото всех — не только от чужих, но и от своих, среди которых тоже всякие попадаются.
Конечно, в словах Степана Приходько было много горькой правды. Наверное, он видел последнюю попытку Павла напасть на конвоиров, произошедшую буквально час назад. Его тогда сбили с ног, как ребенка, пару раз пнули в ребра сапогом и вернули в строй, ворча при этом чуть ли не добродушно. Накануне он покинул колонну заключенных, которых гнали на работу, и побежал — не в расчете уйти, разумеется, а в ожидании милосердной автоматной очереди в спину. Его быстро догнали, сбили с ног ударом между лопаток и вернули в строй под дружный смех конвоя. Это было унизительно до слез; кроме того, Павел чувствовал, что начинает уставать, мало-помалу впадая в тупую апатию.
— Ну, не знаешь так не знаешь, — не стал настаивать Степан. — Я, брат, тоже не особый отдел, чтоб в твоих секретах ковыряться. Да и на что они мне тут, чужие секреты? Я тебе о другом толкую. Перестань ты смерти искать, сама она тебя сыщет и не спросит, хочешь ты на тот свет или, может, не хочешь. Головой думать надо, паря, а не тем местом, в которое тебе политрук эту дурь вдолбил: застрелись, мол, но в плен не сдавайся! По тебе же сразу видно, что взяли тебя беспамятного и что пулю себе в лоб ты только потому не пустил, что не успел. Ну, или не осталось ее, пули… Вот ты теперь ее у фрицев и выпрашиваешь. И зря выпрашиваешь, милок! Ты подумай, кто ты есть? Ты есть советский краснофлотец, а может, командир — военмор, одним словом. Смерть твоя — фрицам радость: одним красным военмором меньше, и хорошо. Ясно, мы тут, в плену, все равно что мертвые. Объект-то, сам видишь, секретный, достроим — и в расход. Да только торопиться-то зачем?
— А жить зачем? — не сдержавшись, огрызнулся Павел. — Чтоб для фрицевских подлодок бетонные норы строить?
— О, — обрадовался Приходько, — да ты у нас говорящий! Ну, так я тебе сейчас все как есть объясню. Правильно, на строительстве ихнем горб наживать — распоследнее дело, и нам с тобой оно нужно, как чирей на мягком месте. Однако ж и ты рассуди: бункер этот, коль уж начали, и без нас построят, это дело независимое. А вот ежели ты по ходу этого строительства отыщешь какую-никакую лазейку и от них улизнешь — вот это, браток, будет уже совсем иной коленкор. Во-первых, вернешься в строй и за все с ними, гыркалами некрещеными, расквитаешься. Во-вторых, командованию доложишь: так, мол, и так, имею сообщить важные сведения о противнике… А? По-твоему, лучше застрелиться? Политрук пускай стреляется, если такой умный, а мы с тобой еще поживем. Глядишь, и на нашей улице какой-нибудь праздник со временем образуется…
Глядя в помеченную желтым треугольником спину, Павел катил пустую тачку туда, откуда доносился дробный стук отбойных молотков и лязгающие удары кирок, ковыряющих скалу. В воздухе густым неподвижным облаком висела пыль; она набивалась в глаза и рот, мешала дышать, и от нее все время хотелось кашлять. Миновав сложенное из плоских гранитных глыб пулеметное гнездо, Лунихин повернул направо, из одетого в серый бетон со следами опалубки прямого коридора в округлый бесформенный лаз новой штольни. Здесь он остановился, ожидая, пока тачку идущего впереди норвежца загрузят камнями и щебнем.
Передышка, как всегда, была недолгой: заключенные работали не за совесть, а за страх, а страх, как уже успел убедиться Павел, сплошь и рядом оказывается сильнее совести, особенно если дать ему хоть чуточку воли. Норвежец почти бегом пустился в обратный путь, с натугой толкая перед собой нагруженную доверху тачку, и Павел занял его место на погрузке.
Здесь возчикам тоже не полагалось стоять без дела. Не дожидаясь окрика конвоира, за которым обычно следовал удар прикладом, Лунихин наклонился и начал руками забрасывать в тачку камни. Камни были тяжелые, холодные и угловатые, с острыми гранями и следами зубил.
— Ну что, Ваня, вспомнил, как тебя звать? — блеснув остатками когда-то выбитых немецким прикладом зубов, сноровисто наваливая щебень в тачку большой совковой лопатой, привычно пошутил Приходько.
Шутка, как и имя, которым Степан называл Павла, были обязаны своим происхождением идее, которая посетила Лунихина после того самого первого разговора на нарах. Приходько предположил, что Павел онемел в результате контузии; в этом нелепом предположении, как и в рассуждениях бывшего пограничника о смерти и плене, Павлу вдруг почудился слабый проблеск надежды.
Конечно, Степан напрасно с таким пренебрежением отзывается о политруках, такие разговоры могут далеко завести. Но в чем-то он, наверное, прав. В самом деле, зачем доставлять фрицам удовольствие, у них на глазах разбивая себе голову о выступ стены или перегрызая зубами вены? Что ни говори, а на войне судьба — штука переменчивая, и смерть в самом деле постоянно ходит рядышком. Ну а вдруг и впрямь повезет? Добраться до своих, рассказать про это гадючье гнездо, а там хоть и к стенке — все равно помирать, так хотя бы с пользой! Тем более что умереть вот так запросто, ничего не сказав, фрицы ему не дадут — по крайней мере, пока этот их бригаденфюрер не потерял надежду выкачать из своего пленника необходимые ему сведения.
Значит, чтобы выжить и со временем, быть может, получить шанс унести отсюда ноги, эту его надежду следует всячески поддерживать. Просто молчать и сверкать глазами — ерунда, пустое дело. В лучшем случае поставят к стенке, в худшем — станут пытать. А что, если не выдержишь боли и распустишь язык? Не всякую боль можно стерпеть, и как раз поэтому так не любимые Степаном политработники настойчиво, раз за разом повторяют одно и то же, вдалбливая в самый костный мозг эту противоестественную, в сущности, мысль: лучше смерть, чем плен.
Тут-то они, конечно, правы на все сто: лучше умереть, чем стать предателем и помочь фрицам продвинуться хотя бы еще на один шаг вглубь советской земли…
Раз умереть не получилось и по-прежнему не получается, а насчет допроса с пристрастием неизвестно, выдержишь ты его или нет, надо этого допроса по мере возможности избегать — столько, сколько получится. А там, глядишь, и впрямь подвернется шанс бежать или бригаденфюрер зазевается и даст перегрызть себе глотку или подставит брюхо под какой-нибудь ржавый гвоздь — на, получай, гадина!
В этом плане контузия представлялась уже не столько увечьем, сколько козырем в игре, которую собрался затеять Павел. Это слово он слышал снова и снова с того самого дня, когда впервые пришел в себя на немецкой субмарине. Его произносил доктор Вайсмюллер, его повторял эсэсовец, который, похоже, очень боялся, что контузия сделает добытого с такими трудами и риском пленника бесполезным. Теперь это слово прозвучало из уст Степана Приходько. На самом деле Павел почти не ощущал последствий контузии, но, раз все вокруг так уверены в диагнозе, почему бы этим не воспользоваться? Дескать, я с дорогой душой, все скажу, только к стенке не ставьте. Да вот беда — память отшибло, даже имя свое и то забыл… Чем плохо? На какое-то время, пока брига-денфюреру не надоест возиться с контуженым русским, сойдет и это, а там — как повезет. Или грудь в крестах, или голова в кустах; третьего все равно не дано, потому что Степан прав: объект секретный, а значит, все они тут смертники — и норвежцы, и французы, и даже немцы в полосатых арестантских робах. Как только будет вбит последний гвоздь, уложен последний кубометр бетона, навешена последняя дверь и подключен последний провод, всех их погрузят вот в эту самую баржу, вывезут в открытое море и влепят из-под воды торпеду, а то и просто откроют кингстоны…
— Я не Ваня, — сказал Павел, укладывая в тачку очередной камень, — я Паша.
— Ух ты, — обрадовался Степан, — вспомнил!
Лунихин отрицательно покачал обмотанной грязным бинтом головой.
— Не вспомнил. Бригаденфюрер сказал.
— А этот откуда знает? — удивился Приходько.
— Из документов, — пожал плечами Павел. — Они меня, оказывается, с документами взяли. Командир торпедного катера лейтенант Лунихин…
— Сам, значит, сказал? Ну, правильно, это он старается память тебе вернуть, зацепки подбрасывает… И как — помогло?
Павел снова пожал плечами:
— Как мертвому припарки. Даже не знаю, верить ему или нет. Может, врет он все, и никакой я не Павел…
— Может, и врет… Хотя с какой стати? Кто ты такой есть, чтобы немецкий генерал тебе сказки рассказывал? Нас тут без малого пятьсот человек, а душу он тебе одному треплет. Да и то сказать, командир торпедного катера — это тебе не рядовой окопный Ваня, который, кроме своей стрелковой ячейки да учебной трехлинейки, ни черта не видел и не знает…
— Живо, живо! — заорал не в меру бдительный охранник, повернув в их сторону широкое, затененное краями стальной каски лицо и угрожающе тыча издалека стволом автомата. — Работать, вы, русские свиньи!
— Сам ты хряк племенной, — поспешно склоняясь над лопатой, с ненавистью пробормотал Степан, который, хоть и не кончал университетов, пробыл в плену уже достаточно долго, чтобы изучить немецкий в том объеме, в котором он был представлен в лексиконе охраны.
Павел с усилием развернул полную тачку и покатил ее по дощатым мосткам к причалу. С памятью у него, разумеется, был полный порядок, просто он успел вовремя сообразить, что вражеский плен — не то место, где кто-то, рискуя собственной шкурой, станет свято хранить чужие тайны. И дело не в том, что Степан может проболтаться случайно или намеренно рассказать немцам, что его сосед по нарам лейтенант Северного флота Лунихин симулирует амнезию. Но ведь и фрицы не дураки. Русских здесь, кроме Павла и Приходько, кажется, нет — во всяком случае, Лунихин их не видел и ни с кем из них не общался. Кому-нибудь из здешнего начальства может прийти в голову допросить Степана, который повсюду, будто нарочно, держится рядом с земляком. Никакой ценной информации бригаденфюрер от него не ждет и церемониться с ним не станет — сразу нажмет по-настоящему, в полную силу. И друг Степа с его простой мужицкой философией — я свое сделал, воевал честно, а за свои военные секреты пускай отцы-командиры к стенке становятся, — отведав кованых сапог или, скажем, каленых клещей, вполне может дрогнуть и сломаться. А чего не знаешь, про то не расскажешь…
Придумка, конечно, была так себе, серединка на половинку. Но, не имея в своем распоряжении ничего лучшего, Павел ее опробовал — пожаловался на полную потерю памяти сначала Степану, а потом, во время очередного допроса, и эсэсовскому генералу. Степан поверил — а почему бы и нет? Эсэсовец, кажется, тоже поверил или просто прикинулся, что верит, из каких-то своих, известных ему одному соображений.
Вообще, играть в азартные игры с этим типом представлялось Лунихину делом довольно рискованным, если не вовсе безнадежным. Быстро привыкнув к его черепам, пуговицам, бляхам, дубовым листьям и крестам, Павел обратил внимание на лицо бригаденфюрера и пришел к выводу, что тот представляет собой великолепный образчик человеческой породы. Думать так о фашисте, эсэсовце было неловко, странно и противно — будто живую жабу глотать, честное слово, — но из песни слова не выкинешь: бригаденфюрер не имел ничего общего с карикатурами на немцев, которые регулярно вывешивались в матросском клубе и публиковались во флотской многотиражке. Он был красив — не смазлив, а именно красив той подлинной мужской красотой, которая служит внешним проявлением редкостного по своим качествам сплава физического здоровья, твердого характера и мощного интеллекта. Когда он, одетый по всей форме, заложив большие пальцы обеих рук за ремень и покачиваясь с пятки на носок, стоял посреди комнаты и сверлил Павла испытующим взглядом задумчивых серо-стальных глаз, было трудно поверить, что это живой человек, у которого, случается, потеют ноги, болят зубы и пучит живот. Это был оживший памятник кровавому безумству великого народа, чьи культурные традиции уходили в глубь веков. Впрочем, традиции захватнических войн, грабежей и резни у этого народа были едва ли не старше традиций культурных, и, вспомнив об этом, Павел заново обрел начавшую было ускользать из-под ног почву. При чем тут культура и история? Просто у людей всегда так: в одном доме рождается поэт, в другом — философ, а на соседней улице уже подрастает подонок, которому мало грабить и насиловать в подворотне — у него интеллект, у него кругозор, подворотни ему мало, ему подавай весь мир. Уж он его переустроит на свой лад, будьте уверены!
Но, подонок или нет, на дурака бригаденфюрер не походил ничуточки, и, делая первый ход в почти безнадежной шахматной партии, Павел отдавал себе в этом полный отчет. Для такого противника он был мелковат; это была не его весовая категория, и дело сильно осложнялось тем, что Павел прекрасно сознавал свою несостоятельность в такого рода состязаниях. Вот если бы получить второй шанс на море!.. Поставьте этого голубоглазого красавца на мостик боевого корабля, а лейтенанту Лунихину дайте торпедный катер с полным боекомплектом, тогда и поглядим, чего стоят культурные традиции и боевой дух воинственных тевтонов!
В общем, затевать с бригаденфюрером игру в прятки было страшновато. Все становилось чуточку проще, стоило лишь напомнить себе слова Степана: все они здесь смертники, все заранее списаны в расход и своими и чужими. Имея это в виду, Павел рискнул, и, кажется, для первого раза получилось неплохо. Бригаденфюрер обратился за консультацией к местному врачу, который, распространяя сильный запах не до конца усвоенного медицинского спирта, авторитетно подтвердил, что временная ретроградная амнезия после контузии — явление довольно распространенное. Контузия, объяснил он, есть органическое повреждение мозга, которое в зависимости от тяжести полученной травмы может иметь различные, порой самые неожиданные и непредсказуемые, последствия, вплоть до пробуждения сверхчувственных способностей — ясновидения, чтения мыслей и так далее… «Только этого мне и не хватало», — проворчал, услышав о чтении мыслей, бригаденфюрер и прогнал врача восвояси, наказав больше не притрагиваться к спирту во избежание более чем вероятных и весьма крупных неприятностей, из которых самой мелкой обещает стать безвременная кончина от цирроза печени.
Словом, Павел Лунихин, что называется, прикинулся пингвином — заявил, что не помнит, как его сюда занесло, не представляет, как его зовут, и очень удивлен дурным обращением со стороны представителей Германии — страны, насколько ему известно, дружественной Советскому Союзу, каковая дружба скреплена подписанным на самом высшем уровне пактом о ненападении. Бригаден-фюрер, который вел допрос сам, не прибегая к помощи переводчика, поинтересовался, зачем же тогда он, Павел, неоднократно пытался то бежать, то напасть на солдат «дружественной» немецкой армии. Лунихин, чувствуя себя на правильном пути, снова несказанно удивился и объявил, что знать не знает никаких побегов и тем паче нападений. Ну, может, что и было — не станет же господин немецкий офицер обманывать контуженого человека, — так ведь в беспамятстве чего только ни учудишь. Вы же понимаете, господин офицер…
«Господин бригаденфюрер», — слегка поморщившись, поправил эсэсовец, и Павел истово закивал, выражая полную готовность соглашаться с чем угодно. «Так точно, понял, — сказал он. — По-нашему, значит, это будет комбриг — генерал-майор, так вроде получается». — «Именно так, — согласился немец, искоса, с любопытством его разглядывая. — Значит, что-то все-таки помнишь?»
Он говорил по-русски с акцентом, но довольно чисто, из чего следовало, что в свое время ему довелось пожить в Советском Союзе.
«Выходит, что так, — согласился Павел, опять изображая искреннее недоумение. — Кое-что вроде вспоминается».
Ему доводилось встречать людей с амнезией, наступившей после контузии, и он как мог старался имитировать их поведение. Полная потеря памяти — вещь довольно редкая и порой безнадежная. Такой «язык» никому и даром не нужен, зато человек, сохранивший хоть какие-то обрывки воспоминаний, со временем непременно выздоровеет. Эти разрозненные островки памяти будут расти день ото дня, пока однажды не сольются в один сплошной материк. Торопить этот день бесполезно, нужно просто набраться терпения и ждать; эсэсовец это, конечно, знает, а если не знает, спросит у врача, и тот ему все объяснит в лучшем виде.
Немец, кажется, был готов ждать и всячески содействовать тому, чтобы к пленному вернулась память. Правда, миндальничать с ним, щадя контуженую психику, он не собирался и прямо с ходу, в лоб, по-военному коротко и ясно объяснил: между Германией и Советским Союзом уже второй год идет война, спровоцированная жидовско-большевистской сталинской кликой; Великая Германия, как и следовало ожидать, уверенно движется к победе, и всякий, в ком осталась хотя бы капля разума, должен это понимать и своевременно стать на сторону победителя. Павел, оставив в стороне вопрос о разуме, позволил себе усомниться в услышанном: как же так, какая война? А как же Пакт?
Чтобы избежать ненужных словопрений, бригаденфюрер просто включил радио и дал ему прослушать последнюю сводку Совинформбюро. Изображая горькое недоумение, Павел отметил про себя, что Великая Германия движется к победе не так уверенно и скоро, как того хотелось бы господину бригаденфюреру. Впрочем, на человека, не помнящего, на каком он свете, звучавшие в сводке географические названия должны были произвести самое тяжелое впечатление, и Лунихин в силу своих не шибко великих актерских способностей постарался это впечатление изобразить. Он крепко задумался, теребя повязку на голове, горестно спросил: «Неужели это правда?» — и, получив подтверждение, заявил, что готов к сотрудничеству — то есть не готов, потому что ничегошеньки из того, что интересует господина бригаденфюрера, не помнит, но согласен, потому что против лома нет приема и плетью обуха не перешибешь. Торпедные катера, вы говорите? Кольский залив? Нет, не помню, но постараюсь вспомнить…
Около сходни, ведущей на баржу, обнаружился оберлейтенант, подпираемый с тыла двумя автоматчиками. Равнодушный взгляд из-под лакового козырька фуражки скользнул по Павлу, но офицер ничего не сказал. Он спокойно дождался, пока Лунихин, вывалив свой груз в трюм, начал спускаться по другой сходне, и только тогда поманил его обтянутым черной кожаной перчаткой пальцем.
— Эй, ду! Ду, ду! Ком цу мир! Ком, ком!
Павел подкатил к нему тачку и остановился, переводя дыхание.
— Ком, — повелительно повторил офицер и, повернувшись на каблуках, направился через сутолоку причала к металлическому трапу, ведущему в жилой сектор.
Павел двинулся за ним, толкая перед собой пустую тачку. Для бригаденфюрера это, пожалуй, было бы чересчур, а вот для этих троих — в самый раз: они и не ждали чего-то иного от тупого русского скота, самой природой предназначенного для выполнения черной работы. Один из конвоиров молча ударил его по рукам стволом автомата и оттолкнул в сторону, недвусмысленно давая понять, что грязная тачка в покоях коменданта будет, мягко говоря, неуместна. Лунихин выпустил деревянные рукоятки; второй конвоир пнул тачку ногой, и она с грохотом завалилась набок, выставив единственное колесо со стертым до тусклого свинцового блеска ободом.
Поднимаясь по железной лесенке, Павел оглянулся, чтобы бросить пристальный взгляд на стоящую у причала U-250, на носовую орудийную площадку которой с помощью кран-балки опускали отремонтированную зенитную пушку. Его память уже накопила столько полезной информации, что бригаденфюрер, узнав об этом, собственноручно расстрелял бы своего драгоценного пленника на месте. Оставался сущий пустяк: найти способ донести эту информацию до своих.