Глава 30

Петр уехал в Москву в последних числах ноября, аккурат в Сойкин день, как звала его Пантелеевна, верившая во все приметы, что когда-то рассказывала ей еще бабушка в темной избе, прядя кудель.

— Сойка-вещунья летает нынче, — говорила она, помогая Анне с платьем, застегивая ряд маленьких пуговок на спине той. — К чьему окошку прилетит, тому и доля выпадет счастливая! Прикажи окошко-то отворить, просыпем пшена-то. Приманим до себя соечку…

— Не хочу, — покачала головой Анна. — Не хочу ни сойки, ни доли счастливой. Все едино ныне стало.

Знала ведь, что нельзя думать о худом, но все же отчего-то казалось, что не будет им более добра, не войдет в этот дом снова счастье. Не отпустит так просто из своих рук Петра князь, не позволит платить в рассрочку. А еще Анна до полусмерти боялась, что брат едет ныне почти один — только пара гайдуков помимо кучера при карете. Деньги-то немалые повезет по разоренной дороге от Москвы. Поговаривали, что лихих людей в эти дни развелось — не сосчитать по пальцам.

Или такое настроение пришло в ответ на громкие рыдания Полин, что вдруг расплакалась в передней, когда провожали Петра. В голос расплакалась. Как по покойнику завыла, неожиданно подумала Анна и перекрестилась тут же, гоня прочь подобные мысли.

— Не переменила решения своего? — спросил Петр, когда уже стояли на крыльце, ожидая пока подготовят в возке место для путника, положат горячие кирпичи, поставят погребец со снедью, что собрала Татьяна в дорогу для барина. Он положил Анне ладони на плечи, заставил взглянуть в глаза. — Еще есть время, подумай! Еще можно все поправить, ma chere… еще можно. Если пожелаешь, он сумеет простить…

— А я? Я смогу ли простить? — резко спросила она. — Поступай, как решили. Обратной дороги ныне нет. С Богом, mon cher, езжай с Богом! — она расцеловала его в щеки, а после размашисто перекрестила. Долго стояла на крыльце, кутаясь в шаль, глядя вслед отъезжающему возку. И боролась изо всех сил с желанием послать кого-нибудь вдогонку брату, сказать, что переменила решение, что не желает расторгать договор. Пусть лучше будут проданы земли под Москвой! Но не остановила, не крикнула, никого не послала вслед. Ушла в дом, ожидая пока подадут к крыльцу сани, чтобы в церковь ехать.

В храме было тихо, только иногда потрескивало пламя тонких свечей, что горели перед образами, лишившихся своих богатых окладов. Отец Иоанн, приезжая служить в образную усадьбы, часто жаловался на то, как пограбили церковь, и ныне Анна, впервые за долгое время ступившая под эти расписные своды, увидела, как скудно стало в той. Светильники и подсвечники, облачения церковные, покровы и хоругви, оклады с образов — все унесли с собой, прельстившись богатством драгоценных металлов и украшений. Покойные предки Анны и Петра, схороненные тут же, подле церкви, немало вложили средств на убранство, а ныне именно им предстояло восстановить украденное и побитое.

Анна долго стояла перед образом Андрея Первозванного, вглядываясь в черты лица апостола, словно ища некий ответ на множество вопросов, что кружились у нее в голове. Но ни образ, ни отец Иоанн, который принял ее исповедь после, и совета у которого она просила, не смогли ей помочь в этом.

— Бог милостив, и нам велит быть таковыми, — напомнил ей иерей, потирая замершие ладони. — Велел прощать…

Прощать… А как простить, когда не может никак улечься злоба и ненависть в груди? Когда иногда приходят сны, словно она своими глазами его предательство видит? И пусть сама оттолкнула его, пусть отвергла, обидела. Так ведь гоня, совсем не думала, что он может действительно уйти. И если бы любил, то разве ушел бы, разве так скоро открыл бы свои объятия для другой, чужой, ненавистной? Оттого не было благости даже под сводами храма, не было того покоя, что обычно приходит перед образами в душу. Поспешила уйти скорее, предварительно наказав отцу Иоанну отслужить поминовение сорокодневное за упокой души Марьи Афанасьевны.

Медленно, одна за одной, обрывались нити, связывающие ее с Андреем, с тем прошлым и будущим, что могло бы быть, да так и не сложилось. Ушла графиня, что могла перевернуть все одним махом, помочь Анне все вернуть на круги не своя. Хотя в смерть Марьи Афанасьевны верилось с трудом. Казалось, уехала она в Москву или в Петербург, да так занята, что и не пишет Анне. Или просто разочаровалась в ней, в ее решимости, ее возможности все исправить, не дать прежней истории повториться.

И был разорван брачный договор, о чем ей удивленно писала из Москвы Софи, послание от которой доставили вместе с остальной почтой спустя несколько дней после отъезда Петра:

«…Представьте себе наше удивление, когда прислали к нам записку от поверенного, уведомляя о том. Надеюсь то доверие, что установилось меж нами, то радушие, с которым писали мы друг другу, позволят мне задать вам вопрос о причинах разрыва договоренности былой. Ах, отчего…?»

Отчего? Написать бы отчего, да только разве положено девицам даже думать о том. И Анна вежливо и холодно писала в ответ, что такова ее воля, что время, проведенное в разлуке с женихом, окончательно убедило ее в невозможности такового союза. Она понимала, что тоном, заданным в письме, оттолкнет от себя ту намечающуюся еще недавно подругу по переписке, но приближать к себе кого-либо из окружения Андрея… Рвать так все разом, обрывать все нити до единой. И потому совсем не удивилась, когда в ответ пришла лишь такая же вежливая сухая благодарность за принесенные Анной соболезнования по поводу кончины графини.

Оставалась только одна вещь, которая не могла не возвращать Анну в прошлое — серебро с гранатами, что даже через ореховые стенки бюро виделось ей, манило ее снова коснуться. Кольцо было необходимо вернуть, и Анна снова села стол в будуаре, взяла в руки перо. На удивление, слова пришли сразу — предельно вежливые и отстраненные, как когда-то сама была с ним.

«…Полагаю, вы уже осведомлены о том, что обязательств меж нами никаких нет отныне и быть не может. Брачные договоренности, заключенные меж нашими семьями, расторгнуты. Осталось дело совсем за малым — я не вправе, не смею держать при себе перстень, принадлежащий вашей семье. Не должно ныне. Прошу вас прислать ваше слово о том, как мне следует поступить ныне с тем…»

— Отчего ты так грустна, моя душа? — спросил отец, когда она пришла после к нему, села у постели за вышивку пелены на престол, которую обещалась сотворить в храм в скором времени. Он так внимательно вглядывался в ее лицо, что Анна даже испугалась — вот-вот прочитает ее мысли, как книгу открытую, узнает обо всем, что они делали с Петром за его спиной. Расторгнутая помолвка, продажа собственности, расстроенные дела, долги брата… О, это определенно убило бы отца, коли б дознался! И как она перепугалась, когда Михаил Львович как-то потом попросил ее позвать к нему Петра для разговора!

— Петра нет в имении, папенька, — поспешила ответить, как можно равнодушнее, склоняясь над отцом, поправляя ему подушки. — Петр, папенька, в город уехал по делам.

— По делам? По каким это делам, душа моя? — нахмурился Михаил Львович. Анна видела, что отец чем-то встревожен, и тут же подумала, не сказал ли кто о том, что творилось ныне в доме, какие тревоги ходят в этих стенах. Да только кто? Ни она, ни Полин не делали того, а более никто и не знал о том. Тогда отчего так хмур и встревожен отец?

— Не ведаю, mon petit père. Верно, хлопоты по хозяйству. Вы ведь ведаете, как поредел наш птичник и скотный двор. А отчего спрашиваете? Случилось что-то?

— Да нет, душа моя, ничего не стряслось. Просто непокойно на душе что-то какой день, — ответил отец, гладя ее ладонь. — Ну раз ничего худого и нет, то быть может, за чтение возьмешься для меня? Давненько мне не читала, давно не навещала меня… Болела ведь, моя душенька. Похудела вся, побледнела лицом. Как-то жених? Узнает по приезде-то?

Отец хотел пошутить, улыбнулся уголками губ, и Анна принудила себя ответить легкой улыбкой на его шутку, пожала руку в ответ на его ласковое пожатие. Тут же вспомнился совсем иной вечер и иная собеседница. И как она ждала появления Андрея в те дни. А ныне… чего же ей ждать ныне? Кругом сплошная ложь, тревоги и заботы… Разве о такой жизни она грезила когда-то?

— Простите меня, папенька, — коснулась губами его руки, уходя из его спальни, пытаясь удержать слезы, навернувшиеся на глаза. — Простите меня за все, что я делаю, что буду делать…

— Бог простит, — по обычаю ответил ей Михаил Львович, целуя в лоб.

Петр вернулся под Никонов день. Но поехал отчего-то не в усадьбу, а в село, к церкви. Там и заметила его Анна, направляющаяся к отцу Иоанну на двор, чтобы передать работы — повседневную пелену на алтарь, над которой сама трудилась, и плат для причащения, который вышили девицы дворовые. Он сидел на лавке, прислонившись спиной к церковной ограде, вытянув вперед единственную ногу. Будто спал, сидя под этим легким снегопадом, не обращая внимания на то, что снег уже изрядно запорошил и его непокрытую голову, и шинель.

— Ступай в дом отче, — Анна кивнула Глаше, сопровождающей ее на избу иерея, что стояла за церковью, а сама ступила на двор церковный, перекрестившись перед образом на воротах, пошла к брату, присела подле него на лавку.

— Петруша, милый, — тронула за плечо, пугаясь пустоте его глаз, когда он взглянул на нее. — Что ты здесь? Отчего не в дом поехал? Непогода-то какая! Так недолго и горячку схватить…

— Я отцу Иоанну привез потир и дискос [477], - каким-то глухим голосом произнес Петр. — А покойная графиня по воле своей последней передала несколько тысяч для восстановления убранства. Все ему отдал, пусть сам…

— Конечно, сам, — кивнула Анна, кладя ладонь на холодную щеку брата. — Что с делом нашим? Как сложилось? Мне писала mademoiselle Оленина, что договор расторгнут. Ты продал дома и тульские земли? И что князь? Согласен ли частями долг получить?

— Он согласен на единовременную половину долга тут же и частями по десять тысяч ежегодно, покамест и проценты, и долг не будут погашены, — тихо ответил брат, отводя от нее взгляд на небо, на сером пространстве которого темнел крест на куполе церкви. — Продал я и дом на Маросейке, и землю на Тверской, и тульские деревни продал. Поверенный наш московский не желал идти на то, все от отца бумаги требовал, не слушал меня. Пришлось все самому, — он закрыл глаза, скривился, словно острая боль вдруг кольнула тело.

— Что с тобой, милый? Что с тобой, Петруша? — Анна встревожилась не на шутку, заметив и бледность на его лице, и это выражение лица мимолетное. — Рана былая беспокоит?

Вместо ответа он вдруг взял ее за руку и вложил пачку ассигнаций, несколько из которых вырвались из ее маленькой ладони, рассыпались по снегу. Анна вскрикнула, хотела вскочить на ноги, броситься собрать эти бумажки, от каждой из которых зависела их судьба ныне. Но Петр удержал ее, схватив за запястья, не дал подняться с лавки.

— Не трудись, ma petite sœur, не стоит, — проговорил он устало. — Это всего лишь бумага.

— Бумага? — взвизгнула Анна, с трудом понимая, что он имеет в виду, с отчаяньем наблюдая, как, кувыркаясь, бегут ассигнации по снегу прочь от них. Петр достал из-за полы шинели пакет и, вскрыв его, протянул одну из сторублевых ассигнаций ей, ткнул пальцем в бумагу. Это была подделка. Не настоящая ассигнация, а фальшивка, пусть и схожая на удивление с оригиналом настолько, что перепутать можно было те без особого труда. Лишь маленькая ошибка отделяла ту от настоящей сторублевой ассигнации — буква «Л» вместо буквы «Д» в слове «ходячею».

— Сколько у нас таких? — тихо спросила у Петра, выпуская из руки фальшивки, что по-прежнему держала зажатыми в кулаке, и те тихо зашелестели по снегу.

— Денег у нас с тобой, ma chere, ныне только двадцать девять тысяч, — ответил брат. — И бумаги этой на семнадцать — вся плата дом на Маросейке. По закону я его продал, отдал купчую ведь. А тот, кому продавал, в свою очередь передал купчую новому хозяину, какому-то купцу колониальному [478]. Быстро дело обстряпал свое худое. Ищи теперь лиходейца по всем московским землям! Вот такой я скудоумный оказался! Надобно бы с нашим поверенным дело иметь, а не искать иного. Испугался, что отцу тот все отпишет, да недаром… Тот весьма заинтересовался, отчего стали вдруг продавать земли. Желает отца повидать, письмо к нему передал со мной… я вскрыл его… сжег на станции… rien à faire! [479]

— Поедем домой, Петруша, — Анна потянула брата за собой, оглянулась в поисках Лешки, который всегда сопровождал брата. — Где твой возок? Я сани-то отпустила, думала, пройдусь после. Пойдем, а совсем промерз. И Полин заждалась…

— Ты знаешь? — взглянул на нее брат снизу вверх, вглядываясь в ее лицо через снежинки, что медленно падали с серого неба. Анна лишь улыбнулась в ответ и кивнула. Конечно, она знала. С того самого дня, как открылась ей Полин в оранжерее.

Оттого и не была удивлена, когда первой, кто встретился им в передней, была именно Полин, вдруг схватившая за руку Петра, ничуть не стыдясь ни Ивана Фомича, ни Лешки, что помогал Петру снять шинель, ни самой Анны. И Анна даже пропустила легкий укол в сердце, глядя на то, какими взглядами обменялись брат и Полин, как он легко погладил пальцем ладонь той, прежде чем отпустить. Зависть к их счастью, к их любви, за которую она после покается в образной отцу Иоанну.

С недавних пор она предпочитала не ездить в церковь на службы, а молиться здесь, в домашней образной, перед семейной иконой, глядящей на нее с пониманием. Здесь не было косых взглядов, которые сопровождали ее, и к которым она пока не была готова. Словно любовь сняла с нее покровы, в которые Анна укрывалась от всех, сорвала маску, сделала такой беспомощной и беззащитной. Оттого и сторонилась людей, боялась увидеть сочувствие в глазах, услышать шепотки за спиной, как тогда в Москве. Ведь и венечная память [480] была признана утратившей силу вследствие разрыва обязательств, о чем весть не могла не разойтись по округе, а там уж и мадам Павлишина не смогла умолчать — намеками давала понять, что знает причину разрыва между Олениным и девицей Шепелевой, предоставляя своим собеседницам додумывать самим ее. И снова сплетни покатились из дома в дом, из усадьбы в усадьбу…

Хорошо хоть вскоре пришло негласное известие о том, что французы покинули границы империи, что западные земли перешли снова под руку русского императора, вытесняя из разговоров любые другие толки. Война была окончена для тех, кто жил в России, оттого и палили в каждом усадебном дворе в воздух из ружей, обнимались дворовые, не скрывали своей радости даже чопорные старухи.

Наполеон изгнан из России, отброшен за границы! Благая весть для всех! И хотя до издания официального манифеста было еще две недели [481], но уже вовсю звонили колокола церковные на смоленской земле, узнавшей первой о том, служили благодарственные молебны, славя императора и фельдмаршала.

В тот же день Анна получила письмо от Андрея. Тот стоял уже в Вильне постоем вместе со своим полком, собираясь перейти с остальными войсками границу, чтобы и далее преследовать Наполеона уже на чужой земле, гоня до самого Парижа, как решил Александр I, пожелав себе славу освободителя всей Европы.

До боли знакомый почерк. Анна представила, как тот сидит за столом и в свете единственной свечи водит пером по листу бумаги, выводя вежливые холодные слова, что ныне она читала, спрятавшись от всех за широкой занавесью на подоконнике в своей спальне. Он без мундира, только в рубахе. Голубые глаза из-под русой челки глядят на бумагу, на которой перо выводит строки.

«…Нет срочности в том, чтобы передавать кольцо в мою семью. Покамест обручений, при коих оно могло бы быть в нужде, не предвидится у нашей фамилии. Я пришлю своего человека за ним, когда сия оказия случится…». Одно только упоминание о возможной его помолвке с другой, о чем Анна даже помыслить не могла ранее, вдруг заставило замереть на месте, а сердце больно удариться о ребра. Совсем не этих слов она ждала, даже страшась признаться себе в том, когда писала ему письмо.

«… Что бы ни случилось меж нами и нашими фамилиями, я смею позволить себе написать к вам следующее: вы можете по-прежнему располагать мною смело, как вашим отменным знакомцем, как другом, как человеком, который поможет вам и вашей семье в любом несчастии, протянет руку, когда сие потребно будет…»

Эти же строки, как выяснилось тем же вечером, Андрей написал и Михаилу Львовичу, письмо к которому так и не попало в руки. Его принесли Петру вместе с остальной почтой, и оно было вскрыто именно им.

— Tant de paroles! [482] — воскликнул Петр, складывая аккуратно письмо. — А самых истинных и нет. Об основном умолчал наш кавалергард.

— О чем? — обернулась к нему от окна Анна. В последнее время у них с братом вошло в привычку проводить вечера наедине в тишине кабинета, под тихое тиканье часов и треск поленьев в камине. Сообщники, хранители общей тайны и партнеры в нежеланной лжи…

— О том, что помолвку не желает расторгать. Что ты по-прежнему дорога ему, ma chere.

— Ох, Петруша, — горько рассмеялась она. — Ты влюблен, а влюбленность застит глаза! Доле о том! Слышать больше не хочу!

— Но подумай сама — сколько трудностей мы бы решили, коли б согласилась ты хотя бы знак подать Оленину, что не все потеряно! — Петр не мог не думать о долге перед князем, об обязательствах, что когда-то ему дал. Чаговский-Вольный не принял те тридцать четыре тысячи в облигациях и ассигнациях, что передал с нарочным Петр. Вернул все до рубля обратно с запиской, что «сие никак не по договору заключенному» и с намеком на «лифостротон» [483], промелькнувшим между строк.

— Подумай, ma chere, — говорил он. — Ты ведь и сама когда-то желала стать его супругой, наперекор всему. Выбрала именно его! А что до того, что случилось там, в армии… Ну, так ведь и ты далеко не так чиста пред ним, — и Анна вздрогнула от жестокой правды его слов, но ничего не возразила в ответ, понимая, что оправдаться тут не сможет. Но легче от того не стало — все та же тяжесть в сердце, тот же холод.

— Я тебе уже ответила. Решение принято, — коротко сказала брату. — Да и как ныне все повернуть вспять? Когда его семья уже знает обо всем. Когда вся округа слышала, что более нет у нас обязательств друг перед другом. Что скажут люди?

— Люди? А! Тебя вот так заботит это? Люди… Люди имеют слабости. Каждый из них, тех, кто так рьяно чешет языками по округе. Каждый! И право слово, сколь мы несвободны из-за тех людских толков, что могут быть… будто крепостные, — он снова глотнул вина из бокала, не обращая внимания на выразительный взгляд Анны. Той начинало казаться, что Петр в последнее время стал чаще откупоривать бутылки с вином. За вечер, что проводили они вместе, обычно выпивал не менее одной, на огорчение Анны. Вот и ныне сидел за столом, на котором на салфетке стояла бутылка темного, как кровь, крепкого вина, и то и дело подливал в свой бокал.

— Толки! Все боятся их. Этих языков чужих, этих шепотков за спиной. Даже отец боится. Нет, не спорь! Дай мне сказать! — взмахнул Петр рукой, видя, что Анна хочет возразить ему. — Оттого и продолжал давать балы, как предводитель дворянства, все эти праздники и вечера. Невзирая на расходы, что влекло то за собой. Ну как же! Предводитель же! Не пристало не давать те. И я… я ведь тоже боюсь этих шепотков. Этого марания в дегте на виду у всех! И ты… себе ж в ущерб, себе во вред… нам всем во вред… Люди! Что скажут люди!

— Позволь мне позвонить, чтоб унесли вино, — заметила Анна мягко. — Похоже, кто-то хлебнул лишку.

— Je n'en puis plus mais [484], - с явным отчаяньем в голосе произнес Петр, и она застыла на месте, не взяла колокольчик в руки со стола. — Я словно в паутине — чем более верчусь, тем более запутываюсь… во лжи, в предательстве, в подлости! И тебя в это впутываю, ma papillon [485], в подлости свои впутываю. Это ведь подло, что делаем ныне… Подло, а делаю я. Потому как иначе не могу. Не могу, как бы ни желал того! Ты знаешь, что такое «лифостротон»?

— Место суда, верно? — ответила Анна, и Петр кивнул.

— Местечко в клубе. Голгофа для таких, как я. Кто не в состоянии выплатить то, что требуется по чести. На доску запишут имя, и всякий будет знать, что вот он, тот, кто не по чести живет. Ибо долг карточный — долг чести, и не отдать его… Лифостротон! — он хлопнул рукой по колену, даже не поморщившись от боли, которую сам же себе причинил. Долго сидел, глядя в никуда. Сохраняя молчание, что повисло в комнате. Только после заговорил, по-прежнему не глядя на сестру.

— Я часто думаю в последнее время, отчего я жив? Отчего не умер там, на поле от гранаты? Или в лазарете. Отчего пережил то, отчего многие сходят с ума — дичайшую боль, когда резали плоть и ломали кость? Все было бы проще всем ныне. Всем в этом доме! С мертвецов не взыскивают долг. Мертвецам все едино… Вам бы было проще. Разве ж обездолил бы князь старика и девицу? И честь бы Шепелевых была сохранена, и никто не глядел на это имя на черной доске… Все за грехи мои. А их не перечесть, ma chere. Ты ведаешь, что у меня был ребенок? Девочка. Маленькая кроха, которую я никогда не видел. Аделина, дочь Модеста Ивановича, была ей матерью. Я только ныне стал понимать, что погубил ту девицу ради минутной прихоти. Не должно детям рождаться не по любви, из каприза. Я был жесток тогда. Поиграл тогда и отбросил в сторону, словно неугодного ныне для игр солдатика. Отец тогда им дом купил в Москве. А меня хлыстом… по лицу и хлыстом! Я ведь тогда худые вещи говорил и об Аделине, и о ребенке. А ныне вот спать не могу — все думаю о ней, той крохе, какой она была…

— Была? — переспросила Анна, удивленная услышанным. — Где она ныне?

— Умерла. Сгорела от скарлатины в несколько дней, — отрывисто произнес Петр. — Словно и не было. Я совсем не знал ее. Будто и не было ее в моей жизни. Аделина, верно, проклинала меня за содеянное. Я ведь не добрый, ma petite sœur, я злой! Столько грехов — будто камни в мешке на шее. Все тянут куда-то. Я давеча у отца Иоанна спрашивал, отчего так карает меня Господь, не довольно ли? А он мне в ответ — только Ему и известно, доле или нет. А чрез меня и на вас кара пала… словно проклял кто… plutôt mourir… plutôt [486] … нет станет и проклятия того!

— Петечка! — метнулась вдруг к нему Анна, испуганная выражением его лица, монотонностью его голоса. Он так ныне напомнил ей тот день, когда он сидел на лавке возле церкви, что стало страшно. Схватила его за руки, опускаясь подле него на колени, сжала в волнении. — Петечка! Что ты! Что ты, мой хороший?! — и растерялась совсем, когда увидела, что он плачет. Две одинокие слезинки, но их вид ударил в самое сердце.

— Ты что, ma bonbonnière [487]? — встревожился он, глядя на нее с нежностью в глазах, вытер ее слезы пальцами, как она недавно стерла его собственные. Ma bonbonnière, так Петр называл ее в детстве, когда она была еще совсем маленькой, когда любила таскать украдкой шоколад из коробок, что привозили из Москвы. И она прижалась к нему, обняла его ногу.

— Ну, что ты, ma bonbonnière, не плачь. Неужто мы не придумаем чего? Непременно придумаем, — уверял ее Петр. — Не допустим поверенного к отцу, когда тот приедет в Милорадово. Вообще не пустим его даже к границе земель! Продадим земли московские, — а сам уже говорил себе — и что тогда? Выручить еще пару десятков тысяч за пустую землю, в которую превратились некогда богатые деревеньки и пара сел? Что дальше?

— Я выжил ради вас, мои хорошие, — проговорил он, успокаивая ее. — Ради отца, ради тебя и ради Полин. Да-да, ради моего дружочка рыженького! — он тихо рассмеялся, вспоминая мягкие кудряшки Полин, которые он так любил ласкать. — О ней думал, пока в доме московском лежал на тюфяке, а за стенами французы ходили. Вспоминал ее Коломбину, что была нынешним Рождеством, помнишь? Будто заново ее увидел — не ту девочку, что росла подле тебя, женщину увидел. Будто сердцем наконец разглядел среди прочих. Ах, это Рождество! Как же справно мы рядились! Помнишь, Анечка? Помнишь? И мазурку нашу помнишь? Как ты порхала! Словно бабочка на лугу… помнишь то Рождество, ma bonbonnière? — стал мурлыкать тихонько мазурку, постукивая в ритм пальцами по подлокотнику кресла. И Анна тоже вспомнила тот Рождественский бал, улыбнулась невольно. Та Анна, что порхала бабочкой на том балу, что долго хранила перчатку в ящике комода, казалась ныне такой далекой, такой чужой. Как и тот мир, в котором она жила некогда… Юная, беззаботная бабочка…

— Мадам бы желала, чтобы Полин ступил в обитель невестой Христа, — вдруг сказал Петр, и Анна вернулась в полутемный кабинет из ярко освещенной бальной залы второго этажа, из экосеза, который снова танцевала в памяти своей, от того прикосновения рук, которое обожгло тогда и оставило ожоги, невидные глазу, на всю оставшуюся жизнь.

— Что? Полин и — в черницы? — она бы рассмеялась, если бы не увидела, насколько серьезен Петр.

— В черницы. Давеча отца просила, через меня, знать, через голову мою. Знала, что откажу, не пойду на то, — Петр сжал руку в кулак. — Отец же согласился. Отошлют ее после Рождества. И я не смогу даже поперек! Поперек воли отцовой. Иногда я даже думаю, быть может, так лучше для нее. Не знать горя, не знать лишения, не знать того позора, что на головы свалится ей вместе с рукой моей… Не встречать меня никогда, не знать меня. Я ведь все порчу… всем жизни наперекосяк! — а потом взглянул на Анну устало, погладил по макушке ладонью, как в детстве, улыбнулся с грустинкой в глазах, тронутых дымкой хмеля. — Ступай к себе. Уж поздно… Завтра переговорим обо всем. С завтрева, ma bonbonnière … Покойной тебе ночи, родная моя, душенька моя… только лучшего тебе, Анечка…

Анна кивнула, соглашаясь, поднялась на ноги и, коснувшись в последний раз ладонью руки брата, пошла к дверям. У самого выхода вдруг обернулась на него, сидящего в кресле у огня, такого усталого, такого поникшего. И вспомнила, как на Рождество смеялись без умолку вместе, как танцевали посередине залы мазурку, как кружил он ее вкруг себя. Через пару седмиц настанет Рождество, первое Рождество, когда они не пойдут в мазурке по зале под восторженными взглядами зрителей. Как же все переменилось…

Анна не спала почти всю ночь, все ворочалась в боку на бок под толстым пуховым одеялом, которое вскоре откинула от себя. За день спальню протопили так, что ныне было душно, оттого и не спалось. Или из-за мыслей, что кругами ходили в голове. Как отдать этот долг чести? Как расплатиться с князем? Где взять средства? Ах, если б Петр доверился поверенному, если бы тот помог ему в продаже московских домов, то не было бы и потери такой от мошенничества! Что же делать ныне? И как продолжать обман отца? Как смотреть ему в глаза каждый раз, когда она была у его постели, как лгать ему в лицо…? Но и ведь и открыть правду… Как можно было то?

За завтраком Петра не было — как сообщил Иван Фомич, тот уехал с самого рассвета. Странно, подумала Анна, раньше после таких долгих посиделок за полночь (а как ей сообщила Глаша, уже разузнавшая у челяди домашней, Петр ушел к себе далеко за полночь) брат даже утреннюю трапезу пропускал, только к обеду выходил.

Она сама уснула только под утро, когда за окном ночную тьму сменила тусклая серость рассвета. И пробудилась спустя несколько часов, когда усадьба приступила к привычному рабочему дню: зашумел дворники, счищая снег, заговорили в доме девушки, полируя мебель, вытирая пыль, засуетился комердин Михаила Львовича, спеша в кухню за подносом для барина и за горячей водой для умывания и бритья. Из-за короткого сна, что не принес даже толики отдыха, нещадно разболелась голова, и Анна предпочла молчать за завтраком, не поддержала попыток мадам Элизы развеять тишину в малой столовой. И Полин молчала, опустив красные от недавних слез глаза, гоняла по тарелке кусок ветчины под недовольные взгляды матери искоса.

Анна вспомнила, о чем говорил Петр прошлым вечером, решила переговорить с Полин о решении отца и мадам Элизы, но та не дала ей такой возможности — ушла к себе, так ничего не съев, заперлась в своей комнате от всех, из-за двери отвечая после, что не желает никого видеть. Пришлось Анне спуститься в диванную, которую натопили в этот день для хозяев, разделить одиночество мадам Элизы, чинившей кружевной воротничок.

— Я желала бы спросить, мадам, — проговорила Анна и, дождавшись позволения, продолжила. — Истинно ли толки о том, какую судьбу готовят Полин?

— Достойно ли барышне толки слушать? — ответила вопросом на вопрос мадам Элиза, но в этот раз Анна не потупила взгляда, как обычно, когда слышала подобный тон голоса своей мадам. Смотрела прямо в глаза той, заставляя капитулировать и ответить на вопрос. Причем, она первая отвела взгляд, опустила глаза к работе своей, продолжила править кружево.

— Мужчина имеет многие и различные назначения в жизни своей. Женщина лишь два — найти свое счастье в замужестве или покой душевный в обители Христовой. Полин не имеет ныне ни малейшего шанса стать женой, Аннет. Вы должны понимать это. Какова еще доля остается ей? Принять постриг и достойно, и верно в ее положении. Monsieur votre père[488] согласен в том со мной. И это убережет от многих ошибок…

— Полин? Или…

— Их обоих, — отрезала мадам Элиза. — Не уверена, что monsieur Peter понимает в полной мере, что творит. А Полин не понимает, к чему это может привести. Не к позору, нет. Гораздо хуже. Любовь мужчины несет ей смерть… Та болезнь, что приковывает меня к постели, что отнимает мои силы. Она передается в нашем роду от матери к дочери. Ребенок мужского пола не получает ее. Только женщина. И каждый раз, вынашивая дитя, женщина нашего рода рискует не увидеть, как он растет, не услышать его первых слов, его первого смеха. У меня в стороне говорили, что это проклятье, павшее на голову одной моей прародительницы. Знахарка, что спасла мне жизнь, считала, что это хворь, а не проклятье. Я хочу, чтобы моя дочь жила, Аннет, — уже тише сказала мадам Элиза, по-прежнему не поднимая глаз от работы. — Хочу видеть ее живой и здоровой, а не наблюдать, как он умрет от кровопотери, давая жизнь. Ведь травницы из Эльзаса здесь нет.

— Полин ведает о … об этой болезни? — тихо спросила Анна, и мадам Элиза кивнула в ответ, грустно улыбаясь.

— Мне пришлось ей сказать о том, едва она ступила в пору. Да только голова ныне у нее не думает о своей особе вовсе. Только о нем, о брате вашем!

Анна долго смотрела в окно через морозные узоры на стекле, думая обо всем, что узнала ныне. Как странно устроена жизнь — давая что-то, она забирает порой взамен, словно оплату! Она слышала краем уха, что женщина может и умереть, став женой и матерью, но никогда не задумывалась о том ранее. И даже растерялась от подобной откровенности мадам Элизы. Будто не с девицей та говорила сейчас, как с женщиной.

Ничего не ответила тогда Анна мадам Элизе. Так и сидели молча до самого обеда — одна за починкой кружева, другая — в раздумьях у окна, пока не вошел важно Иван Фомич, подражая прошлым временам и не пригласил в малую столовую, где уже накрыли стол. Когда подали первую перемену — постные щи, два сервированных места за столом так и остались пустовать.

— Mademoiselle Pauline прислала свои извинения — у нее мигрень нынче с утра разыгралась, — склонился к уху Анны Иван Фомич, поймав ее вопрошающий взгляд. — А Петр Михайлович как с утра-с уехали так и не вернулись.

— Куда барин уехал? — встревожилась Анна впервые за этот день отсутствию брата. — Не говорил часом? Что-то долго нет его…

— Не говорили-с. Как уехал на рассвете из имения, так и нет его. С ружьем уехали. Видно, стрелять кого будут.

Ну уж нет, Анна не могла успокоить свою тревогу, вспыхнувшую при этих словах. И Иван Фомич, и она сама знали, что ныне стоит пост, грешно Божью тварь жизни лишать. Не поехал бы Петр на охоту до Рождества. Но для чего тогда выехал?

И после обеда потому не находила себе места. Все ходила по диванной от двери до двери, от камина к окнам, выглядывала, не прибыл ли кто, прислушивалась в тревоге — не хлопнули ли двери в передней. К чему ружье взял с собой? «…словно проклял кто… plutôt mourir… plutôt … íет станет и проклятия того!..», возникали в голове слова брата, сказанные прошлым вечером, и Анна заламывала руки в отчаянье. С трудом сдерживала себя, чтобы не подняться наверх, в покои отдыхающего после дневной трапезы отца, не броситься к нему на грудь и не выплакать свои страхи, не разделить с ним свои тревоги. Но нельзя… нельзя!

Когда часы в соседнем салоне пробили четыре раза, а на дворе стали сгущаться сумерки, в диванную прибежал Иван Фомич, взволнованный и белый от тревоги под стать своим бакам: на задние дворы усадьбы пришел мерин, на котором уехал на рассвете молодой барин. Пришел конь один, без седока.

— Поднимайте людей! Всех! Всех — и дворовых, и из села! Пусть ищут! Барин же сам не сумеет вернуться, понимаете, — приказывала побледневшая Анна. — В доме не шуметь! Крика не поднимать… Плетей прикажу тому, из-за кого отец проведает о том, что случилось.

Она и сама бы поехала с одним из отрядов, что вышли из усадьбы с факелами и лампами в руках, да только мадам Элиза удержала, не позволила то. Так и осталась — ждать в диванной, меряя в очередной раз комнату шагами.

Как-то узнала Полин, спустилась в диванную и разрыдалась в голос, хватая Анну за руки, умоляя сказать, что ничего худого не стряслось. Анна и сама была на грани истерики, и видя эти слезы, слыша эти крики, с трудом держалась, чтобы не упасть на пол самой да не биться в рыданиях. Убежала от Полин и успокаивающей ее мадам Элизы в образную, бухнулась на колени перед ликами, а в голове так и ходили мысли нехорошие. Зачем он взял ружье? Зачем?! А потом поклоны клала в исступлении — не допусти, не допусти… Пусть мерин сбросил Петра где-то в поле или на лугу заснеженном, пусть он лежит обездвиженный и ждет, покамест кто-то на помощь придет.

— Я сделаю все тогда… все для него… пусть вернется, — шептала Анна, боясь даже подумать о страшном. — Все! Все для его спасения…

Только к вечеру, когда за окном уже стояла непроглядная темень, в которой даже на несколько шагов было не видно ничего, показались на аллее подъездной огоньки факелов. Тут же тихо засуетились в доме, зашептались тревожно, пытаясь угадать, что же приближается к дому из тьмы ночной — худо ли, добро. Анна выбежала на мороз как была — в простом хлопковом платье, потеряв по пути где-то шаль, соскользнувшую с плеч, бросилась к телеге, которая подъезжала к дому, расталкивая столпившихся на крыльце девок из прислуги, крестьян, что вернулись из поисков.

— Барышня…, - тронул ее по пути за руку Иван Фомич, но она стряхнула его ладонь, подбежала к телеге, в которой заметила в свете факелов лежащего брата. Его волосы были в снегу, и казакин, и даже лицо, с которого она стряхнула аккуратно тонкие снежинки. Провела кончиками пальцев по закрытым векам, носу и скулам, удивляясь, отчего так холодна его кожа.

— Его отыскали за отъезжим полем, — сказал кто-то из-за спины. — Куда красного зверя гоним на охоте. Видать, мерин взбрыкнул и сбросил прямо в обрыв. При такой-то высоте да живым остаться никак не можно… даже снег не смягчил…

А Анна все стирала и стирала с лица брата снежинки, прикладывала ладони к холодному лицу, словно пытаясь согреть его, придать хоть каких красок белому лицу и губам. Только тогда очнулась, когда за спиной расслышала плач девок дворовых. Обвела взглядом крестьян, что стояли подле телеги, стянув шапки с голов, дворовых людей, что столпились у подъезда, Ивана Фомича хмурого.

— В кабинет отнесите. Там пусть все необходимое сделают. И за отцом Иоанном пошлите, — сказала и поразилась тому, как спокоен голос ныне. Даже не дрогнул. А потом развернулась к дому, когда комердин отца позвал от дверей, передав, что отец приказал разузнать, что за суматоха у подъезда. И так же медленно и отстраненно пошла в переднюю и далее — вверх по лестнице, по плохо освещенным коридорам, шагнула к отцу в спальню. Тот лежал в подушках, такой же бледный, как Петр на сене в телеге, и она на миг даже дышать перестала.

— Что там, душа моя? Стряслось что-то? — поманил к себе Анну отец, и она двинулась к нему, благодарная, что в комнате мало света, что он не видит в полумраке ее лица.

— Ничего не стряслось. Просто мерин сбросил Петрушу в полях нынче. Насилу отыскали животину.

— Что с Петрушей? — отец даже приподнялся в подушках, опираясь на дрожащие от напряжения руки.

— С Петром-то? Что может статься с Петрушей? Пара ссадин да попранное самолюбие, — даже улыбку умудрилась вставить себе на удивление, увеличивая сонм своих грехов, умножая ложь, в которой погрязла за прошлые дни. — Вы же ведаете, каков Петр, папенька! Ложитесь, — она уложила отца обратно в постель, поправила подушки и одеяло, погладила его ладони. — Не почитать ли вам, mon petit père? Для покойного сна вам…

Схватилась за одну из книг, что лежали на столике возле кровати, лишь бы отвлечь его от той суеты, что будет твориться на первом этаже всю ночь, от приезда отца Иоанна из села. Только раз отец открыл глаза и прислушался к происходящему внизу. Когда спустя пару минут после начала чтения, раздался долгий протяжный женский крик, полный отчаянья и боли.

— Кто это? — встревожился Михаил Львович. — Никак Полин наша?

— Полин, — согласилась Анна, снова кладя отцу ладонь на грудь, пытаясь успокоить его, отвлечь. — Мадам мне только нынче сказала о вашем решении в черницы ее отдать. А она ведь к Петруше… Вы ведь знаете… Отныне ей с Петрушей порознь быть. Так уж суждено. Только сказали, вестимо. Такое так просто не принять. Спите, mon petit père, спите покойно…

— Птички со зверьками не живут, не пара они, — устало и, как показалось Анне — оправдываясь, сказал отец, закрывая глаза. Анна же только губу прикусила на миг, пытаясь выровнять дыхание, открыла книгу на той странице, на которой прервали чтение вчера, стараясь, чтобы голос звучал как можно ровнее.

Она настолько сосредоточилась на чтении, совсем не вникая в смысл произносимых слов, не понимая перипетии сюжета, что не сразу заметила, как дыхание отца стало ровным и тихим, как он заснул. И только тогда она позволила себе тихонько заплакать, уткнувшись лицом в одеяло, которым был накрыт отец, зажимая себе рот ладонью, чтобы не потревожить спящего своим тихим воем.

Загрузка...