Глава 7

Ровно в шесть утра его, как обычно, разбудил пронзительный, нечеловеческий вопль блокового надзирателя. Павел с трудом оторвал от нар тяжелую, будто набитую сырой ватой, голову. Веки никак не хотели размыкаться, их словно залили свинцом, а для надежности еще и смазали клеем, все тело ломило. После ночной прогулки на пирс поспать ему удалось никак не более часа, и он только диву давался, как это у Хайнца, который сегодня спал ничуть не дольше его, хватает сил так долго и оглушительно орать. А впрочем, чему тут удивляться? Вон он какой здоровенный, сытый да гладкий! В штольню идти ему не надо, сейчас прогонит гефтлингов на работу, проверит, не затаился ли кто на нарах или под нарами, и может спокойно дрыхнуть хоть до обеда. А потом пообедает — плотно, с аппетитом — и опять на боковую до самого вечера. При таких условиях пяток минут можно и покричать…

Стоя посреди главного прохода и колотя по стойке ближайших нар увесистой дубинкой (которую покойный Степан Приходько, бывало, именовал «реактивным ускорителем» на том основании, что после краткого знакомства с ней заключенные начинали двигаться с умопомрачительной, прямо-таки фантастической скоростью), фельдфебель Хайнц продолжал вопить так, словно на ногу ему только что уронили чугунную болванку в полтора центнера весом. Это не был нечленораздельный вопль ярости или гнева; Хайнц обладал весьма обширным лексиконом, и из его утренних монологов Павел узнал много новых для себя слов и выражений, которых нет ни в одном словаре немецкого языка и которым не учат ни в одном университете.

Заключенные торопливо вскакивали с нар и строились по бокам главного прохода, попутно приводя в относительный порядок скудный гардероб. Павел последовал общему примеру: переход от слов к делу у блокового не занимал много времени, и его «реактивный ускоритель» редко бывал в простое.

Опустошив мятую алюминиевую миску, выданную угрюмым тощим кашеваром с унылой физиономией человека, страдающего запущенной язвой желудка, и, как обычно, не поняв, ел он что-нибудь или это привиделось ему в полусне, Павел снова стал в строй и с легким замиранием сердца стал ждать развода на работы.

К счастью, ничего чрезвычайного, наподобие прибытия очередного транспорта или закладки нового коридора, сегодня не случилось, и их блок в полном составе погнали туда же, где они работали вчера, — в штольню, где, насколько понял Лунихин, в скором времени должен был разместиться минно-торпедный арсенал базы. Туда уже прокладывали рельсы для вагонеток, а в самой штольне, там, где выработка породы уже закончилась, бригада плотников в полосатых робах под наблюдением подчиненных майора Штирера с саперными эмблемами на рукавах начала монтаж опалубки.

Как только Павел немного успокоился по поводу сегодняшнего места работы, в голову полезли мысли о Приходько. Соседнее место на нарах опустело, и никто, вразвалочку шагая в строю, не отпускал понятных одному Лунихину ядовито-язвительных шуточек и замечаний в адрес охраны. Конечно, свято место пусто не бывает, особенно если это место на лагерных нарах. Со временем, и притом очень скоро, его кто-нибудь займет, но почти наверняка это будет какой-нибудь иностранец, с которым не перекинешься и парой слов и который может оказаться очередным провокатором, работающим на коменданта Шлоссенберга за дополнительную краюху хлеба и окурок немецкой сигареты…

Павел с легким недоумением поймал себя на том, что ему жаль Степана. Он прогнал это неуместное чувство, но для этого пришлось сделать над собой некоторое усилие. Еще совсем недавно, до плена, никакого усилия не понадобилось бы: собаке собачья смерть, разве можно жалеть предателя? Наверное, дело было в том, что всего пару часов назад Павел сам стоял у начала скользкой кривой тропинки, на которую когда-то неосмотрительно, поддавшись минутной слабости, ступил Степан. «Инстинкт самосохранения и здравый смысл» — так, кажется, Шлоссенберг определил идеальную стратегию выживания в условиях концлагеря. Он не учел только одного: что инстинкту самосохранения наплевать на здравый смысл и вообще на все на свете, и, если не держать его в узде, он может в два счета завести туда, откуда нет возврата. Как, без сомнения, это и произошло с «пограничником» Приходько.

Конечно, теперь, когда опасность на время отступила, рассуждать легко. А ведь неизвестно, как бы повел себя геройский парень Паша Лунихин, если бы провокатор не увлекся своей «героической» ролью и не выдал себя со всеми потрохами. Это сейчас легко думать, что скорее пустил бы себе пулю в висок, чем застрелил того, кого считал своим товарищем. А на самом-то деле это бабушка еще надвое сказала. Вот взял бы и в самый последний момент подумал: а донесение-то? С донесением-то как же? Оно ж поважнее будет, чем десяток таких Степанов! Главное — выжить и доставить командованию важные сведения, а Степанов бабы новых нарожают, им не привыкать.

И пальнул бы, и выжил, и, очень может статься, невредимым добрался бы до линии фронта и передал нашим свое драгоценное донесение. Может, даже орден бы за это получил. Так бы и жил потом — с орденом и с запертым на задворках сознания воспоминанием о том, какой ценой этот орден достался. И всю жизнь боялся бы, что вдруг откуда ни возьмись появится кто-то, кто все видел, все знает и готов рассказать… Такой жизни врагу не пожелаешь, но кто об этом думает, когда речь идет о спасении собственной шкуры?

Павлу вдруг вспомнился инструктор по минно-торпедному делу капитан-лейтенант Варварин. Адресуясь к курсанту Лунихину, тот любил повторять, что высшее гуманитарное образование — вещь, наверное, хорошая, в Московском университете плохому не научат, но на войне от него вреда больше, чем пользы. Говорилось это совсем по иному поводу, и в ту пору курсант Лунихин был с капитан-лейтенантом категорически не согласен, но теперь готов был подписаться под этими его словами обеими руками. В самом деле, сколько можно?! Ситуация простая и ясная: кто не с нами, тот против нас. И нечего, нечего ковыряться палочкой в дерьме, разводить вокруг предателя психологию! Время для таких рассуждений если и настанет, так разве что после войны, да и то, надо думать, не очень скоро. А пока что не стоит усложнять простые вещи, когда все и без того так сложно, что дальше некуда…

Он споткнулся о тонкий стальной рельс и, выйдя из задумчивости, обнаружил, что до штольни уже рукой подать. Колонна повернула за угол широкого, как проспект, бетонного коридора, и впереди распахнулся прямоугольный зев выработки, откуда под рокот дизельного генератора все еще выплывали, лениво клубясь в лучах сильных электрических ламп, клубы поднятой ночной сменой пыли. Повинуясь короткому отрывистому «Хальт!», колонна стала, сжимаясь гармошкой, а затем снова пришла в движение, шеренга за шеренгой входя в штольню. Надзиратели считали заключенных по головам, хлопая правофлангового по плечу дубинкой в знак того, что подсчет очередной шеренги окончен и можно проходить.

Обычно Павлу, как и всем остальным обитателям его блока, было глубоко безразлично, где именно, в какой шеренге стоять — лишь бы не с краю, подальше от дубинки надзирателя, солдатских прикладов и собачьих зубов. Но сегодня во время построения он постарался протолкаться вперед и теперь, снедаемый беспокойством, стоял на левом фланге второй шеренги. Он одним из первых вошел в штольню, получил в инструментальной кладовой отбойный молоток, взвалил на плечо тяжеленный моток толстого резинового шланга и, разматывая его на ходу, заторопился к нише, в глубине которой осталась обнаруженная накануне дыра.

Вообще-то, особенно торопиться не стоило: повинуясь установленному порядку, полосатые гефтлинги без напоминаний брели на те самые места, куда их поставил нарядчик-надзиратель в начале недели. Но Павел был уже по горло сыт сюрпризами; он чувствовал, что какой-нибудь очередной фортель судьбы может убить его так же верно, как пуля, выпущенная из никелированного парабеллума коменданта, — уж очень он стал слаб и измотан. Да и ждать, теряясь в догадках, было уже невыносимо, потому-то он и торопился так, словно впереди, в неровной каменной нише с изгрызенными отбойным молотком стенками, его ждало что-то приятное.

На самом-то деле он был уверен, что ничего хорошего его там не ждет. Ночная смена отработала как обычно, это было видно по всему — и по клубящейся в воздухе пыли, и по изменившимся очертаниям штольни, которая стала заметно глубже и шире, и даже по тому, что рукоятка отбойного молотка, который он нес на плече, еще хранила слабое тепло чьей-то ладони. Опалубка опорных колонн была уже почти закончена, повсюду лежали и стояли прислоненные к стенам, испачканные цементным раствором, уже бывшие в употреблении деревянные щиты, а в дальнем углу, ближе к компрессору, Павел увидел бетономешалку, которой раньше здесь не было. Да, ночная смена не простаивала и не вкалывала на разгрузке, а трудилась тут, в штольне. И, без сомнения, кто-то уже наткнулся на отверстие в стене — не мог не наткнуться, потому что чудес на свете не бывает…

Поэтому, направляясь к своему рабочему месту, Павел ожидал увидеть там какую-нибудь пакость наподобие часового с автоматом, свежей бетонной пломбы, натянутой поперек ниши колючей проволоки или хотя бы приколоченных крест-накрест досок и таблички с грозной надписью по-немецки — словом, все что угодно, но только не то, что увидел на самом деле.

Ниша на глаз стала значительно шире, но глубина ее осталась прежней. Там, в глубине, виднелся поставленный на попа дощатый щит — такой же, как те, что благодаря плотницкой бригаде стояли и лежали по всей штольне.

Блекло-серый цвет засохшего цемента почти сливался с фоном каменной стены; щит был словно нарочно создан для того, чтобы именно здесь и сейчас привлекать к себе как можно меньше внимания.

Доски, таким образом, все-таки были. Войдя в нишу и навинчивая на торчащий из головки отбойного молотка патрубок наконечник воздушного шланга, Павел снова осторожно посмотрел на щит и убедился, что надпись тоже имеется и сделана она, как и ожидалось, по-немецки. Чем-то острым — очевидно, ржавым гвоздем, вынутым все из того же щита, — на белесой бугристой поверхности присохшего к доскам цемента было торопливо, вкривь и вкось нацарапано: «Arbeit macht frei» — «Работа делает свободным» — лозунг, красовавшийся на воротах первых немецких концлагерей, где пришедшие к власти нацисты гноили заживо своих коммунистов и всех, кто был им неугоден. Лозунг был изуверский, но в данный момент в нем, похоже, содержался какой-то второй смысл. Вернее, смысл-то был самый что ни на есть изначальный: работай, и освободишься, — но он явно не совпадал с тем, что имели в виду нацисты, когда сочиняли этот призыв.

Ниже той же рукой, но уже по-итальянски было дописано: «Ciao bella». Итальянского Павел не знал, но и тут ему не требовался переводчик. «Чао, белла», «Прощай, красавица» — это были слова из песни итальянских партизан-антифашистов, которую исполняла в матросском клубе красивая артистка из приехавшей в Мурманск с концертом агитбригады. Мотив у песни был простой и зажигательный, слова припева, который целиком состоял из этого самого «чао, белла, чао!», запомнились сразу, и Павел, да и не он один, еще долго напевал эту песенку себе под нос. Помнится, лучше всего, с каким-то особенным вкусом «чао, белла» звучало, когда торпеда уходила в цель: прощай, красотка, передавай от нас привет фрицам…

Немцы включили компрессор, и тот затарахтел на всю штольню, плюясь сизым дымком. Шланг под рукой у Павла шевельнулся, как живой, лишний раз напомнив, что по-немецки «шланг» — это змея. Сходство со змеей только усилилось, когда сжатый воздух зашипел, вырываясь из узкого зазора между патрубком и неплотно завинченным наконечником. Павел довернул гайку, шипение прекратилось; где-то справа застучал отбойный молоток, к нему присоединились второй и третий, и вскоре штольня наполнилась грохотом, треском и пылью, словно в ней происходила ожесточенная перестрелка. Павел взял молоток, упер зубило в боковую стенку ниши и налег на рукоятки. Молоток застучал и задергался, врубаясь в камень, из-под зубила столбом повалила серая пыль. Не оглядываясь, каким-то шестым чувством Лунихин уловил присутствие прошедшего мимо ниши надзирателя. Он не обернулся, продолжая усердно работать, как и полагается заключенному, твердо знающему, какое место он занимает в пищевой цепочке. Торопиться не следовало, нужно было дать охране время расслабиться и хотя бы частично утратить бдительность.

Ковыряя неподатливую скалу и то и дело поглядывая на стоящий у стены щит, он думал о человеке, оставившем ему нацарапанное ржавым гвоздем дружеское напутствие. Неизвестно, почему он не воспользовался спасительной лазейкой сам. На то могла быть добрая сотня причин, от не вовремя подвернутой ноги или общего истощения до обыкновенного страха. Итальянцы — народ южный, теплолюбивый; где ему бегать раздетым и голодным по суровым каменистым равнинам Приполярья! Но человек он как пить дать настоящий, и мужества ему не занимать. Ведь только за то, что промолчал, не донес о находке, его могли расстрелять!

Да почему могли — могут! В любой момент могут, особенно если после того, как Павел сбежит, найдут щит с этими надписями. С виду-то они вроде невинные и где-то даже верноподданнические — ну, нацистский же лозунг, какие могут быть претензии? — но сложить в этой ситуации два и два по силам даже набитому дураку. А Шлоссенберг не дурак, и выяснить, кто здесь работал до беглеца и нацарапал эти каракули, для него раз плюнуть…

То, как повел себя неизвестный итальянец, в корне противоречило невысокому мнению покойного Степана Приходько о жителях Западной Европы. Впрочем, перед смертью липовый пограничник на деле доказал, что его мнения и слова не следует принимать в расчет.

Выглянув из ниши и убедившись, что никого из немцев поблизости нет, Павел упер плоский конец зубила в деревянный щит чуть выше надписей и надавил сверху вниз. Дерево загудело под частыми ударами, зубило отскакивало от него, как колотушка от бубна, не в силах вонзиться в незнакомую, неуязвимую для него поверхность. Его повело вправо и вниз, приличных размеров пласт засохшего цементного раствора вместе с надписью отвалился и, ударившись о пол, рассыпался на куски. Павел наступил на них опорком и старательно растер в мелкую крошку, в пыль, по которой уже ничего нельзя было прочесть. Подчистив последние следы надписи на деревянном щите, он осторожно выглянул из ниши.

Пылевые облака гуляли по штольне, как дымовая завеса, сквозь них едва пробивался свет прожекторов. Надзиратель стоял у выхода, где воздух был хоть чуточку чище, и что-то горячо обсуждал с пулеметным расчетом, оживленно жестикулируя дубинкой. Момент настал, лучшего могло просто не быть.

Прислонив отбойный молоток к стене, Лунихин с натугой приподнял и отставил в сторону щит. Дыра в стене стала намного больше, и тот, кто ее расширил, потрудился снова замаскировать лаз аккуратно сложенными друг на друга камнями, соорудив что-то вроде грубой кладки. А рядом с лазом, прислоненная к стене деревянной рукояткой, стояла кирка — точно такое же кайло, как то, которое сломал Приходько, разве что поменьше размером и, естественно, целое.

«Ай да парень!» — подумал Павел о незнакомом итальянце, подхватил кайло и несильно ударил им по кладке.

Камни посыпались с неслышным за грохотом отбойных молотков стуком, взметнулось новое облако пыли, и Павел увидел проступающие сквозь клубящуюся желтовато-серую муть очертания неровного, узкого провала. Пару секунд он потратил на то, чтобы решить, как быть с молотком: бросить его и бежать или постараться оттянуть момент, когда его побег обнаружат?

Решение пришло быстро и как бы само собой. Павел забросил в пролом кирку и пролез туда сам, волоча за собой отбойный молоток. Обрывок изолированного провода все еще болтался в кармане полосатой арестантской робы. Лунихин повторил нехитрую операцию с проводом, шлангом и воздушным патрубком, положил грохочущий молоток на груду камней и снова выбрался в нишу, чтобы бросить прощальный взгляд на надзирателя, а заодно проверить, как все это выглядит снаружи.

Снаружи все выглядело не ахти. Перемазанный пылью и оттого еще больше похожий на побывавшего под колесами грузовика питона шланг, извиваясь, уходил в темную трещину. В трещине грохотало, оттуда валом валила пыль, и было легко поверить, что там, внутри, кто-то вкалывает, не щадя здоровья, во имя победы Великого Рейха. Вот только ответа на вопрос, какого черта этого энтузиаста понесло в подозрительную щель, где ему абсолютно нечего делать, состряпанная Павлом декорация не давала. А с другой стороны, надзиратель — не инженер и не прораб, проекта хранилища он, разумеется, в глаза не видел, а если бы и видел, все равно бы ничегошеньки в нем не понял. Ему плевать, чем именно заняты заключенные, лишь бы никто не стоял без дела. Ну, забрался гефтлинг номер такой-то в щель и долбит там без перерыва, как сумасшедший дятел, и что с того? Может, ему так приказали, кто его знает? Не отправляться же на поиски инженера, чтобы тот дал разъяснения, а заодно взгрел ефрейтора, который отвлекает его от дел дурацкими вопросами!

Павел подавил вздох. На командирских курсах им старательно вдалбливали в головы простую и, по уверениям преподавателей, часто оказывающуюся спасительной истину: никогда, ни при каких обстоятельствах не считайте противника глупее себя, это всегда плохо кончается. Один раз он уже решил, что может запросто перехитрить бригаденфюрера СС, и не погорел только благодаря счастливой случайности. Сутулый и близорукий ефрейтор фольксштурма, который сегодня наблюдает за заключенными в штольне, — это, конечно, не Шлоссенберг, но и его, надо думать, родители нашли не на помойке. А что, если он не поленится заглянуть в трещину и посветить туда фонариком?

Правда, выбора все равно нет, а значит, все решает время. Чем дальше Павел успеет уйти до того, как его хватятся, тем больше у него шансов добраться до своих. Хотя какие там шансы, это же курам на смех…

Он выглянул из ниши и увидел, что надзиратель по-прежнему, как приклеенный, торчит около пулеметного гнезда. Теперь он уже не махал руками, а, наклонив голову, прислушивался к тому, что, перекрикивая грохот отбойных молотков, чуть ли не в самое ухо орал ему пулеметчик.

— Чао, белла, — вполголоса сказал им Павел, протиснулся в узкий лаз и, переступив через конвульсивно дергающийся в груде щебня молоток, ощупью двинулся навстречу неизвестности.

Каменистое плато, прорезанное глубокими впадинами и трещинами, круто обрывалось с одной стороны к морю, а с другой — к фьорду, который, извиваясь и ветвясь, глубоко врезался в сушу. Крупные валуны были пестрыми от затянувших их мхов и лишайников, скудная почва поросла невысокой травой, которая сейчас, в разгар короткого северного лета, зеленела свежо и радостно, будто торопясь вдоволь покрасоваться перед наступлением холодов, — здесь, недалеко от полярного круга, они всегда были не за горами. Дующий со стороны моря ровный сильный ветер трепал ее и мял, но трава держалась стойко — ей было не привыкать.

Иногда среди колышущихся травинок неярко поблескивал металл, и тогда Павел, осторожно раздвинув руками гибкие стебли, затаив дыхание, снимал растяжку и вывинчивал взрыватель.

Трещина в скале, по которой он покинул бункер и в которой дважды застрял бы намертво, не окажись при нем подброшенной незабвенным итальянцем кирки, вывела его не к береговой батарее и не к пулеметному гнезду, а на минное поле. Его эскапада могла бы кончиться прямо там, в метре от дыры, которую он раскопал, выбираясь на поверхность, если бы не хваленая немецкая аккуратность, местами, на взгляд Павла, граничившая с полным идиотизмом: утыкав подходы к бункеру минами, фрицы свели собственные усилия на нет, оплетя минное поле колючей проволокой и понаставив всюду табличек с надписью: «Осторожно, мины!»

Одну такую табличку Павел заметил сразу же, как только выбрался из своей ямы, с головы до ног перемазанный землей, как восставший из могилы вурдалак. Правда, намного легче ему от этого предупреждения не стало: на краткосрочных командирских курсах его очень подробно ознакомили с устройством и принципом действия всех типов морских мин и торпед, а вот о сухопутных противопехотных минах он имел лишь самое общее и весьма смутное представление. В них, как и в морских минах, должен иметься взрыватель, который, по идее, можно удалить — вот, собственно, и все, что было ему известно.

Какое-то время он пытался просто обходить мины стороной, ужом проползая мимо этих смертоносных сюрпризов. Но фрицы потрудились на совесть, мины стояли густо, и очень скоро он понял, что попытка обезвредить мину, не зная ее устройства, все же не так рискованна, как предпринимаемые им в данный момент акробатические этюды в горизонтальной плоскости.

«Инстинкт самосохранения и здравый смысл», — вспомнил он, осторожно берясь двумя пальцами за детонатор первой мины, которую решился обезвредить, и невесело усмехнулся: ни тем, ни другим в его действиях даже и не пахло.

Мины, на его счастье, оказались из самых простых, нажимного действия, и за первой без каких-либо сюрпризов последовали вторая, третья и так далее, до бесконечности. Он полз на животе, слушал, как свистит в траве обжигающий спину и руки ледяным дыханием полюса северный ветер, снимал закоченевшими, негнущимися пальцами растяжки, вывинчивал взрыватели и понемногу тупел, переставая понимать, зачем он это делает, и теряя счет времени.

А время между тем не стояло на месте. Короткий северный день разгорался все ярче, почти не греющее солнце совершало свою обычную прогулку вдоль горизонта. Сирены тревоги пока молчали, но Павел знал, что это ненадолго. Скоро они тоскливо и оглушительно взвоют на весь фьорд, эхо подхватит эту зловещую музыку и начнет перекатывать от одного скалистого берега к другому. И сразу закрутится обычная в таких случаях карусель: из бункера во все стороны ручейками разбегутся поисковые группы, разъедутся по заданным квадратам, замыкая кольцо оцепления, бронетранспортеры и грузовики с солдатами. Пятнистый, как жаба, сторожевой катер отдаст швартовы и пойдет, буравя и пеня спокойную воду фьорда, вдоль береговой линии, как пальцами, ощупывая тонкими подвижными стволами счетверенной артиллерийской установки каждый выступ скалы, каждую расселину, каждый укоренившийся в щели между камнями пучок травы. Овчарки будут рваться с поводков, захлебываясь от ярости, и скоро, очень скоро одна из них возьмет след уходящего пешком через чужую неприветливую страну беглеца…

Потом он опять увидел впереди ограждение из колючей проволоки, за которым хмурой глыбой серого бетона приник к земле дот — приземистое, мощное сооружение, угрюмо таращившее на него пустые горизонтальные глазницы амбразур. Павел заскучал, распластавшись по земле среди сырого мха и травы, и снова подумал, что никакое везенье не бывает бесконечным. В своей полосатой черно-белой робе с нашитыми на спине и груди алыми треугольниками он заметен на этом поле не хуже, чем шальной таракан на праздничной скатерти. Сейчас пулеметчик, какой-нибудь Ганс или даже тезка по имени Пауль закончит осмотр только что извлеченной из ноздри козявки, разотрет ее пальцем по шершавому бетону стены, выглянет от нечего делать в амбразуру и изумленно воскликнет: «О майн либер Готт!» А потом упрет в плечо деревянный, окованный железом приклад, проверит ленту, поправит прицельную планку, оттянет затвор и потратит сколько-то там патронов на то, чтобы угомонить, наконец, не в меру резвого и везучего гефтлинга…

Дот молчал. Ветер путался в дерне, которым он был для маскировки обложен сверху, и, если бы не амбразуры, дот напоминал бы наполовину ушедший в землю гигантский валун. Павел полежал еще немного и понял, что через некоторое время пулеметчику Гансу уже не придется расходовать боезапас — резвый гефтлинг естественным порядком, сам, без посторонней помощи околеет от холода.

Ползти назад было так же опасно, как и вперед, но при этом еще и бессмысленно — там, на минном поле, он ничего не потерял. «Была не была, — решил Павел. — Ну, в самом крайнем случае пристрелят, так кто сказал, что этого не случится? Хоть вольного воздуха напоследок глотнул, и на том спасибо…»

Скоро он отыскал небольшую промоину, слегка расширив которую без проблем прополз под колючей проволокой. Кирка, которую он сто раз собирался бросить, пока елозил на брюхе по минному полю, при этом очень ему пригодилась, и он решил повременить с расставанием: своя ноша не тянет, да и где он возьмет другое оружие?

Дот оказался необитаемым — очевидно, немцы не ждали нападения со стороны суши и не считали нужным держать здесь постоянный пост. Внутри царили холод и запустение, металлический стеллаж для боеприпасов и провизии был пуст. Вдоль стен намело земли и мусора, в углу валялась ржавая консервная банка с лужицей грязной, подернутой радужной пленкой воды внутри. В другом углу из пола выступало накрытое тяжелой стальной крышкой широкое бетонное кольцо. Павел предположил, что это колодец, ведущий прямиком в бункер, но проверять свое предположение не стал — еще чего!

Может, тогда уж лучше сразу вернуться? Пробраться на верхний уровень, постучаться прямо к Шлоссенбергу и сказать: «Лопухи твои охранники, герр бригаденфюрер! Я по воле прогулялся и назад пришел, а они до сих пор уверены, что я в штольне ковыряюсь… Зачем гулял? Да чтобы их проверить, а еще чтоб доказать свою преданность этим, как их… идеалам Третьего рейха, вот! Сигареткой не угостишь, начальник? Гебен зи мир, как говорится, айне цигаретте, битте…»

Павел покинул дот, не прикоснувшись к крышке. Длинный, извилистый ход сообщения, убегавший куда-то вдаль, наверное к береговой батарее, манил за собой, обещая легкую прогулку по гладкому, без единого бугорка, бетонному полу. К сожалению, это был не тот случай, когда стоило выбирать из всех возможных путей самый легкий. На батарее Павлу, конечно, обрадуются, но это будет совсем не та радость, которую он готов разделить.

Он предполагал, что скоро выберется к фьорду, но край обрыва возник перед ним совершенно неожиданно. Павел едва не ступил на провисшую маскировочную сеть, переброшенную через узкую извилистую протоку, в конце которой находился главный портал базы. Осознав, что едва не подарил фрицам бесплатное развлечение, устроив воздушный цирк на трапеции, он снова лег на живот и, свесив голову через край обрыва, посмотрел вниз.

Почти прямо под ним виднелась полоска пирса, с такой высоты казавшаяся узенькой, как школьная линейка. Сейчас, при ярком дневном свете, все выглядело совсем не так, как ночью. Ночью пирс выделялся черной полосой на свинцово-сером фоне воды, а сейчас все стало наоборот, поменялось местами: в тени высокого берега вода казалась почти черной, а пирс был светлый, коричневато-рыжий от ржавчины. К нему, как и ночью, был пришвартован сторожевой катер, и было видно, что он от клотика до ватерлинии выкрашен серой шаровой краской и причудливо размалеван черно-зелеными камуфляжными пятнами и разводами. Орудийная башенка была затянута пятнистым брезентом, стволы пушек зачехлены; на корме маячил часовой, и Павлу показалось, что это не матрос, а пехотинец, но на таком расстоянии утверждать это с полной уверенностью он не мог.

Он отыскал взглядом прилепившийся к скале дот на той стороне протоки. До него было далековато, но фрицам, в отличие от Павла Лунихина, никто не запрещал пользоваться биноклем — хорошим цейссовским биноклем, морским или хотя бы полевым, тоже дающим прекрасное увеличение. А то, чего доброго, и оптическим прицелом снайперской винтовки…

Земля под ним была влажной — очевидно, недавно прошел дождь. Не тратя времени на поиски лужи, которой здесь, скорее всего, не было, Павел вырвал с корнями пучок травы и начал старательно тереть им робу, замазывая серовато-рыжей глиной светлые полоски. Он торопился, потому что тишина не могла длиться вечно, и вскоре согрелся, а потом и вспотел. Чтобы замазать грязью спину и зад полосатых штанов, пришлось раздеться догола, и он впервые заметил, как исхудал за это время.

Наконец приготовления были закончены. Натянув на себя сырую, пахнущую землей робу, Павел выбрал место, где обрыв казался чуточку более пологим, протиснулся под туго натянутым краем маскировочной сети и, мысленно перекрестившись, начал головоломный спуск, который был под силу далеко не каждому альпинисту.

Во время этого спуска кирка по крайней мере дважды спасала ему жизнь, и Павел мимоходом пожалел о том, что сохранить ее для истории будет, наверное, потруднее, чем добраться до линии фронта, пересечь ее, заставить себя выслушать, а потом еще доказать пустоглазым волкодавам из особого отдела, что ты не верблюд и говоришь правду. Если бы только это было возможно, он повесил бы ее дома на самом видном месте и рассказывал сначала своим детям, а потом и внукам, как болтался над пропастью, цепляясь за гладкую деревянную рукоятку, лихорадочно сучил ногами в поисках опоры и, каждую секунду ожидая выстрела в спину, наблюдал, как затупленное острие тихонечко, по миллиметру, соскальзывает вниз, выползая из почти незаметной трещинки в камне…

Гладкая издалека, вблизи скала оказалась морщинистой, прорезанной глубокими бороздами и трещинами. Это было очень удобно; неудобно оказалось другое: то, что издали выглядело удобной ступенькой, при ближайшем рассмотрении оказывалось гладким отвесным уступом высотой в два, а порой и в три человеческих роста. Павел спускался осторожно, по сантиметру, все время помня о доте на той стороне протоки и пулеметном гнезде рядом с запасным выходом из бункера. Часового на корме сторожевика следовало иметь в виду так же, как и какого-нибудь случайного фрица, выбравшегося из бетонного подземелья, чтобы спокойно выкурить на свежем воздухе сигаретку и поглазеть по сторонам.

Ветер заунывно свистел в расселинах скал, игриво забирался под одежду, щекоча ребра ледяными пальцами, а потом, неожиданно рассвирепев, бешено рвал полы полосатой куртки, бил в плечо и хлестал по лицу, норовя сбросить беглеца с его ненадежной опоры. Руки окончательно закоченели, и Павел сто раз проклял себя за то, что отважился на эту явно безнадежную, заведомо обреченную на провал авантюру. Только самонадеянный идиот мог рассчитывать, что из нее получится что-нибудь, кроме короткого свободного полета по вертикали. И неважно, начнется этот полет с вывернувшегося из-под ноги камня или с ударившей в незащищенную спину рядом с нашитым на робу красным треугольником пули. Конец в обоих случаях один: оглушительный удар о твердую, как бетонный пол, воду и быстрая смерть.

Там, наверху, куда уже не вскарабкаешься, осталась плоская, открытая на все четыре стороны равнина, по которой можно идти, а при желании даже бежать — долго, очень долго, без малейшего риска сорваться и полететь, дрыгая ногами и теряя опорки, навстречу гибели. Да, собаки бегают быстрее, и далеко по открытому месту, наверное, не убежишь, но здесь-то фрицам и вовсе не понадобится за тобой гоняться, и собаки тут ни к чему — сам, без собак, свернешь себе шею в наилучшем виде…

Добравшись до глубокой расщелины с относительно пологим, изобилующим удобными выступами дном, Лунихин остановился, чтобы немного передохнуть. Во время спуска он старался не смотреть вниз, сосредоточив все свое внимание на том, что находилось непосредственно у него под ногами, и теперь, развернувшись лицом к протоке, попытался на глаз оценить, сколько еще осталось.

К его удивлению, осталось не так уж и много. Края расщелины ограничивали обзор, но пирс был виден как на ладони, вместе с пришвартованным сторожевым катером. Нахохлившийся, как воробей, часовой на корме действительно оказался пехотинцем в серой шинели и пилотке с опущенными ушами. Винтовка торчала у него под мышкой, как градусник, озябшие кулаки были, как в дамскую муфту, засунуты в рукава. Часовой стоял неподвижно и, кажется, подремывал вполглаза под доносящееся откуда-то сбивчивое, визгливое пиликанье угодившей в неумелые руки губной гармошки.

Оценивая обстановку, Павел мысленно посетовал на пресловутую немецкую аккуратность. На пирсе не было ни сложенных штабелями ящиков, ни бочек с горючим — ровным счетом ничего, кроме голого рыжего железа, как будто это был летний причал для прогулочных катеров на каком-нибудь морском курорте. Чтобы пройти по нему незамеченным, нужно было превратиться в муравья, а еще лучше — в микроба. Да, именно в микроба, потому что микроскопами личный состав непобедимого вермахта пока что, слава богу, не оснащен. Правда, на то, чтобы проделать такой путь, микробу наверняка не хватит жизни, и до конечной цели путешествия доберутся разве что его далекие потомки…

Прервав полубредовые раздумья Лунихина, часовой на катере зашевелился, вынул руки из рукавов и закурил. Пуская по ветру легкий белесый дымок, он с праздным и скучающим видом задрал голову и явно от нечего делать окинул рассеянным взглядом угрюмую панораму нависших над протокой морщинистых каменных стен. На какой-то короткий миг глаза его встретились с глазами окаменевшего, уверенного, что на этом все кончено, Павла. Взгляд часового равнодушно скользнул мимо; потом немец вздрогнул, осознав мелькнувшую перед ним картину: вросшее в камень серо-рыжее изваяние с чем-то вроде кирки в руке, похожее на уродливую глиняную скульптуру, воздвигнутую каким-то вымершим древним народом и неизвестно каким образом уцелевшую до наших дней. Часовой резко обернулся, машинально схватившись за винтовку, но поразившее его видение уже исчезло. Солдат снова сунул «маузер» под мышку, тряхнул головой и протер глаза свободной от сигареты рукой, после чего стал прохаживаться взад-вперед по палубе, попыхивая дымком и время от времени изумленно покачивая головой: привидится же такое средь бела дня!

Павел подождал, пока сердце перестанет бешено колотиться в груди, а дыхание восстановится, и осторожно выглянул из-за камня. Проклятый фриц, из-за которого Лунихина едва не хватила кондрашка, уже скрылся из вида за обернутым пятнистым брезентом бесформенным горбом орудийной башни. «3-зараза фашистская. Шею сверну, гад!» — дрожащими от холода и пережитого страха губами с трудом выговорил Павел, и его обещание вовсе не было пустой угрозой — именно это он и собирался сделать, если еще хоть чуточку повезет.

При ближайшем рассмотрении выяснилось, что расселина ему попалась на диво удачная, прямо как по заказу. Становясь все глубже и шире, она спускалась к самой воде, заканчиваясь крошечным, размером с обеденный стол, усеянным щебенкой пляжем. Вскоре ее край окончательно скрыл Павла от посторонних глаз, и он, почти не таясь, спустился на берег. Полдела было сделано; осталась вторая половина, которая обещала стать гораздо более трудной и опасной, чем первая.

Он позволил себе с минуту посидеть на камнях, отдыхая и собираясь с силами перед тем, что больше всего напоминало попытку самоубийства, а потом, заранее стискивая зубы в предвкушении смертельного холода, быстро, чтобы не передумать, скинул с себя робу и опорки. Он засунул куртку, плоскую полосатую шапочку и обувь в штаны, добавил туда же увесистый, килограммов на восемь, угловатый булыжник, завязал штанины тугим узлом и осторожно подобрался к самому краю пляжа. До воды было с полметра; Павел лег животом на холодный острый щебень, опустил вниз руку с узлом и разжал пальцы. Черная как смоль, глубокая вода беззвучно приняла тряпичный узел, который в последний раз мелькнул в прозрачной толще проступающими сквозь грязь полосками и исчез навсегда. По поверхности расплылось облачко глинистой мути, которое вскоре бесследно рассосалось.

Отступать было некуда, да и незачем. Прихватив кирку («Какое же судно без якоря?» — мелькнула при этом неуместно шутливая мысль), Павел бесшумно соскользнул в воду.

Ледяной, нестерпимый холод обжег тело, мгновенно добравшись до самого нутра. Дыхание перехватило, сердце, казалось, перестало биться, и Павел понял, что может умереть от разрыва сердца прямо сейчас, не протянув и тех несчастных пяти минут, в течение которых человек, оказавшийся за бортом в здешних широтах, остается в живых. Но сердце выдержало, забилось ровно и мощно, дыхание вернулось, и Павел, набрав в грудь как можно больше воздуха, нырнул и поплыл, отчаянно работая всеми четырьмя конечностями, туда, где у временного металлического пирса дремал сторожевой катер.

Загрузка...