Глава 14

Всю ночь до самого рассвета лил дождь, тихо шурша за открытым окном спальни. Анна не спала, слушала этот тихий шелест и прикусывала губу, надеясь в душе, что Андрей не едет где-то в этот ливень, кутаясь от холодных капель в плащ, а остановился на постой на станции или в избе какой по пути к западной границе империи, где был ныне его полк. Вспоминала его глаза, такие светлые, как ей казалось ныне отчего-то, его нежный взгляд, его руки. И тот тихий шепот вспоминала, настолько ей чудился он ей в шуршании дождя по траве: «Моя милая… милая моя…»

Думать же о тех словах, что бросил в этой самой комнате Петр, Анна не хотела, как не хотела позволить запачкать свои воспоминания, их волшебный свет, что так сладко грел душу, этой грязью, этой мерзостью. Пришло на миг воспоминание о том, как отвердел подбородок, и погасли на миг глаза, когда Андрей смотрел на кольцо с гранатами на ее пальце, и она поспешила отогнать его прочь. Не будет она думать ни о той, на чьем пальце это кольцо было несколько лет, ни о том, что могло связывать ее с Андреем. Впервые Анна чувствовала себя слабой и в то же время такой защищенной в кольце его рук, в тепле его присутствия. И размышлять о том, не обманчиво ли это ощущение, не зря ли она так открылась, было страшно.

Она не может обмануться в нем. Только не в нем, кому настолько доверилась. Кому подарила не только свое тело, но и свое сердце, вверила свою душу, несмотря на настойчивое требование разума снова выставить некую стену для защиты, отгородиться.

А после вспомнила о той пощечине, которая разделила брата и сестру, внесла в холод в ту теплоту, что была меж ними всегда, невзирая на поступки и слова. Анна всегда прощала ему все. Его насмешки и уколы, его жестокие и злые шутки, его излишнюю резкость по отношению к себе. Петр всегда затем старался сгладить последствия своего поведения лаской и нежностью, и она прощала, как может прощать слепо любящий человек. Но ныне она не могла простить, как ни пытался разум найти очередное оправдание брату.

Он проигрался князю, это было очевидно. Недаром просил папеньку выделить ему в личное пользование землю под Москвой, чтобы иметь отдельные доходы. Недаром Михаил Львович ссорился с сыном в тот день, повысив на Петра голос, что позволял себе довольно редко. И, видимо, сумма проигрыша была велика, раз Петр чувствует себя так неуютно, раз так раздражен ныне. У него и ранее были проигрыши, как шепталась иногда Пантелеевна с Глашей о молодом барине, не замечая интереса Анны к их словам, но никогда те долги настолько беспокоили его.

Он в ловушке. У него были глаза загнанного зверя, когда после Петр пытался объясниться с ней, Анна помнила то хорошо. Такой взгляд она не раз на охоте видела у лис и зайцев, когда те, выбиваясь из сил, припадали к земле, зная, что в следующий миг в них вцепятся острые зубы собак. Но почему Петр так печется о кандидатуре Чаговского-Вольного, всячески намекая о преимуществах его, как мужа? Неужто тот попросил Петра похлопотать в семье о том? Или какое другое условие было поставлено брату в возмещение долга?

Анна совсем не помнила среди своих московских знакомых князя, как ни силилась вспомнить. Где и когда он был представлен ей? И отчего пожелал именно ее видеть своей супругой, если ход ее мыслей верен? Она не могла найти ответов на эти вопросы. Но определенно знала одно — Чаговский-Вольный никогда не станет ее мужем по ее воле. Для того надо было бы притащить ее волоком в церковь и поставить по венец, а это, слава Богу, невозможно. Ее выбор был сделан. И даже трудности Петра не заставят ее переменить свое решение. Быть может, если бы еще зимой, когда князь был в Милорадово, а она не была так привязана невидимыми нитями к Андрею, все могло быть иначе. Попроси ее Петр, умоли ее на коленях, и она могла бы согласиться… ужасно, но ради того брата, которого она так слепо любила, Анна пошла бы на это. Но ныне, когда она поняла, насколько изворотливым и злым может быть Петр, насколько она ошибалась в нем… Пусть ее после назовут égoïste [275], быть может, она и верно такая. Но ступить под венцы, соединить на века свою руку она бы хотела ныне только с Андреем.

Анна заснула только под утро, когда дождь уже успокаивался. Ей привиделась та самая дорога вдоль луга, что вела от Милорадово к имению графини. Она снова была там, на том месте, где встретила Андрея прошлым днем, а над головой, накрытой капюшоном плаща, ходили темные тучи грозы. Ветер рвал плащ на ее плечах, раздувал подол платья и волосы. Сердце колотилось учащенно от страха, но она никуда не уходила, зная, что вот-вот на дороге должен показаться Андрей, что сейчас он подъедет к ней, как подъехал нынче днем. И действительно, впереди показался всадник, и она не удержалась на месте, побежала ему навстречу, улыбаясь, зная, что как только они встретятся, ей будет уже не страшна ни гроза, ни этот злой и сильный ветер, едва ли не сбивающий ее с ног. Ничто в это мире не будет страшно для нее в его руках.

А потом Анна вдруг встала как вкопанная, разглядев, что на всаднике, что гнал к ней коня галопом по пыльной дороге, не белый мундир кавалергарда. Темный фрак, поняла вдруг она и замерла на миг, а после резко свернула в сторону, в высокие травы луга, намереваясь спрятаться, переждать, пока проедет этот пугающий ее ныне всадник. Не попасться в его руки…

Идти было тяжело — подол путался в травах, а те цеплялись за него, словно пытаясь остановить, обвивали ступни. Но Анна упрямо шла вперед, стараясь убежать, скрыться от темного фрака, который она видела в зеркале в вечер гадания. Ей бы остановиться уже, сесть в траву, та бы надежно упрятала ее от взоров чужих, но Анна упрямо шла вперед, словно ее манило что-то на том конце луга.

А затем вдруг она вышла на какое-то поле, в удивлении подняла голову от своего пути через травы, зная, что за этим самым лугом не должно быть никакого поля, только лес. Едва сдержала крик, оглядывая картину, что открылась ее взгляду на этом открытом пространстве.

Тела. Десятки, сотни, тысячи тел. Ужасающее разноцветье мундиров: зеленые, белые, красные, синие. В самых причудливых позах. С оружием в руках или без оного. Калеченные или целые, но все — застывшие, мертвые. Трупы лошадей, разбитые орудия, некогда сияющие золотом в солнечных лучах штандарты, ныне перепачканные грязью и кровью.

Анна в ужасе замерла на миг, а потом двинулась по этому полю, аккуратно ступая между телами. Она сама не понимала, отчего не повернула тут же назад, в зелень луга, отчего не вернулась туда, где нет смерти и крови, где нет этой страшной картины перед глазами. Шла упрямо вперед, аккуратно ступая между лежащими на земле, теми, кто принял смерть в том сражении, что развернулось здесь недавно. А потом Анна приметила среди тел белый мундир и светлые волосы, перепачканные кровью. Склонилась к убитому офицеру, с облегчением не признавая в нем того, кого так страшилась отыскать здесь. Незнакомое ей лицо, совсем незнакомое. И она, прошептав короткую упокойную и перекрестившись, двинулась далее, с трудом перебарывая страх и желание двинуться назад, пусть даже к тому мужчине во фраке, что ехал за ней по дороге, чьи приближающиеся шаги она различала неким чутьем за своей спиной.

Так и шла по этому полю, шепча про себя слова молитвы, всякий раз склоняясь к очередному убитому в светлом мундире, страшась встретить невидящий взгляд темно-голубых глаз. Господи, умоляю тебя, — шептали в перерыве между молитвами на упокой ее губы. Он не должен быть здесь. Он не должен…

Но он был. Анна узнала его скорее сердцем, чем глазами, хотя и не видела лица. Он лежал спиной вверх, словно умирая, куда-то полз, цепляясь пальцами в рыхлую землю. На его мундире не было совсем крови, только грязь, и она медленно пошла к нему, отчаянно надеясь на то, что он жив, он непременно должен быть жив! Но офицер был мертв — слишком холодна была рука, которой коснулась дрожащими пальцами Анна, присев подле убитого. А потом она увидела то, что пытался тот сжать перед смертью в ладони, словно пытаясь спрятать от мародеров самое драгоценное, что у него было, унести с собой с могилу, коли таковая будет для него. Черный шнурок и серебряный широкий ободок на том шнурке, с аметистами и нефритами. Кольцо, которое когда-то она дала ему в защиту, и которое так и не сумело сберечь его для нее… Не уберегло!

Анна проснулась от собственного крика. Кричала долго, перепугав прибежавшую к ней тут же из будуара Глашу, отбивалась от ее рук, не понимая, где находится, все еще видя перед глазами побелевшую мужскую ладонь, перепачканную землей. Кричала, пока ее не дернула больно за волосы Пантелеевна, как делала это в детстве, прекращая истерику, а потом прижала ее к себе — смолкшую, перепуганную, дрожащую.

— Что, милочка моя? — гладила Анну по перепутанным за время сна волосам няня. — Сон, чай, дурной Дрема принесла?

— Дурной, няня, сон, недобрый совсем, — прошептала Анна, прижимаясь к ней всем телом, цепляясь за нее. — Убили его… отняли… у меня его отняли!

— Ох, душенька, нынче ж не пятый день седмицы, чтоб в вещий сон верить. Не в руку он был, не в руку, — утешала ее Пантелеевна, целуя в макушку. — Коли видится не на пятый день мертвяком во сне ночном, то и думать нечего — только к долголетию его тот сон, не иначе.

— Ты уверена в том, милая? — подняла на нянюшку залитое слезами лицо Анна. Та кивнула, вытирая мягкой ладонью эти слезы, а после целуя свою питомицу в лоб.

— Коли нет покоя после слов моих, то перед образами постой. Попроси защиты у Царицы Небесной. Та всех слышит, всем подмогает.

Анна послушалась няню — быстро облачилась в платье и умылась холодной водой, спустилась вниз в образную домашнюю, где в полумраке комнаты мягко горели лампады, освещая святые лики. Долго стояла на коленях перед родовой иконой Богоматери, по преданию хранившейся в семье Туманиных еще со времен царя Ивана IV. Умоляла, тихо роняя слезы, сберечь от смерти, сохранить для нее, вернуть в Милорадово Андрея живым. А потом вспомнила о Петре, который уезжал нынче после завтрака, несмотря на то, что нога еще болела. Тоже рвался в полк, не желая подлечиться, лишь бы быть там. Для чего эта война, Господи? За что кара эта на головы наши?

Анна молилась до тех пор, пока на ее плечо не легла ладонь брата. Петр ласково сжал плечо сестры, а после опустился с трудом, чуть скривившись от боли на колени подле нее. Значит, завтрак окончен, поняла Анна, пришло время проводов, и все домашние пришли в образную, чтобы помолиться за уезжающего на войну молодого барина.

Так и есть. Опустился на колени по другую сторону от Анны отец, сурово поджимая губы, пряча от всех блестевшие тревогой глаза. Прошелестели за спиной подолы юбок и платьев, когда не только мадам и барышни присоединились к молитве Шепелевых, но и домашние слуги встали на колени, скромно заняв место в задних рядах. Кряхтя, встал на колени Иван Фомич, подле него тихо плакала Пантелеевна. Даже лакеи и домашние девушки хмурились, крестясь.

После окончания общей молитвы Михаил Львович снял родовую икону и повернулся к сыну, единственному, кто не поднялся на ноги в этот момент.

— Святая Матерь, заступница и защитница наша, да убережет тебя, мой сын, — проговорил он тихо, трижды крестя его иконой, потом протянул ее для целования Петру. — И да защитит тебя Спаситель наш. Ступай с Богом, Петр Михайлович.

Михаил Львович перекрестил сына после этих слов и с трудом удержался от того, чтобы не показать свои эмоции, когда сын порывисто поцеловал его благословляющую ладонь. Коснулся губами его лба, умоляя мысленно святых уберечь его Петра от доли лихой.

Прощались не в доме, вышли на подъездную площадку, провожая Петра в неизвестное и оттого пугающее многих будущее. Даже дворовые побросали свои дела и пришли к дому, чтобы проводить молодого барина. Сперва Петр расцеловался с отцом, по-прежнему кусающим нервно нижнюю губу, чтобы сдержаться и не показать бушующих в груди чувств. Петруша был его первенцем, а Анна — последним дитем из всех, что послал им с покойной женой Господь и что оставил им в живых, не забрал к себе ангелами небесными. Оттого и любил их Михаил Львович слепо, всей душой, не раздумывая, положил бы жизнь за них. Сам-то знал, какова она на самом деле, война кровавая, каковы бои ратные, помнила душа еще о том ранении, которое едва не отняло у него наследника единственного.

— Береги себя, Петруша, — только и прошептал в ухо сына, отстраняясь, хотя хотелось столько всего сказать. Ведь как бы он ни злился на сына, как бы ни корил за его пороки, Петр всегда будет в его сердце и в душе.

Анна же повесила на шею Петра ладанку, которую приобрела в прошлую поездку к иконе Богоматери в монастырь, перекрестив наскоро. Не убрала руку из пальцев Петра, когда тот поймал ее в конце благословения, прижал ее пальцы к своим губам.

— Скажи, что простила меня, Анечка, за все, что творил я давеча, — прошептал он так тихо, чтобы расслышала только она. — Скажи, что по-прежнему любишь меня. Чтобы душа моя была покойна на сей счет. Ведь поговорить нам так и не случилось.

— Bien sûr [276], я простила тебя, Петруша, — проговорила Анна, целуя его в лоб на прощание. И она действительно не держала на него зла, но вот сумеет ли она забыть о том совсем, она не знала. — И я не могу не любить тебя, mon cher. Как можно не любить свою родную кровь? Езжай с покойной душой. Мои молитвы будут хранить тебя…

Полин не спустилась проводить Петра, с удивлением обнаружила Анна, отступив от брата. Только, когда Петр, уже в сидя седле, оглянулся на дом, она заметила ее, проследив за взглядом брата. Полин стояла в окне, зажав занавесь в руке, сминая ту в комок. Лицо ее было такое белое на фоне рыжих локонов, что казалось, она сейчас лишится чувств. Она подняла руку, заметив взгляд Петра, и тут же опустила ее, когда тот отвернулся без единой эмоции на лице. Будто не на нее глядел, не ее искал взглядом, а с домом родным прощался перед дорогой дальней.

Прости меня, мысленно обратилась Анна, когда Полин вдруг разрыдалась беззвучно, отворачивая лицо, пряча свои слезы в занавеси. Прости меня, ma chere Pauline, за эту холодность, что ныне видишь. То только к лучшей доле для тебя…

Полин тогда ушла к себе в комнату и не выходила целых три дня, отказываясь присоединяться к домашним даже на совместные трапезы. Михаил Львович не терпел подобного пренебрежения обычно, но в этот раз даже слова не велел передать той, никак не показал недовольства, погруженный в свои мысли.

Эта странная молчаливость барина только и выделяла те летние дни от привычных. Все так же вставали рано и ехали в церковь, или молились в образной (правда, долее обычного кладя поклоны и творя молитвы за тех, кто был не подле них), так же завтракали и после расходились по своим делам, чтобы снова встретиться за общим столом лишь за обедом и ужином. Казалось, ничего не переменилось, хотя на самом деле уже изменилось многое.

Михаил Львович стал чаще выезжать в город да к соседям, узнавая последние вести, обсуждая возможные варианты событий, привозя порой с собой письма, что приходили в Милорадово с западных земель или из Москвы от обеспокоенной Веры Александровны. Анна встречала отца у самого подъезда из этих поездок, и дело было не только в том, чтобы порадовать его своей встречей, но и в том заветном для нее письме с восковой печатью, запаянной перстнем с буквой «О» — фамильным перстнем Олениных. Она едва ли сдерживала себя, чтобы не выхватить его из рук улыбающегося отца и не убежать в парк сломя голову, чтобы там, в уединении беседки у пруда прочитать строки, написанные резким отрывистым почерком, чтобы каждое слово запомнить и повторить после, когда будет лежать в постели, готовясь к ночному покою.

Письма Андрея были коротки, обороты речи уступали тем речам, что говорил ей Павел Родионович, известный стихотворитель в уезде. Но для нее эти письма были самыми лучшими, самыми нежными, самыми желанными.

«La femme de mes rêves, ma ange, ma chere mademoiselle Anni» [277], писал он к ней, и ее сердце замирало в груди, а потом билось учащенно с каждой новой строчкой. Он просил ее не беспокоиться о нем, писал, что его полк намеренно берегут от стычек с французами, придерживают в резерве. «Только Бог ведает, когда это время резерва подойдет к концу!», горячился он в своих письмах, желая наконец-то вступить в бой с французами, а Анна только благодарила Господа за эту отсрочку, вспоминая свой страшный сон.

«…Вы приходите ко мне во сне, каждую ночь, и если бы вы только знали, как порой не желаю открывать глаза утром, ведь вы ускользнете от меня в сей же миг…»

«…стояли биваком на этом лугу, и запах трав дурманил мне голову, вернул меня в тот день, когда я еще мог воочию видеть ваши дивные глаза, mademoiselle Anni. О, как бы я желал лишь на миг, на короткий миг снова оказаться на том лугу, подле вас…»

«…душа страждет не скорого сражения с супротивником. Все мысли только о том, чтобы снова шагнуть на подъезд вашего дома, чтобы снова быть в той оранжерее, где растут те дивные цветы, имеющиеся счастье ныне быть к вам ближе, нежели я…»

Анна зачитывалась этими строками, представляя себе порой, что слышит голос Андрея, что видит его подле себя, шепчущим те слова, что не успел сказать ей вслух, будучи здесь, а сумел доверить ныне бумаге. Она, как послушная дочь и воспитанница, пересказывала отцу и мадам Элизе содержание писем жениха, но только то, что могло быть сказано им, опуская многие моменты. И непременно сперва говорила им о передвижении полка Андрея, что уже оставили к моменту его прибытия земли Виленской губернии, отступая, и ныне стремились объединиться с армией Багратиона, шедшей к Витебску. Оттого, что знала Анна, как перехватит нить разговора тут же Михаил Львович, недовольный этим отступлением армии, что забудется за его монологом, полным негодования, первоначальная причина беседы — письмо Андрея.

Но, увы, написать в ответ то, что она действительно хотела бы донести до Андрея, Анна не могла. Каждое ее письмо просматривала мадам Элиза, оттого и приходилось писать о том, что происходило в такой обыденной жизни имения. Анна обычно садилась за письма в оранжерее за «бобиком» под внимательным взглядом мадам Элизы и напряженно-злым взглядом Катиш. Сначала писала Петру, а потом уже Андрею, обдумывая каждую строку по несколько минут, старательно выводя каждое слово.

Как же Анне хотелось написать ему, что она тоже помнит все из того времени, что было отпущено им свыше! Каждый миг, каждый взгляд, каждое слово и касание. Но вместо этого Анна отстраненно писала о том, как взволнован уезд отступлением армии, как собирается согласно манифесту императора ополчение, какие пожертвования и вклады делаются на нужды армии. О том, что ее отец не остался в стороне, подал пример остальным — первым снарядил пятьдесят мужиков для будущего ополчения и пожертвовал деньгами, а вскоре планировал отдать скот и первое зерно с полей. А сама она и mesdemoiselles Полин и Катиш тоже трудятся на благо доблестной армии — готовят корпию для перевязок раненым, как и большинство дам уезда.

Писала и о том, что Михаил Львович заказал из Москвы большую карту империи, расстелил ее на полу в парадном салоне и тщательно отслеживает по ней каждое передвижение войск не только русских, но и неприятельских согласно полученным вестям. Правда, о том, как ругает при том отец генералов армий и особенно костерит «этого чертового немца Барклая» при каждом удобном случае, предпочла умолчать.

Но, несмотря на строгий контроль за этой перепиской со стороны мадам Элизы, Анна все же ухитрялась порой писать между строк о том, что так желала сказать Андрею. В одном из писем она вставила строки о летних травах, аромат которых «такой дивный, что дурманит голову до сих пор. Я не могу не думать о них, когда порой выезжаю на прогулки и миную луг в имении вашей тетушки, что за граничным лесом. Эти цветы — истинный дар небес, а этот луг для меня — истинный le paradis sur la terre»[278].

А в начале второй половины июля она умудрилась дать ответ на тот скрытый между строк вопрос, пришедший с последним письмом Андрея из земель под Витебском: «В летнюю пору часто бывают грозы, которых я боюсь до глубины души, к стыду своему смею вам признаться. Последнюю грозу Господь послал мне на радость и покой души только в июне третьей недели. Dieu merci, она была sans conséquence [279] — ни хлебов в поле не побила, ни деревьев в парке не поломала…»

И только в конце каждого письма Анна смело могла писать: «Я неустанно молю Господа, Его Матерь-заступницу и святого, имя которого вы носите с честью, о вашем скором и благополучном возращении в эти земли». И после подписывалась: «Recevez mes plus affectueuses pensées, chaque jour y pour toujours [280], Анна Шепелева».

В конце июля, спустя всего несколько дней после дня рождения Анны, пришло последнее письмо от Андрея. В доме Шепелевых уже знали о том, что русская армия все ближе и ближе отходила к Смоленску, к городу, у которого, как говорил Михаил Львович, все будет решено.

— Коли Смоленск падет, как пали города западных губерний, то и до Москвы французы дойдут, — он проводил грифелем тонкую линию вдоль Смоленского тракта и хмурился, глядя на нее, понимая, как близко уже неприятель к Москве, а уж тем паче, к Гжати. — Эх, только бы не замкнул где Наполеон князя Багратиона! Тогда и град бы отстояли, и до Москвы бы не пустили неприятеля.

Анна же только скользнула взглядом по карте, расстеленной на полу салона, по которой, хмурясь, ползал на коленях совсем неподобающе возрасту и положению ее отец. Вместе с вестями посыльный привез и письмо от Андрея, которое так жгло ладонь ей сейчас. Но вскрыть его Анна желала одна, не в салоне, где за ней наблюдали внимательно глаза Катиш. La petite cousine переменилась за эти дни по мнению Анны. Она была так же молчалива и всякий раз опускала глаза в пол, когда встречала на себе чей-то взгляд, но если с остальными домашними она могла завести разговор (скорее поддержать его), Анну она не удостаивала и словом. И она понимала, отчего petite cousine так ведет себя. Она бы тоже таила обиду на ту, что отняла у нее мечту. А в то, что Катиш мечтала о кавалергарде до оглашения, казалось, знал даже последний дворовый в их имении.

Но Анна не особо тревожилась о поведении Катиш. Между ними никогда не было особой привязанности, как между Анной и Полин, оттого и старалась не обращать внимания на нарочитое пренебрежение кузины. C’est la vie [281], пожимала плечами Анна, думая о Катиш. Кто-то получает желаемое, кто-то нет. C’est la vie, только и всего.

Потому и поспешила уйти из салона, наконец-то получив на то разрешение, не обращая внимания на тяжелый взгляд кузины и встревоженный взгляд отца, убежала к себе в комнаты, чтобы там, в тишине наедине со своими мыслями прочитать строки, которых так ждала последнюю седмицу.

Она разрезала знакомую ей печать, быстро развернула бумагу. Тут же упали на ковер несколько маленьких бутонов кустовых роз того же тона, что когда-то сорвал Андрей в оранжерее Милорадово, и так схожие с теми, которыми она украсила локоны на празднике графини. Теперь стало ясно, отчего таким толстым показалось ей на ощупь это послание.

Анна с улыбкой собрала бутоны в ладонь, а потом вернулась к письму, быстро читая строки. Это позднее она перечтет его не один раз, а ныне же торопилась получить очередное подтверждение тому, что то, что случилось меж ней и Андреем, вовсе не дивный сон.

«Ma chere mademoiselle Anni, не передать словами, какое сожаление охватывает меня при мысли о том, что в день вашего появления на свет Божий, я не смогу лично поздравить вас на этом празднике. Не смогу лично передать благодарность Михаилу Львовичу за тот дивный цветок, что он заботливо взрастил. Этот дивный цветок — вы, ma chere mademoiselle Anni…»

«Я не мог не вспомнить, глядя из окна в сад на эти розы, блеск ваших волос в свете свечей, ваши глаза, когда вы обернулись на меня от действа иллюминации. Я не желал бы никогда столько думать о вас, как думаю ныне, и так томиться по тем дням, когда вы были так близки ко мне, но и так далеки. Уж лучше так, думается ныне, чем быть разделенными расстояниями и обстоятельствами. Уж лучше быть хорошим знакомцем с вашим презрением или хладностью, но лишь бы знать, что следующего дня я непременно увижу ваш облик, услышу шелест вашего платья и ваш голос…»

Это письмо было настолько пропитано тем чувством, в объятия которого Анна была заключена тогда, в том деревянном сарае на лугу, что она даже расплакалась от той нежности, которой была дышала каждая строка этого письма. О, как же она тосковала по нему! Никто того не ведает, никто. Как же ей хотелось увидеть его хотя бы мимолетно, хотя бы один только миг снова ступить в его сильные объятия!

А потом рассмеялась тихонько, падая в постель, прижимая к груди письмо, заставляя удивленно обернуться к ней Пантелеевну, что раскладывала белье, полученное от прачек, в ящиках комода.

— Что ты, душа моя? От него что ль? — хитро прищурила глаза старушка, и Анна кивнула, улыбаясь, а потом проговорила нараспев:

— Как я счастлива… я счастлива, нянечка! Так и обняла бы весь мир нынче, так и расцеловала бы его!

— Ох, кабы не сглаз бы на себя накликала, милочка ты моя, — заметила няня, всплеснув руками. — Это ж кто о счастье да в голос-то? Счастье свое берегут аки ока зеницу. От всех берегут. Счастье-то, милая, это ж, словно птаха какая. Чем надежнее прячешь, чем крепче держишь, тем долее оно тебя греет, душенька. Да и Господа-то не гневила бы! Война ведь клятая! Вона, говорят, совсем у наших земель хранцуз этот окаянный. Незнамо еще, что далече-то.

Позднее Анна думала о том дне и размышляла, не права ли была тогда няня. Не сама ли она сглазила судьбу свою, свое счастье, что птицей упорхнуло из рук. Или это Пантелеевна невольно накликала своими словами то, что произошло в следующие дни.

На второй седмице августа пришли вести о том, что русская армия оставила Смоленск французам и отступила к Дорогобужу. Михаила Львовича едва не хватил удар при этом известии. Срочно послали к доктору, невзирая на все отговорки господина Шепелева, который все больше и больше багровея лицом, утверждал, что он абсолютно здоров. Он тут же заперся у себя в кабинете, разослав посыльных с записками, отдавая приказания Ивану Фомичу и старосте сельскому, которого тут же вызвал к себе.

Весь дом последующие несколько дней напоминал пчелиный улей, по мнению Анны. Или муравейник, судя по тому трудолюбию и неутомимости, с которыми трудились слуги. Они снимали со стены картины, заворачивали в ткань дорогой фарфор, чтобы позднее заколотить его в деревянных ящиках. Послали в подмосковные имения за лошадьми, которых катастрофически не хватало в имении — Михаил Львович отдал большую часть собственной конюшни в патриотическом порыве на нужды армии, не подозревая, что придет тот день, когда он будет сильно удручен своей недальновидностью.

— Главное, есть лошади для того, чтобы вы отбыли, мои милые, — проговорил он как-то за завтраком. Перемены уже витали в воздухе, наполняя всех какой-то странной нервозностью, оттого разговоры за столом велись в более резком тоне, чем обычно. — Ежели пустят далее Дорогобужа француза по тракту, тут же надобно уезжать. Иначе… даже думать не желаю, что будет иначе.

После завтрака Михаил Львович неожиданно позвал Анну прогуляться с ним по парку, дождался терпеливо, пока той принесут из покоев шляпку и зонтик от солнца, что разгулялось нынче с самого рассвета. Они долго шли молча, наслаждаясь яркими красками, которыми были полны цветники усадьбы, солнечными лучами, что дарило безоблачное небо от души, прохладой тенистых аллей. Война, что напоминала о себе только редкими вестями с западной стороны, ныне казалась чьей-то дурной шуткой, если бы в Гжатск уже не прибывали раненые.

Михаил Львович только поглаживал пальчики дочери, лежащие на сгибе локтя, поглядывал украдкой на кроваво-красные камни в перстне под тонким кружевом митенок. На ее день рождения он приобрел такого же цвета гранатовый кулон на тонкой серебряной цепочке, поддаваясь суевериям, надеясь, что этот камень сохранит тот настрой Анны, в котором она пребывала ныне, тот свет, что лился из ее глаз. Этот свет и тепло, что появились в его дочери, были связаны с тем чувством, что вызывал в ней Оленин, и Михаил Львович от души желал, чтобы у молодых все сложилось, чтобы его Анечка осталась такой же нежной и мягкой, какой он видел ее сейчас.

— Послушай меня, душа моя, — вдруг обратился Михаил Львович, когда они дошли до конца одной из боковых аллей и повернули обратно. — Послушай и прими то, что я скажу без возражений. Армия отступает к Дорогобужу и, я полагаю, что будет взята Вязьма, а там, душа моя, и до Гжати рукой подать. Вам надобно уезжать с девочками и мадам Полин.

— Нам? — Анна даже остановилась, растерянно взглянув на отца. Тот ответил ей нежным, но в то же время твердым взглядом.

— Вам, душа моя. Нам на благо то, хотя и дурно говорить, но мадам графиня приболела в последние седмицы, не сумела уехать, как планировала в конце прошлого месяца. Она станет вам спутницей до Москвы, передаст Вере Александровне на попечение. Я с тобой к тетушке твоей напишу. В Москве задерживаться ненадобно, до Москвы от Гжати пара переходов всего.

— Господь с вами, папенька! Прошлым же вечером говорили, что благо то для армии и России, коли князь Кутузов во главе встал. Что спасена наша земля с назначением Михаила Илларионовича на сей пост главнокомандующего. А ныне…? Москва…?

— Михаил Илларионович хоть и ученик великого Александра Васильевича, а все же человек только, — грустно ответил Шепелев. — Не удержаться ему в Гжати, не зацепиться. Дай Бог, коли Москву удержит. Но Москва и Гжать еще не вся Россия, милая. Я так думаю… А ехать надобно! Всенепременно! Жаль, я так и не удосужился на тульских землях выстроить дом усадебный, остановиться там и негде. Только разве что у старосты али соседи приютят.

— Приютят? — Анна все еще не могла поверить, что отец не шутит, что действительно отправляет ее прочь из Милорадово и к тому же одну. — Прошу вас, папенька, я не могу ехать без вас. Как я буду без вас?!

— Душа моя, нужда то отправляет тебя, не я, — проговорил в ответ твердо Михаил Львович и похлопал ее по руке успокаивающе. — Ну, не принимай на сердце так, душа моя! Вот увидишь, время быстрехонько пройдет, и мы все будем вместе — ты, душа моя, Петруша наш и я. И жених твой вернется, а там и свадебку твою сыграем. Такой пир закатим! Такое платье пошьем! Лучшего шелка из англицких колоний прикупим для него, блондов прикупим. Все для тебя, душа моя, ты же ведаешь, ничего мне для тебя не жаль.

— Тогда отчего оставляете меня одну? — недоумевала Анна. — Отчего бы не поехать со мной? С нами? Из-за наказа grand-père [282] усадьбу родовую беречь?

— Нет, милая, не из-за стен я останусь в этих землях. Есть у меня иные обязательства. Не только перед землей этой, перед стенами и родом Туманиных. Перед людьми нашими. И прежде чем ты огорчишь меня своими словами, что, вижу, так и рвутся ныне с губ, скажу тебе так даже. Эти люди, что во власти нашей, словно дети для нас должны быть. Мы их должны наставлять, помогать им в горестях и хворях, как учила тебя мадам Элиза, но и оберегать их тоже должны. И уезд. Могу ли я, выбранный дворянством, оставить тех, кому некуда бежать из этих земель? Тех, кто решил остаться в родной стороне?

— Je n'entends… je n'entends rien [283], - не удержалась Анна, кусая губы, чтобы не расплакаться. Михаил Львович снова грустно улыбнулся, заметив это, привлек к себе дочь и крепко обнял. Замерли в тени аллеи оба, чуть покачиваясь.

— Когда-нибудь ты поймешь, душа моя, — прошептал он ей в ухо и повторил снова. — Когда-нибудь ты поймешь меня. Не плачь, моя хорошая, не рви мне душу. Я и так едва отпускаю тебя от себя. Умом понимаю, что выхода иного нет. А душа болит…

— Я уеду, папенька, — пообещала Анна, прижимаясь к отцу. — Только позвольте уехать из Милорадово после прибытия князя в армию. Там-то и решится, будет ли он за Гжать биться с французом или отступит, как вы предрекаете.

— Не я предрекаю, а здравый смысл, — поправил Шепелев, но все же позволил ей остаться еще на пару дней, не зная, что вскоре будет корить себя за это решение.

На третьей седмице августа в Гжатск прибыл князь Михаил Илларионович Кутузов. Казалось, его вышли встречать все жители Гжати, надеясь на то, что он защитит их дома и жизни, как рассказывал позднее Анне заехавший с прощальным визитом Павел Родионович.

— Представляете, Анна Михайловна, ликующая молодежь распрягла его коляску и сама встала на место лошадей, повезла его в город прямо к дому городского главы [284]. Сам же хозяин встречал его на крыльце по исконно русскому обычаю. Правда, его сиятельство торопился к армии и на обеде задержался только на пару часов. Но заверил, что приложит все усилия, чтобы отстоять земли русские от француза, — оживленно говорил Павлишин.

Павел Родионович не мог, по его словам, сидеть в усадьбе, пока решается судьба его родной земли, оттого и ехал добровольцем бить француза. Анна с легкой улыбкой глядела на него, повествующего о последних событиях в Гжатске — постоянно сползающие на нос очки, его худую нескладную фигуру, но только сказала вслух тепло: «Берегите себя, Павел Родионович» ему на радость и смущение, спрятала свою иронию в глубине души.

А после разговоров о прибытии в Гжатск проездом главнокомандующего тут же пришли иные вести в Милорадово: армия снова снялась с места и двинулась в сторону Москвы. Следующим же утром у подъезда усадебного дома Шепелевых стояли в ожидании путников две дорожные кареты-дормезы, в нетерпении перебирали ногами кони стремянных, что ехали охранниками, оберегая женщин в пути до Москвы. Одна из карет с гербом Завьяловых на дверце принадлежала графине, что сидела в полумраке кареты, откинувшись на спинку сидения ныне и, поглаживая одну из своих болонок, ждала, пока простятся стоявшие на крыльце.

— До свидания, мои хорошие, — поцеловал Михаил Львович на прощание руку мадам Элизе. После ласково коснулся губами лбов перепуганных барышень Катиш и Полин, которым казалось, что уже доносится издалека отдаленный грохот пушек, что вот-вот шагнут в имение французы. А потом Шепелев повернулся к бледной растерянной Анне, рассеянно теребившей оборку рукава жакета.

— Ну, простимся, душа моя, до поры-до времени и только! — Михаил Львович обнял дочь, прижал к себе чуть крепче, чем следовало, пытаясь не показать своего страха за нее. Она казалась ныне ему такой юной, словно девочка перепуганная стояла перед ним, а не невеста в поре. — Скоро прогонят француза из страны, и ты снова будешь здесь, в Милорадово. Помнишь? Шелка англицких колоний, блонды… И твое венчание. Оно непременно будет здесь, в Милорадово, душа моя, как же иначе-то? Храни тебя Господь и Богоматерь, моя хорошая, — благословил Михаил Львович на дорогу дочь, и та поцеловала его руку после, обжигая кожу своими слезами.

— И вас, папенька. Да сохранит Господь вас!

Когда карета уже отъезжала от дома, скрываясь в тени липовой аллеи, Анна вдруг поднялась с места и, опустив стекло окна, высунулась наружу, взглянула на отца, стоявшего на крыльце, на плачущих дворовых и Пантелеевну, что опустилась на ступени устало, вытирая слезы подолом юбки.

— Я люблю вас, — прошептала Анна, хотя душа требовала крикнуть им это в голос, нарушая приличия. — Я люблю вас всех, мои хорошие…

А потом откинулась резко назад, в полумрак кареты, разрыдалась в голос, выплескивая страхи и тревоги, переполняющие ее душу ныне. Графиня сунула болонку в руки сидевшей напротив Марии, а сама неожиданно для всех склонилась над плачущей Анной, стала гладить легонько ее по плечу. Достала из ридикюля платок и принялась вытирать слезы с ее лица, приговаривая, что они даже до Москвы не успеют доехать, как придется поворачивать обратно, что они так скоро вернутся в эти земли, что Анна даже не успеет заметить тоски по отцу и родным и местам.

Если бы графиня тогда знала, насколько пророческими окажутся ее слова, и до Москвы их маленькому поезду так и не суждено будет доехать…

Загрузка...