Отзвенели бубенцы на упряжи, унося сани от подъезда дома и далее по подъездной аллее, прочь от усадьбы и от имения Шепелевых. Скрылся среди темнеющих стволов аллейных деревьев уезжающий к станции и далее по Смоленской дороге в Москву кавалергард, ушел из привычной жизни Анны, словно его и не было никогда. Анна не стала провожать его даже взглядом, занялась цветами — аккуратно расставляла те в вазах, что разнесли после по комнатам лакеи. Это пусть Катиш, трепетно влюбленная в ротмистра Оленина Катиш, любуется им из окна, пытаясь удержать слезы на глазах. Ей же то совсем не пристало.
Бледно-розовый бутон Глаша поместила в стеклянный широкий бокал по просьбе барышни, поставила его на ночной столик возле кровати, откуда Анна могла видеть этот цветок даже в скудном свете луны по ночам, положив под щеку ладонь, погрузившись с головой в промелькнувшие дни и представляя то, что так и не сбылось. Она закрывала глаза и видела снова мысленно тот взгляд, которым провожал ее до дверей Оленин: пристальный, обволакивающий своей нежностью, своей теплотой. На такой взор хотелось ответить — преодолеть разделяющее их расстояние, смело шагнуть в протянутые руки, примкнуть к широкой груди и принять тот поцелуй, что обещали его глаза.
А потом вздыхала легко с самодовольной улыбкой на губах. Попался кавалергард, попался… А таким холодом обдавал! И она прятала в подушки свой тихий смех, радуясь тому, что снова получила желаемое. Как и всегда…
А что до пари, котором на следующее же утро после отъезда кавалергарда напомнил ей Петр — так до лета еще гость графини пожалует в Святогорское, как та сказала после утренней службы в канун Крещения вдруг смело спросившей о том Катеньке, ласково улыбаясь ей. Анну же она только окинула внимательным взглядом, чуть двинула уголками губ, словно желала сказать что-то, но только кивнула ей в приветствии. Ее воспитанница же не постеснялась обдать Анну холодом ненависти своих карих глаз, едва ли не толкнула ту плечом, когда проходила мимо барышни Шепелевой, следуя за графиней. O-la-la [122], подумала тогда Анна, а тихая и скромная Машенька оказывается совсем не так тиха, как кажется с виду. И это ныне — в канун святого праздника, усмехнулась, за что получила укоряющий взгляд отца, ведь ныне должно было выказывать только благость и смирение, только их.
Когда Шепелевы вернулись из церкви в усадьбу, дворецкий, Иван Фомич, доложил о нежданном госте, что прибыл тотчас, как только господа уехали на службу, но в село не поехал, решил дожидаться хозяина.
— Говорит-с, Петра Михайловича знакомец хороший, да и вас, барин, в Москве имел честь знать, — приговаривал Иван Фомич, пока Михаил Львович скидывал тут же, в вестибюле шубу и шапку на руки лакея, а хозяйский комердин Лука поправлял чуть измявшийся галстук.
— Вы не говорили, mon cher fils [123], что у нас гости ожидаются на Крещение, — недовольно пробурчал Михаил Львович зашедшему в дом сыну. Тот задержался у подъезда — перебросился снегом с Анной, когда выходили из саней, а потом от души засыпал снежной россыпью подошедшую тут же к дому с прогулки Полин с подола салопа до лент, которыми был украшен ее капор. Та от души визжала от холода, которым тут же обдало спину и шею, когда снег попал за ворот, так и вошла с легким криком возмущения в дом, отчего Михаил Львович недовольно поджал губы. Мадам Элиза тотчас одернула дочь: «Paix, mademoiselle Pauline!» [124].
— Что вы скажете, Петр Михайлович? — спросил Шепелев-старший, а после напомнил дочери, что с легким смешком, совсем неподобающе барышне стала, перешагивая через ступени подниматься по лестнице в свои покои. — Nous avons du monde, ma chere. Je vous prie [125].
— Я слышу о визите впервые, mon pere [126], - ответил Петр, стряхивая с волос снег. Он старательно отводил взгляд от пытливых глаз отца, и Михаил Львович понял, что тот лжет.
— Кто сея персона, Иван Фомич? — обратился он к дворецкому. Тот тут же склонился в ответ.
— Его сиятельство князь Чаговский-Вольный Адам Романович, полковник лейб-гвардии Измайловского полка в отставке, — подал барину карточку из плотного картона, украшенного черной вязью по краям. — Проездом из своих земель в Москву, просит позволения остановиться в Милорадово на несколько дней.
— Не помню такого вовсе! — разражено повел плечами Михаил Львович, потом заложил руки за спину и направился через анфиладу комнат первого этажа к малахитовой гостиной, куда провели гостя. Он злился на себя, что не смог сдержать своего дурного настроения в канун, на гостя, которого вовсе не планировал ныне развлекать своим присутствием. Михаил Львович обычно проводил этот день в образной дома, кладя поклоны и творя молитвы за тех, кто так рано ушел от него, за тех, кого он сам когда-нибудь оставит.
Как только перед барином распахнули двери в малахитовую гостиную, что звалась так по цвету изразцов печи, покрытых муравой [127] да тканей, что использовались при отделке комнаты и обивки мебели, с софы у окна поднялся на ноги господин в сюртуке глубокого темно-синего цвета. Они тут же поклонились друг другу, приветствуя.
— Простите великодушно, князь, — Михаил Львович развел руками, показывая свою растерянность перед столь нежданным визитом. Воспитанный в провинции, он никогда не склонял голову перед титулами, со всеми обходился по-простому любезно. — Простите великодушно, но, увы, не припоминаю чести иметь с вами знакомство.
Гость бросил взгляд на ступившего в гостиную вслед за отцом Петра, а потом снова взглянул на хозяина, что сел в кресло напротив него.
— Наше знакомство состоялось около четырех лет назад, в 1808 году, — напомнил он Михаилу Львовичу. — Не буду продолжать далее, опасаясь вызвать нелюбезные вашему сердцу воспоминания. А вот с Петром Михайловичем мы часто видимся в Москве, довольно хорошие знакомцы. Посему я имел вольность попросить вас оказать мне любезность и позволить мне остановиться у вас на пару дней во время моего путешествия. Умоляю простить мне подобное беспокойство для вас, мою вольность.
— Буду рад оказать вам гостеприимство, — проговорил Михаил Львович и встал из кресла. Тут же поднялся на ноги и князь. — Прошу простить меня, старика, но мы только прибыли… всю службу отстояли… Думаю, Петр Михайлович с удовольствием составит вам ныне компанию, станет за хозяина ныне, а меня, старика, извольте простить, князь.
Что-то в этом госте Михаила Львовича настораживало, что-то не давало покоя. Он так и не смог выкинуть из головы мысли об этом малороссийском князе, даже когда стоял на коленях перед святыми образами, сменив сюртук на шелковый шлафрок. И после, за скоромным обедом, что подали в малой столовой, Михаил Львович то и дело возвращался глазами к гостю. Тот был предупредителен и вежлив, рассыпался в комплиментах дамам и даже Полин, которую все же позвали за стол, несмотря на присутствие князя в доме, не обидел в том. Но Шепелев подмечал каждый пусть редкий взгляд, брошенный гостем в сторону Анны, что, казалось, снова оживилась, впервые после отъезда из этих мест гусар, после того, как их дом опустел от гостей.
А потом Михаил Львович задумался на миг, представив князя в роли demandeur en mariage [128], как примерял эту роль невольно в последнее время на каждого достойного претендента, а этот же князь как-никак! Да, он слегка староват для Аннет — на вид не менее лет тридцати пяти-сорока, но все же статен, широк в плечах и выглядит неплохо для своего возраста. И довольно привлекателен лицом, несмотря на эти длинные темные баки, которые так не нравились Михаилу Львовичу в нынешней моде, да на невысокий широкий лоб, что так некрасиво открывал на обозрение князь, зачесывая волосы назад. Надо бы проведать у графини про этого гостя, написать к той, решил Михаил Львович, наблюдая, как князь в который раз бросил взор на Анну, как шевельнулись уголки губ того в улыбке, адресованной ей. Перед его глазами в Москве прошло столько новых лиц, что он до сих пор не мог вспомнить этого Чаговского-Вольного. А доверять Петру в таком щекотливом вопросе… Только человек, умудренный годами, мог подсказать Михаилу Львовичу, только такой.
Графиня, как оказалось, знала князя — перед праздничным молебном они столкнулись на церковном дворе и раскланялись, как старые знакомые, обменялись поздравлениями к празднику. Потому на следующий день, провожая Марью Афанасьевну из гостиной в столовую к Крещенскому ужину, что он давал для близких соседей, Михаил Львович не сумел удержаться и спросил ту о князе.
— А что, князь в demandeur en mariage? — переспросила та и оглянулась на князя, что вел в столовую Анну. — Что ж, Михаил Львович, коли в женихи он попросится, то достойная пара, скажу вам. Тысяч двести в год может позволить себе потратить без раздумий и сожалений.
— Такова доходность имущества?
— Не только. Про таких, как князь, говорят enfant gâté de la Fortune [129]. Все ему в руки идет, что пожелает. Сколько раз его имя кляли в Англицком клубе да за ломберными столами. За глаза, разумеется, скажи ему в лицо то! Вдовец он, правда, не первый брак будет. Давно вдовствует, почитай, с 1801 года, — графиня задумалась на миг, а потом кивнула головой. — Да, верно, как Александр Павлович императором стал по воле Провидения, в тот же год и овдовел князь. Ранний брак то был. Не своей воле, по воле Павла Петровича покойного, отца нашего батюшки-императора. Зато и земли ему принес тот союз, и людей немало. Князь же из польского рода отросток, с малороссийских земель, что матушка Екатерина Алексеевна привечала да на невестах русских женила. Коли возраста да нрава не испугаешься, Михаил Львович, то смело согласие давай, много выгод брак с Чаговским принесет. Ну, это, certainement [130], ежели попросится в женихи. А до сей поры я бы глядела за Чаговским в оба глаза. Ох, и дурно же иметь дочерей с одной стороны! И женихов им ищи да выделяй к браку, и за ними смотри без устали! А с другой — вон как глаз радуют красой своей…
Анна, действительно, была в тот вечер хороша: газовое платье опалового цвета удивительно шло ей, пара локонов, пущенных из узла на затылке свободно на спину, подчеркивали длину шеи, глаза блестели в свете свечей. Ей льстило внимание этого светского льва, которого она тут же распознала каким-то женским чутьем в Адаме Романовиче. Нравилось, что его симпатия к ней, которую она чувствовала с его стороны, была не такой явной глазам, как привыкли показывать ту ее поклонники.
Лениво наблюдал князь за стороны за ней своими бледно-голубыми глазами, чуть улыбаясь уголками губ, но Анна видела, что эта ленивость обманчива, как и эта отстраненность на его лице. В нем было что-то опасно-притягательное, нечто пугающе темное, и это одновременно и интриговало ее, будоражило ее женский интерес к нему, и заставляло держаться от князя на расстоянии. Нет, определенно, увидеть его покоренным ее прелестью было отрадно, но Анна только вздохнет с облегчением, когда князь наконец продолжит свой путь в Москву.
После ужина в тот вечер и Анна, и Катиш ушли рано, взбудораженные тем, что предстояло нынче в покоях Анны. Там их уже ждала Полин и Глаша, по приказу барышни подготовившая все необходимое для ворожбы. И пусть мадам Элиза поджимала губы недовольно, твердя, что верить нельзя подобному, что сие есть предрассудки только, но девушкам отчаянно хотелось хотя бы одним глазком подглядеть в скрытое от них будущее. Собрались, переменив платья на сорочки и капоты, в чепцах, чуть бледные, взволнованные, стараясь не показывать своего предвкушения перед тем, что предстоит узнать ныне.
Сначала лили расплавленный воск в воду, что налила Глаша в тазик для умывания. Катиш показался цветок, «кривой и несуразный», как отметила Анна.
— Это к любви, — уверенно сказала Пантелеевна, что наблюдала за процедурой, кутаясь в шаль от сквозняка, который ей везде чудился. — К любви, Катерина Петровна, попомните мое слово.
— Разве цветок к любви? В прошлое Крещение ты мне твердила, что цветок к переменам добрым, — нахмурила Анна лоб. Но Пантелеевна твердо стояла на своем — то тогда ромашка была, а это диковинная роза из сада, разве Анечка не видит того? Знать, Катерине Петровне любовь будет, и взаимная к тому же. Катиш покраснела лицом аж до оборок чепца, а Анна только фыркнула на это предсказание — глупости какие!
Следующей лила воск Полин, Анна уступила той свою очередь. Сначала долго не могли понять, что за фигура вышла, а потом, когда пригляделись, с ужасом распознали гроб с лежащим в нем покойником со свечой длинной в руках. Пантелеевна и Глаша стали судорожно креститься, Полин побледнела так, что казалось, сейчас хлопнется в обморок. Анна же, растерянная, покрутила фарфоровый тазик в разные стороны и решительно заявила, что это корабль, а не гроб.
— Ну, какой же это корабль? Это же точно гроб. Разве есть паруса? — вгляделась в пятно воска на воде Катиш, и Анна едва сдержалась, чтобы не залепить ей пощечину за глупость.
— Это корабль, — процедила она сквозь зубы и больно ущипнула тайком кузину. — К чему там корабль, Пантелеевна? Скажи-ка!
Сошлись в итоге, что вышел воском именно корабль, сулящий перемены в жизни или дальний путь той, что вылила его в воду.
— В Москву! — хлопнула в ладони Полин. Ее глаза заблестели, но уже не от страха или тревоги, а от едва сдерживаемой радости. Анна хотела спросить ту, отчего именно в Москву путь желает для себя Полин, но передумала. Останутся они вдвоем, тогда и расспросы будут. Ни к чему при petite cousine разговоры вести — тут же Вера Александровна в курсе происходящего будет, ведь Катиш соблюдала правило: грешно от маменьки тайны иметь!
Почти та же фигура восковая вылилась в воду и от руки Анны. Те же очертания лица покойника, свеча, что держал он в руках. Сжалось сердце в тревоге, похолодели руки. Что за напасть? Что за потерю сулит ей Провидение в этом году?
— Не буду боле воска лить! — Анна резко отодвинула от себя тазик, чуть расплескав воду на ковер, едва не уронив тот вовсе со столика. — Будем тянуть из-под шали. Пантелеевна, скрывай давай! Тянуть будем, как из будуара вернемся.
Пантелеевна быстро разложила на ковре свертки, что накрутила с Глашей недавно из кусков полотна, накрыла те шалью, чтобы случайно нельзя было разглядеть, что внутри каждого из свертков. Пуговица от старого мундира Петра — выйти замуж за военного, зерна хлебные — быть женой помещика на земле, а кольцо достать — тут уж точно титул. Остальные свертки были, увы, пусты. Их же и вытащили три девицы под свои недовольные возгласы.
— Вот уж ворожба ныне так ворожба! — заметила Анна, передергивая плечиками. Пантелеевна решила, что та замерзла в тонких сорочке и капоте, и накинула ей на плечи шаль. Анна тут же сбросила ее на пол, поджала губы.
— Как еще ворожить будем, Пантелеевна? — резко спросила у няньки. Та задумалась, припоминая. В прошлые Святки гадали с петухом, что загадил ковер в будуаре барышни, и вызвал тем самым гнев барина, ведь тот так и не оттерли.
— Можно имя поспрашать, — предложила она, но Анна отвергла эту затею, зная, что брат только и ждет, чтобы посмеяться над ворожащими девицами. — Аль башмак бросить. Аль псов послушать — с какой стороны лай, туда и замуж идти.
— Ну, лай в усадьбе может быть только со стороны псарни, — заметила Анна. — Да никто из нас и замуж-то в этом году не пойдет, чего башмак кидать-то?
Хотелось чего-то такого, что взбудоражило бы кровь в жилах, вдруг поняла она. Что достовернее будущность бы указало ей, открыло бы ей ответ на тот вопрос, что вот уже несколько дней не давал покоя голове.
— В зеркала глядеть желаю! — и улыбнулась торжествующе, когда ахнули все в спальне: и Полин с Катиш, и Пантелеевна, и Глаша, крестясь неистово. Все знали — в зеркала глядеть, черта дразнить, да только разве барышню переубедить ныне? Вон как подбородок вздернула высоко, не передумает.
Ворожить решили во флигеле, что стоял закрытым с лета в глубине парка. Кликнули лакея, которому строго-настрого запретили говорить кому-либо в доме, куда и зачем он проводит барышень Анну и Полин и Глашу, которая тряслась, как осиновый лист на ветру. Скоро собрали с собой узел: зеркало небольшое на ножках, свечи, салфетку на стол да приборы на двоих. Наспех оделись, путаясь от возбуждения в рукавах, не сразу застегивая пуговицы на салопе, небрежно надетом прямо на капоты.
— Застудишься! — качала головой Пантелеевна, едва скрывая свой страх не только за здоровье, но и за душу своенравной своей питомицы. — Ну, дурья же голова, прости Господи!
В последний момент Полин испугалась, засмотревшись на слезы Катиш, поддавшись ее истерике, отказалась идти. Тем лучше, подумала Анна, не будет мешать, да и petite cousine удержит в ее покоях, не даст открыться Вере Александровне в этой затее.
Во флигеле было жутковато — чуть ли не в передней едва не закричали в голос от страха от белых фигур, на деле оказавшихся мебелью под чехлами. Даже лакей, что нес в руке фонарь, задрожал от страха, но молчал, глядя, как бесстрашно шагнула барышня внутрь дома, заспешила к лестнице на второй этаж.
— За мной ступайте! — резко приказала она, и ее провожатые поспешили следом, испуганно озираясь по сторонам, с трудом перебарывая желание перекреститься. В одну из трех спален второго этажа Анна направилась с умыслом — никто не заглянет в оконце, никто не испортит ворожбы. Там Глаша наспех, трясущимися руками расстелила на одном из столиков салфетку, расставила приборы и зеркало, зажгла свечи, что разогнали своим светом тени по углам, заставили те попрятаться в укромных местечках.
Лакей поставил возле столика напротив зеркала стул с высокой спинкой, стянув с него чехол. Анна заняла положенное место, кивнула перепуганной дворне, отпуская их из спальни.
— Где ждать будете? — резко спросила она. Она видела по глазам тех, что они предпочли бы быть ныне, как можно дальше от флигеля, но лакей вызвался постоять с Глашей на крыльце. — Хорошо, милые. Сторожить будете. Коли барина молодого увидите, то тут же голос подайте.
Нельзя сказать, что ей было не боязно. Была легкая дрожь, что стала бить сначала в коленях, а после вдруг перешла выше на тело, вынуждая Анну обхватить себя руками в надежде обуздать свои эмоции.
— Суженый мой, ряженый мой, покажись мне, до ужина приди! — проговорила и сама вздрогнула невольно от звука своего голоса, что так громко прозвучал в тишине флигеля. Замолчала, пытаясь справиться с ознобом, что уже охватил все тело полностью. Даже зубы застучали мелко. Неужто снова хворь какую подхватила, подумала Анна, хмурясь невольно. Быть того не могло — с утра же ее окатили водой крещенской из ердани [131] забранной, чтобы снять грех ряжения в Святочные дни. А тот, кто крещенской водой окачен, тот весь год болеть не будет по примете.
Тишину флигеля вдруг разорвал отчетливый звук, и Анна резко выпрямилась на стуле. Затем он повторился снова и снова. Шаги. Тихие, но различимые. Явно кто-то поднимался по ступеням.
Это Петруша, попыталась успокоить сама себя Анна, с трудом сдерживаясь, чтобы не крикнуть в голос трижды «Чур меня!». Шаги стихли, будто кто-то пережидал некоторое время, а после снова зазвучали, но уже по-иному — так шагают, когда больно ступать на ногу, калеченные. Или черт, подумала Анна, сжимая руки так сильно, что заболели суставы. Заставила себя поднять голову и взглянуть в зеркало, когда шаги стихли на пороге спальни. Едва сдержала крик, что рвал душу, заметив в дверях темный силуэт.
— Чур меня! Чур меня! Чур меня! — быстро зашептала она, а после стала читать «Отче наш» в голос, креститься, набрасывая на зеркало полотенце. Резко развернулась и выбежала из спальни, стараясь не смотреть в темные углы спальни, куда не доходил свет свечей. Ее била дрожь, она едва не упала с лестницы, запутавшись в подоле сорочки, ободрала руки о перила, когда заскользила по ступеням вниз. Распахнула дверь флигеля, отчего лакей и Глаша чуть не заорали в голос, перепугавшись.
— А, вот ведь пуганые! — рассмеялась Анна, стараясь не показать своего страха, выровнять дыхание. Запахнула салоп, чтобы укрыться от мороза, резко развернулась к дому, бросив лакею «Приберись там!». Глаша едва поспевала за барышней, спешащей вернуться в свои покои.
Слезы душили, мешали сделать вдох полной грудью. Не хотелось ни с кем говорить, а просто упасть в постель и выплакать этот комок, душащий ее ныне. А ведь и Полин, и Катиш непременно будут выпрашивать, что она видела в зеркале, кто ей судьбой предназначен. Потому Анна даже обрадовалась, увидев в спальне только мадам Элизу, что сидела у окна и дожидалась ее возвращения.
— Quel est ce folie, mademoiselle Annett? [132] — начала мадам, но замолчала, заметив странное выражение лица Анны, отпустила Глашу и сама помогла барышне снять салоп, развязала шаль.
— Что, ma chere? — спросила после, и Анна бросилась в ее объятия, пытаясь найти в тех утешение, как привыкла с детских лет, расплакалась вдруг тихо.
— Я видела, мадам, видела суженого в зеркале, — призналась она. — Оттого и душу рвет мне нынче, что не он… не он… не мундир то был в зеркале. Не блестели пуговицы, не было эполет. Фрак темный с белым галстуком шелковым на шее, с белым жилетом… не он… не суждено! — а потом вдруг отстранилась от мадам Элизы, вывернулась из ее рук, заметалась по спальне. — Нет любви во мне. Нет ее! Не знаю я, что это, и знать не желаю! Боюсь приближать к себе, пускать в свою душу, боюсь разлюбить, остыть, как у ног увижу, как сердце отзовется. Оттого и ненадобно мне того, не надо теплоты и привязанности сердечной. Пусть лучше скажет «холодна», чем назовет ветреной. Пусть так! Да и к чему то ныне? Коли и не суждено… не суждено…Не суждено!
Анна еще долго плакала после, лежа в постели, прижавшись к мадам Элизе, что обнимала ее и успокаивала, ласково гладя по плечам, по спине, шептала ей всякие нежности, как когда-то в детстве, когда Анечка плакала от обид. Только, когда Анна тихо скользнула в сон, оставила ту, вышла из ее покоев, не прикрывая дверь, чтобы Глаша, спавшая в будуаре на диванчике, тут же услышала зов барышни.
В ту ночь, когда людям по поверьям приходят вещие сны, Анна снова вернулась во флигель в ту спальню, где ворожила с зеркалом, а вокруг ходили люди, знакомые и незнакомые. Мелькнула в светлом капоте Полин, улыбаясь, прижимая к груди какой-то сверток. Прошел, хмуря брови, Михаил Львович, погрозила ей в отражение пальцем сурово графиня. Взглянул из угла сквозь прищур глаз князь Чаговский-Вольный, скрестив руки на груди. Улыбнулась насмешливо и самодовольно поверх веера Маша, казавшаяся совсем незнакомой в атласном платье ярко-алого цвета.
— Смотри, — показал сидевший на кровати Петр ей свою обнову — ярко-красный высокий сапог, и она нахмурилась, недоумевая, для чего ему алые сапоги, ведь совсем не идут к мундиру гвардейскому ни по форме, ни по цвету.
А потом шагнул из тени одного из углов к ней Андрей в парадном красном мундире кавалергарда, блеснуло золото эполет в свете свечей, что стояли перед зеркалом. Он опустился на одно колено перед ней, сидящей на стуле, и она развернулась к нему, протянула руки, обхватила его лицо ладонями, как давеча в оранжерее он проделал то. Провела кончиками пальцев нежно по его скулам, а потом Андрей поймал их, перецеловал один за другим, вызывая странный трепет в ее душе не только прикосновениями губ, но и нежностью, которой светились его глаза.
— Почему это был не ты? — спросила Анна тихо, и его взгляд превратился из нежного в напряженно-грустный. Потускнели голубые глаза, были поджаты сурово губы. Он обхватил руками ее ладони, прижал их своему лицу, прячась в них от ее взгляда. Словно уходя от ответа на ее вопрос, наполняя ее душу тоской, от которой хотелось плакать. — Почему это был не ты…
Анна проснулась поздно. Уже вовсю играло солнце лучами по снежному полотну у подножия деревьев в парке. Перекрикивались дворовые у подъезда, вычищая площадку от снега, что насыпало вдоволь за ночь.
Она долго лежала молча, не призывая к себе Глашу из будуара, пряча лицо в подушке от яркого солнечного света. Ей хотелось, чтобы сон продолжался — чтобы она так же сидела во флигеле возле Андрея, держала его лицо в своих руках, наслаждалась такой запретной интимностью. Ведь это ныне возможно только во сне. Не суждено им иначе…
После завтрака, который приказала себе подать в будуар, Анна спустилась в оранжерею, где долго бродила между цветущими растениями, словно пытаясь уловить отголосок того дня, когда как, ей показалось, что-то дрогнуло в ее душе. Бледно-розовые цветы на решетке раздражали своей прелестью, своим ароматом, словно легким флером того, что могло бы быть, но никогда не сбудется, не станет явью, и Анна с трудом удержалась, чтобы не сорвать эти бутоны, не раздавить их с силой, понимая, что цветы не виноваты.
— Pourqoui êtes-vous si triste? [133] — спросила Анну пришедшая к тому времени в оранжерею с рукоделием в руках Полин, глядя на нее с любопытством и странным пониманием в глазах.
— Mais non! [134] — пожала плечами Анна, а потом присела на канапе подле нее, заставляя отложить работу в сторону, видя, что Анна явно настроена поделиться чем-то.
— Ты веришь в судьбу, Полин? — спросила Анна, и когда та пожала плечами в ответ, вдруг разозлилась, поднялась с канапе, прошлась до решетки. — Он чуть не поцеловал меня здесь, в оранжерее тогда. Я жалею, что этого не случилось. Уверена, что помнила бы о том всю жизнь. Это был бы первый мой поцелуй, — а потом поправилась тут же. — Первый, подаренный от души, от сердца…
— О, ты бы определенно помнила его всю свою жизнь, этот поцелуй! — задумчиво сказала Полин, не отрывая взгляда от работы, и Анна снова вернулась к канапе, присела подле той, схватила за руки, заставляя взглянуть на себя:
— Как это понимать, mademoiselle Pauline? Ну же! Говори!
— О, Аннет! Ты даже себе не представляешь, каково это! — улыбнулась Полин, поворачиваясь к ней, радостно сверкая глазами. — C’est incomparable! [135]. И каждый последующий…
— Последующий?! — едва не взвизгнула Анна, и шокированная, и заинтригованная услышанным. — Mademoiselle Pauline! Рассказывай тотчас! Кто это? Когда случилось? Каково это?
— На балу Рождественском, — покраснела Полин, прижимая пальцы к губам, словно только-только этот поцелуй сорвали с ее губ. — Это… это как будто солнцем тебя опалит горячо… сдавит в груди… захочется никогда-никогда не отрывать губ от губ…
— Да кто же сей счастливчик, дерзнувший украсть твой поцелуй под кровом моего папеньки? — спросила Анна, сжимая ладонь Полин, а потом вдруг выпрямилась резко, словно ударили ее наотмашь. Вспомнились обмены взглядами между Полин и Петром, их неловкие касания рук друг друга при возможности, тот romance, что пел Петр на вечере у графини, когда приехали ряжеными:
Когда б я птичкой был,
Я к той бы полетел,
Котору полюбил,
И близко к ней бы сел;
Коль мог бы, я запел:
«Ты, Лина, хороша,
Ты птичкина душа!»
Вот уж верно, птичкина душа! Хотя скорее — птичкин ум, такой же маленький! Анна резко поднялась с места, прошлась вдоль оранжереи, пытаясь успокоить сердце, что так и колотилось в груди от злости на дурочку Полин. Неужто не думает та вовсе, что творит?
— Ты, верно, думаешь, что я глупа и безрассудна? — проговорила Полин, словно читая ее мысли, и Анна резко остановилась на месте, развернулась к ней.
— А разве нет? О, Полин, что ты творишь! Что ты творишь?!
— Я люблю его, — просто сказала Полин, не отводя взгляда от глаз Анны, что так и пронзали ее ныне. — Я люблю его с отрочества. И тот поцелуй на бале… он не первый. Первый был в парке во время игры в горелки. Два года назад.
— О! Ты ведь понимаешь… понимаешь… où la chèvre est attachée, il faut qu'elle broute! [136] — выпалила Анна, надеясь образумить ее, стереть это мечтательно-трогательное выражение с ее лица.
Петр Шепелев, сын знатного помещика Смоленской губернии, внук графа Туманина и Полин Моатье, дочь бежавшей от революции и Террора француженки, pique-assiettes [137] в их доме, нечто среднее между прислугой и знатной гостьей…? Немыслимо! Il est impossible! [138] И повторила снова французскую пословицу, понимая, что причиняет боль Полин, но зная, что не может иначе.
Полин медленно поднялась с канапе, бледная, как смерть, с ярко-горящими глазами, обожгла злым взглядом Анну.
— Тогда и ты подумай вот о чем: кавалергард, запутавшийся в долгах и без копейки за душой совсем не пара дочери Шепелева! Où la chèvre est attachée, ma chere Annette! И это не я придумала, нет! Это слова твоего брата, а значит, и мысли отца на сей счет. Où la chèvre est attachée, ma chere Annette!
Полин резко развернулась и, даже не взглянув на упавшую к ее ногам при том работу, убежала вон из оранжереи, желая скрыть слезы, что навернулись на глаза при жестоких, но таких правдивых словах Анны, в тишине своей спальни. Ее рукоделие подобрала с пола Анна, аккуратно положила на столик. Ее душа звала пойти вслед за Полин, утешить ее, но Анна не стала этого делать. Пришла пора всем взглянуть в глаза жестокой реальности, и в первую очередь это касалось именно Полин, как выходило по всему.
Анна долго смотрела в высокое окно оранжереи, наблюдала, как гуляют по парку Петр и князь Чаговский-Вольный, ступают аккуратно по скользким дорожкам, заложив руки за спину. Чуть прищурила глаза, когда блеснул на солнце камень в булавке галстука князя. Белом шелковом галстуке, что был повязан на его шее модным узлом по моде, пришедшей с туманного острова. На таком схожем с тем, что виделся в вороте фрака фигуры, стоявшей в дверях спальни флигеля, пришедшей на ужин, на который Анна звала своего суженного прошлым вечером…
А после поднялась к себе и долго смотрела на бледно-розовый цветок, что по-прежнему благоухал в стеклянном бокале, удивляя ее своей свежестью. Те розы, что она срезала в тот день, уже поникли своими цветными головками, стали сохнуть листья, а этот же наоборот — только распускал свои лепестки день ото дня.
Анна вдруг резко схватила бокал со столика и, размахнувшись, запустила им в дверь спальни. Разлетелось на осколки стекло, упал на паркет цветок.
— Что стряслось, барышня? — выглянула тут же Глаша из гардеробной, где проверяла платья хозяйки, складывала тонкие сорочки, что вернули после стирки.
— Ничего, — резко ответила Анна, глядя на эти осколки у двери, на цветок, что так и манил ее подойти и поднять его, бережно хранить, лелеять в памяти, как ласкала мужская рука его шелковые лепестки. — Прибери тут… вынеси прочь этот… этот сор!