Глава 27

Снежинки медленно падали наземь, двигаясь в красивом танце, движения которого знали только они. Снегопад продолжался несколько дней почти беспрерывно, покрывая землю белоснежным покрывалом, словно готовя природу к тому длительному сну, в который та погрузится вскоре. Все стало белым — деревья, кусты, дорожки. Все стало единым — прекрасным, волешебным видением, искрящимся в редких лучах солнца россыпью огоньков. Спрятала природа то, что творил человек за летние и осенние дни, укрыла от глаз. А снег все падал так плотно, что даже небеса ныне казались совсем светлыми, почти под стать пейзажу за окном.

Анна отпустила штору, позволяя той скользнуть на прежнее место, плотнее запахнула шаль и двинулась далее через анфиладу комнат, к проходу, что соединял цветочную оранжерею и усадебный дом. Это было одно из тех памятных ей мест, в котором хотелось просто стоять и слушать тишину, погружаясь целиком в прошлое. Ибо прошлое — это все, что осталось ей ныне.

Тихо стучали по паркету низкие каблуки домашних туфель без задника. Стукнула дверь, ведущая из дома в переход, с тихим шумом отодвинулась ткань, предохраняющая от сквозняка внутренние покои дома. Теперь Анну пробрал легкий озноб, ведь в переходе ныне было намного холоднее, чем обычно в это же время года — стекла в широких и высоких окнах длинного коридора были разбиты, пропуская легкий морозец, что пришел недавно в эти земли. Как и в оранжерее, куда она ступила, отворив двери.

Перевернутые горшки и сломанные жардиньерки, рассыпанная кое-где земля, поникшие головки цветов. И белая россыпь снега на зелени листов или бутонах, на лепестках самых разных цветов, чуть потускневших уже из-за мороза. Невыносимые глазу свидетельства разрушения…

Анна вспомнила, как проводили мужские пальцы по тонким лепесткам розы, родной сестры тех, кто поник головками, погибнув от холода, пришедшего в оранжерею через разбитые стекла окон. И его глаза, полные нежности.

Слез больше не было. Ей казалось, что она выплакала их за последние дни полностью. За седмицу она прошла все этапы — от безудержных рыданий до слепой ярости и обвиняющих в случившемся окружающих и самого Андрея криков, пока не поняла, что иных виновных, кроме нее самой нет. Она сама сняла кольцо с пальца и бросила едва ли не в лицо ему, намеренно нанося оскорбление. Она сама довела до такого финала. Да, домашние не позволили Анне исправить то, что совершила, но только она виновата в том, что вообще дошло до той ужасной сцены в передней. Все же надо было бы остановиться вовремя, не надеясь на то, что после можно будет вымолить прощение, ссылаясь на свой несносный нрав, на горячую кровь. «… Когда так часто указываешь на дверь персоне, ты должна быть готова к тому, что настанет день, и ты уже не сумеешь повернуть ее от порога», сказал в тот, самый памятный для нее отныне, день Андрей, словно предупреждая. Но разве она когда-то прислушивалась к чужим словам…?

Из глубины перехода раздался тихий размеренный стук, и Анна развернулась резко к дверям, распрямляя спину. Она давно искала этой встречи, этого разговора, но вдруг отчего-то заробела, задрожали мелко руки, и ей пришлось спрятать их под шалью, чтобы не показать своей растерянности и своего страха той, кто вскоре ступит на порог оранжереи.

Когда прошли слезы, когда ушла злость, а на их место ступило раскаяние в содеянном и безуспешные попытки найти то самое верное решение, что поможет Анне исправить то, что она натворила, она попыталась переговорить с графиней. Ведь только Марья Афанасьевна знала Андрея, только она могла подсказать ей, что делать. Только она могла стать проводником меж ней и отвергнутым женихом, стать неким третейским судьей, что способен либо свести, либо навсегда разлучить. Но графиня несколько дней присылала ответ, что не может принять Анну. Причины были разные: недомогания, что уложили графиню в постель, подготовка к предстоящему отъезду, который та планировала в ближайшие дни после отхода арьергардных войск из Гжатска.

А в последний раз и вовсе отказ в разговоре был совсем иным — письмо, написанное рукой графини и переданное через ее горничную.

«Нельзя сказать, что я была удивлена чрезмерно вашим поступком. Но и сказать, что я ожидала его нельзя. Я знала, чувствовала, что вы причините ему боль, оттого была против вашего союза с Андреем Павловичем. И его боль, его муки не дают мне покамест выслушать вас без предубеждения, чего я желала бы не менее, чем вы того разговора, о котором просите. Оттого и прошу вас — время. Я непременно повидаюсь с вами перед отъездом, слово мое вам в том. Но не ныне… не ныне, когда в памяти еще живо воспоминание…», писала к Анне в записке графиня. Ее тон был вежливым и выдержанным, а от былого расположения не осталось и следа, но все же не было того холода, того презрительного обращения, которого страшилась Анна прочитать, разворачивая это письмо.

Анна, конечно, разозлилась помимо воли на подобную отсрочку. Ей казалось, что каждый прожитый день в этой размолвке, когда толком и непонятно, в каких отношениях они ныне с Олениным, в каком статусе сама Анна сейчас, все более и более разделяет их с Андреем. Не по себе было зависеть от воли иного человека, не по себе было, когда твоя собственная судьба была в чужих руках, в чужой воле. Но спустя одну очередную ночь без сна, полную раздумий, Анна признала правоту Марьи Афанасьевны, смогла примириться с ее решением и стала покорно ждать, составляя в уме ту беседу, что будет вести с ней.

Отгремели вдалеке за лесом разрывы, что были знаками сражений двух армий под Гжатском, отгорело зарево пожаров на краю неба. Прошел через город сначала авангард русской армии, а потом и замыкающие полки, почти наступая на пятки уходящим французам, спешащим к Неману по дорогам Смоленщины. Анна вспомнила, как приказала распахнуть окно в мезонине, как смотрела, напряженно вцепившись в раму, на яркое зарево, такое отчетливое на темном осеннем небе, как слушала грохот взрывов и молилась, чуть шевеля губами. В голове постоянно слышались те жестокие слова Андрея: «…только смерть сможет сие исправить! Хотя, быть может, вам в этом повезет, Анна Михайловна…». Отчего нельзя отмотать время и события, словно нити на клубок? Сколько бы она поправила, сколько слов бы удержала на языке!

Тихо скрипнула створка двери. В холодную оранжерею шагнула графиня, тяжело опираясь на трость. Она тут же нашла глазами Анну в полумраке приближающихся сумерек, кивнула ей и зашагала к канапе, на который опустилась медленно, устраивая поудобнее больную ногу. Огляделась по сторонам, с явным сожалением в глазах сопоставляя в уме прежний вид оранжереи с той картинкой, что была перед глазами ныне.

— Жесток человек, как зверь, — проговорила графиня медленно, вздохнула, а после развязала ленты капора, подбитого мехом. Уж чересчур туго завязала те Настасья, когда Марья Афанасьевна отправлялась на прогулку в свое имение, чтобы в последний раз взглянуть на то, что некогда было богатой усадьбой. Теперь, когда эти земли покинула французская армия, и уже у Красного сражались русские полки, в деревни и села стали возвращаться те, кто предпочел переждать лихое время в укрытии лесной чащи. Постепенно заполнялись те избы, что уцелели от огня, который любили пускать фуражиры, уходя из ограбленных селений. Но графиня видела, что поднять эти земли до прежнего уровня возможно лишь за годы, а восстановление усадьбы требовало больших вложений.

— Как ваше здравие ныне, ваше сиятельство? — по знаку, позволяющему вступить в разговор, спросила Анна, подходя ближе к канапе. Марья Афанасьевна положила ладонь на сидение подле себя и быстро убрала, принуждая молчаливо Анну занять место рядом, что и сделала та.

— Здравие, конечно, не то, что ранее, но все же я в состоянии совершить путешествие. Григорий наконец-то разыскал лошадей. Пусть и четвериком поеду, не по статусу, но все же по нынешним-то временам и недурственно вполне, — проговорила графиня, не глядя на Анну, а прямо перед собой, словно что-то разглядывая на другом краю оранжереи, среди перевернутых кадок с лимонными и мандариновыми деревьями. — И Катерину Петровну с собой забираю, уже переговорила о том с вашим батюшкой. Не к месту она тут и не ко времени ныне. Вашим бы домашним самим пережить до урожая без трудностей больших. А я ее к Вере Александровне. Им-то все будет лучше так.

Верно, кивнула, соглашаясь с ее словами, Анна, petite cousine будет лучше при матери, особенно ныне, когда старшая дочь Веры Александровны нежданно для самой себя стала вдруг женой состоятельного человека — родственник супруга скончался от удара, узнав об оставлении и последующем разорении Москвы. Тем самым, тетушка Анны невольно добилась своей цели — пусть и через дочь, но вновь поднялась на ту ступень, что занимала ранее, когда сама была хозяйкой своей судьбы.

— Святогорское не отстроить заново. Увы! Только полностью разрушив то, что осталось, а средств на то да на постройку уйдет немало. Сердце едва не разорвалось на куски, когда смотрела на то, что ранее было домом моим, — медленно проговорила Марья Афанасьевна, и Анна едва удержалась, чтобы не вскрикнуть — сбывалось то, о чем она страшилась даже подумать. — Так что, коли и приеду в эти земли сызнова, лишь гостем.

Графиня повернула голову и взглянула на побледневшую Анну, сжала рукоять трости, поджала губы, вспомнив, какой горечью были пропитаны те редкие строки писем Андрея. Она писала ему длинные послания, а он в ответ ограничивался лишь скупыми ответами, совсем непохожими на те, что когда получала она от него.

— Отчего, mon Dieu, отчего вы поступили так? — вдруг сорвалось с ее губ взволнованно. — Вы вольны не отвечать, но… я полагала, что вы всем сердцем стремились к тому, чтобы стать его супругой, так ждали дня, когда увидите его. И такое! Кто бы мог подумать! Я тоже была молода и безрассудна, а кровь играла в жилах, но вот так! Mon Dieu! Он полагает, что вы могли полюбить и боитесь сами себе признаться в том. Ведь тот улан — враг! Но это ведь неверно, я знаю то! Или верно…?

— Ах, Марья Афанасьевна! — Анна порывисто встала со своего места и стала шагать в волнении подле канапе, кутаясь в шаль и в то же время совсем не чувствуя холода в этот миг. — Если б я ведала сама, что за помутнение разума было! Если бы вы знали, в каком отчаянье я была… Я думала, он приехал разорвать обязательства, думала, он оставит меня. Ведь там были письма! Вернее, одно письмо. Мое письмо! А оказалось, это письма вовсе не мои…

И видя явное непонимание на лице Марьи Афанасьевны, поспешила рассказать ей обо всем. Как недавно открыла душу мадам Элизе — впервые за несколько месяцев позволила себе поведать обо всем, что творилось в душе, выплакать ту боль и то горе, что тяготили ее. Теперь она знала, что подобный разговор принесет некое облегчение, снимет часть ноши с сердца и памяти. Не будет осуждения — разве могут близкие люди осудить? А жалость… иногда даже легче, когда кто-то жалеет тебя — нежно обнимает, вытирает твои слезы, целует в макушку…

— Он уже знал обо всем. Я ясно поняла это по его глазам, — проговорила Анна, скрывая свои подозрения о персоне, которая была тому причиной, и рассказала, как подумала, что он решил оставить ее, назвала причину тому — собственное письмо, лежащее поверх остальных на столике. Только потом она узнает, что это послание было одним из тех, что она писала в Милорадово в никуда и складывала в бюро, надежно закрывая потайной ящичек. Судя по всему, во время того разграбления, которому подвергался дом, письмо оказалось в руках Лозинского, попало в стопку его собственных посланий, что он писал к Анне, надеясь когда-либо переправить те до адресата. Да, она ошиблась, горячилась Анна, с трудом сдерживая слезы. Она невольно последовала своему стремлению защититься от любых нападок, нападая самой, как привыкла. Причинить боль первой, чтобы не было больно самой. А потом… потом какое-то затмение нашло. Стало вдруг важно любой ценой сделать так, как она желала, как она решила. И случилось то, что случилось…

— Andre никогда не оставил бы вас, — проговорила графиня, когда Анна замолчала, остановившись у поникших роз, уже едва держащихся на решетке, стала стряхивать редкие снежинки с их бутонов. — И не потому, что так велит ему совесть, его внутренний голос. В то утро, когда он приехал в ваш дом с demande en mariage [440], мы имели с ним разговор о его намерениях. Не скрою, я никогда не была расположена к вам, Анна. Для тех, кого вы держите на расстоянии да еще лицом перед своей маской, тяжело принять вас сердцем и понять умом. В то утро мы ссорились. Он защищал вас. Впервые за годы я услышала резкость и холод в его голосе, ту решимость, что так роднит его с отцом, в глазах. Да, он говорил мне, что он действует рассудком в своем стремлении жениться на вас, но это ложь! Я видела, что не доводы разума манят его сюда, а сердечные склонности. И тот свет в его глазах… Подле вас он становился иным, Анна. Подле вас он становился живым, он улыбался, смеялся…

И после этих слов Анна не сдержала слез — опустилась на пол, разрыдалась тихонько, закрывая ладонью рот. Графиня тут же поднялась с канапе и подошла к ней, положила руку на ее вздрагивающее от рыданий плечико.

— O, ma chere, все образуется! — тихо проговорила она, сжимая пальцами ее плечо в знак поддержки. — Только наперед помните, что не все может оказаться так, как видят глаза. Мы тоже видели в этом доме многое, да только что истиной оказалось? Взять хотя бы те дни после нашествия шевележеров. Вы были одна ночью в сарае, когда кругами ходили подле него те люди, вернулись в рваном платье и с ранами на лице и руках. И никого не подпускали к себе, ни с кем не говорили, скрывались от взглядов. Что можно было подумать о том? Так и вы ошиблись, увидев совсем не то, что на самом деле есть! Как же не хватает молодости этого умения зрелости — говорить и слушать! Все образуется, ma chere… и поднимайтесь с пола, сделайте милость старухе. Не хватало подхватить горячку!

— Только вы можете помочь мне! — воскликнула Анна, когда они с Марьей Афанасьевной под руку возвращались в натопленные комнаты дома. Сжала в волнении ее локоть, за который поддерживала графиню. — Вы — моя надежда на то, что эта размолвка завершится…

— Нет, ma chere, поверьте мне, я только могу поспособствовать, чтобы Андрей склонился к вам, чтобы выслушал вас без предубеждения, что ныне, вестимо, имеет, — покачала головой Марья Афанасьевна. — Но вашу ошибку вы можете поправить только сами. Только вы можете довершить то, что начну я. Мой вам совет, Аннет, напишите к нему! Он ныне под Дорогобужем. Письмо быстро дойдет.

— Под Дорогобужем? Вы получали от него вести? — спросила Анна, с трудом сдерживаясь, чтобы не забросать графиню вопросами. Сердце забилось сильнее в груди. Как он? Благополучно ли соединился с полками? Не ранен ли под Вязьмой, куда намеревался ехать, вести о сражении под которой они недавно получили?

— Он в здравии, благодарствие Царице Небесной. Соединился с армией под Вязьмой и сызнова стоит в арьергарде, в резервах, ему на огорчение, горячей голове, — тихонько рассмеялась Марья Афанасьевна, а потом посерьезнела, взглянула на Анну. — По глазам вижу, спросить желаете, есть ли о вас в тех посланиях строки? Есть, да только не те, что вы бы хотели знать. Лишь о здравии вашем и семейства вашего справляется. Более ничего. Оттого и говорю, что именно вы писать к нему должны.

— Да как можно, право, — смутилась Анна вдруг. — Писать к нему? Не знаю, могу ли я ныне, когда положение так неясно…

— О приличиях задумались? — усмехнулась графиня. — Что-то не думали вы о них, когда устроили тот скандал, когда кольцо в спину бросили Andre! — и тут же пожалела о своей несдержанности, когда заметила боль в глазах своей vis-a-vis, укорила себя за злой язык. К чему было беспокоить рану, которая еще даже не начала затягиваться? Но вслух более ничего не сказала, только похлопала легонько по руке Анны, понудила идти далее по анфиладе комнат, через нетопленные покои, стремясь поскорее выйти к теплу и согреть больное колено.

Более они не говорили о том. Графиня не желала настаивать, решив, что Анна сама должна решиться, что ей следует делать дальше, по-прежнему уверенная в том, что именно та обязан идти на примирение первой. Свою правоту в чужую голову не вложить, вспомнила Марья Афанасьевна поговорку и уступила ее истине, что было редкостью для нее. А от кольца, что желала отдать ей Анна, сняв его с шеи, где носила его с некоторых пор на шнурке, держа у самого сердца, графиня отказалась.

— Помилуйте, Анна! Не я давала вам его, не мне и забирать из ваших рук. Уберите, Христа ради, покамест сызнова не прогневалась! — она тряхнула резко головой. — Уберите тотчас! Это ж надо! Удумала!

— Простите меня, — Анна потупила взгляд, прикусила губу, пытаясь не показать свою обиду резкой отповеди, что прозвучала сейчас. Графиня же коснулась ее руки ласково.

— Прости и вы меня за резкость. Я до сего дня сама не своя от того, что случилось, — она взглянула на Анну и вдруг улыбнулась с легкой грустью в глазах. — Бог милостив, все образуется… Вы только напишите к нему. Все, что сказали мне. Все до единого слова. Faute avouée à demi pardonnée [441], помните о том. И о времени помните, о его коварстве, ma chere. Il n'y a pas de temps à perdre [442], - она помолчала немного, вспоминая, как когда-то сама упустила тот самый нужный момент, который мог повернуть жизнь в иную сторону, а потом добавила. — И оно так обманчиво. Кажется, что ты все успеешь совершить, что все в твоих руках, а на деле все может быть далеко не так. Да и мужчины…

— Что — мужчины? — переспросила Анна, когда графиня смолкла, покачала головой. Но та все же не стала продолжать, только улыбнулась ей снова печально. Может ли она сказать этой девочке, какие ошибки могут совершить мужчины, полагая, что все кончено, что ныне остался лишь один путь — забыть прошлое любой ценой, отпустить его? Этой наивной еще, многого не понимающей, уверенной, что весь мир покорится ей по ее желанию, девочке с широко распахнутыми глазами, которая еще не научилась думать толком, и даже сейчас не до конца понимала всю серьезность своего поступка, как виделось Марье Афанасьевне. Молодость совершает ошибки. Жаль, что зрелость за них плачет порой горькими слезами. Дай Бог, чтобы Анну обошла стороной эта истина!

Уезжали из Милорадово с первыми рассветными лучами, торопясь миновать как можно больше верст по разоренной земле, зная, что остановится, скорее всего, будет негде, и ночевать будут под открытым небом, давая отдых тем единственным лошадям, что сумел раздобыть Григорий для путешествия своей хозяйки.

Марья Афанасьевна была молчалива, только чуть сурово наблюдала с крыльца за последними приготовлениями к отъезду. Катиш плакала тихонько в платок, вспоминая все тревоги, которые довелось испытать в последнем путешествии к Москве, все страхи, что сопровождали их тогда. Только радость от того, что вскоре встретить маменьку, что скоро обнимет ее, поддерживала в ней силы, не давала лишиться духа совсем. И лишь Мария была довольна предстоящим отъездом, первая забралась в дормез по знаку графини после отчета Григория, что все готово к отъезду. Ей тогда казалось, что она уезжает из этой земли, разоренной и сожженной, в новую, иную жизнь, оттого и радовалась душа, а не горевала от разлуки с теми, кто вышел проводить отъезжающих в путь.

Уже когда карета трогалась с места, Анна вдруг сбежала по ступеням, потянулась протянутой из оконца руке графини и коснулась ее губами.

— Благодарю вас, Марья Афанасьевна, — прошептала она, поднимая на ту взгляд, полный надежды. — Благодарю за вашу помощь.

— Вы обещались написать, — напомнила графиня, ласково отводя со лба Анны выбившиеся из прически пряди волос. — Напишите непременно. А я уж руку тоже приложу, похлопочу за вас. Le t…s! Помните о нем! — а потом шепнула тихонько, чтобы не слышали ее спутницы. — Не бойтесь писать… Il vous aime tant [443], поверьте мне, он простит…

Анна кивнула и, получив неожиданно для себя самой прощальный поцелуй в лоб, отступила от кареты, позволяя наконец той тронуться с места и качаясь, вдавливаясь колесами в снег, покатить по подъездной аллее от усадебного дома. Странно, думала Анна, глядя вслед отъезжающему маленькому поезду и всадникам, что ехали в охране от лихих людей и иных напастей, которые могли ждать путников в дороге. Странно, но мне уже не хватает отчего-то этой надменной, подчас резкой и жестокой женщины. Словно за те дни, что им довелось провести бок о бок под этой крышей соединили их крепче, чем будущее, пока еще неясное родство через брак с ее племянником.

Потому и села Анна за «бобик» тем же вечером, держа в руке перо, намереваясь выполнить обещание данное нынче утром. Да только строки не ложились на бумагу, и мысли путались. Она писала, потом комкала бумагу и бросала те комки на пол у своих ног, снова писала, пока не закончились чистые листы. Уронила голову на скрещенные ладони и долго смотрела на пламя свечи, собираясь с мыслями. Как можно доверить бумаге свои чувства и эмоции? Как передать скупыми словами, насколько ныне изранена ее душа? Как можно выразить сожаление своему поступку? Она смотрела, как медленно течет воск по тонкой свече, будто слеза бежит вниз. Как же сложно молить о прощении… как сложно каяться в своих грехах бумаге, а не глазам. А вдруг не поверит? Вдруг отложит письмо в сторону и не будет вовсе читать?

И решила отложить до завтра написание этого послания, от которого будет зависеть ее будущее, уступая своим сомнениям, заверяя себя, что следующим днем ее мысли будут более ясными и четкими, а не такими путанными, как ныне. Что может измениться за ночь, говорила Анна себе, отгоняя прочь последние наставления графини и смутное ощущение, что совершает очередную ошибку. Что может измениться за несколько, говорила себе позднее, когда мысли по-прежнему путались в голове, а на бумагу никак не желали ложиться строки. Ничего, ровным счетом ничего не может измениться. И старалась не думать о том страхе, что терзал душу, когда под Гжатском шли бои, не думать, что по-прежнему где-то вдалеке свистят лезвия сабель и с грохотом вылетает из темных жерл орудий смертельный рой картечи.

Жгла раз за разом в огне голландской печи в будуаре неудачные черновики письма, наблюдая, как жадно пожирает пламя строчки, написанные ровным аккуратным почерком. Как и письма, что писала осенью в дурмане собственного обмана, и которые сыграли такую злую роль в ее судьбе. Когда разбили бюро в будуаре Анны, ища тайник, в котором могли быть ценности, письма выбросили из ящичка, и они россыпью лежали по всей комнате, пока Глаша не собрала те, не сложила аккуратной стопкой на столике. Именно тогда, как думала Анна, Лозинский и забрал ее письмо, но для чего? Более допустить таких промахов Анна не желала, оттого и горели письма, написанные Андрею, так смело выражающие ее чувства и ее тоску, в ярком пламени. Не хватало лишь трех посланий. Видимо, потерялись где-то в суматохе, что творилась здесь в тот день. Или остались по-прежнему у Лозинского… Нет, думать о Лозинском она определенно не хотела, а потому и мысли о тех недостающих письмах гнала от себя прочь.

Как же все-таки Анне не хватало присутствия графини в доме, думала она порой, откинувшись на спинку кресла и забыв о книге, лежащей на коленях. Ей так хотелось поговорить об Андрее, в который раз услышать, что все в итоге придет к благополучному финалу, что все ее сомнения и страхи должны отступить. И самые верные слова для заветного письма, которые так и не шли в голову, она бы подсказала. А так… с кем говорить ныне? Мадам Элиза, с которой Анна вновь сблизилась после того тягостного для обеих разговора как-то ночью, более была озабочена сейчас близостью дочери к Петру. А еще будущим, которое сулил им день освобождения империи от врага. Конечно, она говорила Анне, что размолвка может завершиться миром, но в то же время она аккуратно напоминала, что бросить мужчине кольцо — оскорбление, которое не каждый сможет снести и забыть так быстро. Слышать это Анне было неприятно, заставляло вернуться стыд и сожаление, что не давали спать ночами, усиливали ее страхи. Да и сказать, что она собирается первой написать мужчине, было не по себе — она боялась, что мадам отговорит ее в угоду правилам и негласным канонам поведения.

Пантелеевна только слушала, кивая головой, за своим вязанием чулок, которым только и разминала свои больные пальцы. А порой и вовсе засыпала под тихий рассказ Анны, чем несказанно ее досадовала. А Полин, ее единственная подруга, от которой только в этом году появились первые секреты и недомолвки, стала такой далекой и закрытой для нее. Пожалуй, Полин Анна смогла бы открыться насчет письма, и та непременно сказала бы нужные слова для него. Но Полин стала добровольной сиделкой при Петруше, его неизменной спутницей при прогулках в парке и при совместных посиделках по вечерам в салоне в неясном свете свечей во всего лишь одном жирандоле. Только Полин и иногда Лешке удавалось гасить частые вспышки ярости Петра, его агрессию по отношению не только к слугам, но и к домашним. Брат и сестра поменялись ролями, казалось, с недавних пор — отныне Петр стал капризным, не сдерживал своих порывов, настаивал на выполнении желаний. «J'ai pris le parti!» [444], стало его постоянной репликой.

Положение усугублялось еще тем, что в виду болезни отца Петру пришлось стать во главе семьи, принять на себя все решения и хлопоты по имуществу. И поддержку в том получить от Михаила Львовича было невозможно, следуя наставлениям доктора. А власть над людьми и положением кружит слабые головы, что и заявила брату Анна во время бурной ссоры, снова разделившей их, вбившей между ними некий клин.

— Суп был вполне неплох, — как-то заметила Анна, когда за обедом тот распорядился отослать перемену обратно в кухню, утверждая, что та уже недостаточно горяча для подачи. — И ты забываешь, что ныне у нас не столько лакеев, как ранее…

— Было бы, коли не отдали бы полсотни в ополчение из имения! — огрызнулся Петр вдруг на сестру. — Весьма мудрое решение — отдать по десяти с каждой сотни, когда прочие в губернии, да что там! — по всей империи отдавали по одному, два человека. Сколько вы отдали по манифесту [445], мадам? — обратился к мадам Павлишиной, вмиг покрасневшей как рак.

— Вы же сами понимаете, Петр Михайлович, мое имение совсем плохонькое… души в большинстве женские, неподсчетные, — смущенно проговорила она. — Более чем трех человек и не сумела бы поставить в ополчение. Да и снабжать-то их тягостно…

— А моя дорогая сестра даже не думает о том, что помимо того, что отдали в ополчение десятую часть душ, мы отдали поболее трех тысяч на их обмундирование да еще снабжать их должны, покамест не вернутся те.

— Вы забываете, Петр, что это было решение, принятое…, - попыталась возразить Анна, но Петр прервал ее, шокировав своими словами не только ее, но и остальных сидящих за столом:

— Значит, это было неверное решение! И село… оно разорено почти полностью. Из трех десятков домов осталось только треть в целости. И люди! Как их ныне искать по лесам? И кто поручится, что они вернутся из той воли, что получили с этой войной?

Анна промолчала тогда за столом, не стала перечить брату перед мадам Павлишиной, обмахивающейся веером и подносящей к носу флакон с сухими ароматами, что носила на шнурке на запястье. Лишь после, когда тот ушел в кабинет, где некогда проводил послеобеденное время отец, решилась высказать свои мысли.

— Ты потерял рассудок, Петруша? Qu'est-ce manie de critique? [446] Это были решения отца, и ты не в праве…

— Это ты не в праве высказываться в подобном тоне! — оборвал ее Петр снова, как тогда, в столовой, заставив поморщиться. — Я здесь отныне за хозяина, слышишь? И я многое вижу, что ныне скрыто от глаз твоих! Родителей не судят, я ведаю то. Но Анна! Неужто ты не видишь, что он был неправ?! Из-за этих неверных решений имение почти разорено.

— Это вовсе не вина отца! — запальчиво возразила Анна. — Это все французы!

— Нет, ma chere, раз уж заговорили о виноватых в том, запиши туда поляков смело в этот лист. А за поляками добавь в тот список и улана! А раз добавили улана, то и свою особу туда же запиши! Вот первопричина этих бед!

Анна ахнула, отпрянула от брата, потрясенная его словами, побледнела, как полотно.

— О Боже, прости меня, — протянул к ней руку Петр, внезапно поняв, что невольно сказал вслух то, о чем запрещал себе даже думать. Но она увернулась от его протянутой руки, шагнула в сторону.

— Я прикажу принести тебе солей. У тебя кругом голова пошла от той власти, что ты получил ныне из-за немощи папа, — едко процедила она, стараясь обидеть брата, как он обидел ее. А потом развернулась и пошла к дверям из кабинета.

— Подожди, — попытался остановить ее Петр. — Остановись, послушай меня. Стой тотчас же! Стой, говорю кому?!

Но она только створками дверей хлопнула, уходя из кабинета. Хотела еще бросить через зубы напоследок «Догони меня и останови!», но вовремя одумалась, даже голова закружилась от страха и тревоги, когда подумала о том, что едва не сорвалось с губ, и как это могло ранить брата.

— Какая же я гадкая! Злая и гадкая, — плакала после в своей спальне, уткнувшись лицом в подушки. Невыносимо! Это было просто невыносимо! Отчего все так переменилось? Все стало совсем не таким, как прежде?

Зато этот конфликт помог ей найти те самые слова, которые вдруг захотелось сказать Андрею, пусть даже и в письме, а не наяву. Эмоции, давившие на грудь, заставили вспомнить сожаление от других сказанных слов, от иного поступка, и она села за «бобик», схватив лист бумаги и перо с чернильницей.

«… нет во всем мире тех слов, что я могла бы найти в свое оправдание, в оправдание своему поступку. Потому что ему нет оправдания, да я и не ищу его… Нельзя бить того, кого любишь. Недопустимо это, ибо боль, причиняемая тому, кем живо твое сердце, рвет собственное на куски из-за того. Боль возвращается к тебе же, усиленная стократ. И от нее нет спасения. Даже сны не приносят забвения от этой боли. Потому что во снах то, что могло быть у меня в руках, и было так бездумно мною упущено. По моему недоразумению, по моей горячности…

Я никогда не говорила вам то, что распирает мне сердце ныне, то, что порой кружит голову и от чего иногда так отрадно на душе, а иногда совсем тягостно. Я вас люблю. Я люблю вас, верно, с того самого мига, как вы взглянули на меня в церкви. Потому что именно с того дня мое сердце стучит в груди по-иному. Я узнала тогда, точно узнала. Будто кто-то шепнул мне: вот он! То верно была моя душа, что так страждет ныне. Каждый день, проведенный вдали от вас — мука и боль. День же, проведенный в понимании того, что вы можете не простить мне того проступка, за который неустанно корю себя — мука и боль вдвойне!..

Я гадкая, я злая, я жестокая! Я знаю, я недостойна прощения, и я вовсе не та, что могла бы составить ваше полное счастие. Но видит Бог, я бы желала стать совершеннейшей для вас, сущим ангелом, как звали вы меня прежде в том шепоте, что мнится мне ночами без сна. Я бы желала стать той самой женой, что вы желали бы видеть подле себя, вашей подругой, хранительницей ваших дум, помощницей в ваших тревогах. Позвольте мне это, Андрей Павлович, проявите снисхождение к моей горячности, к моему норову, ибо в тот день не моя любовь к вам говорила моими устами, а исключительно мой несносный характер, что вы так ругали тогда…

Мне страшно подумать о том, но ежели вы не простите меня, ежели не сумеете позабыть ту обиду, что я нанесла вам и за которую смиренно каюсь… что будет тогда? Мое сердце будет биться так же, как бьется сейчас, а грудь ровно вздыматься с каждым вздохом. Но мир уже не будет так ярок и полон красками и запахами, ибо когда вы не подле, нет целостности мира для меня отныне и не будет никогда. Но все же я буду до конца своих дней просить Господа даровать вам счастье. Потому как ваше счастие сделает и меня наисчастливейшей на этой земле, пусть при тусклом небе над головой. Молиться о вас, любить вас, знать, что вы здравы и довольны — это ли не счастие…? Я вас люблю. Люблю сильно. Люблю, как только душа может любить. В вашей власти вершить мою судьбу. Она только в ваших руках. И не потому, что так решил Господь, или нас свела воедино та ночь, связав крепче узами. А потому что я люблю вас…»

Анна не стала перечитывать письмо, опасаясь, что снова отбросить его в сторону, как неподходящее. А еще ей было страшно прочитать на бумаге то, что, казалось, горело огнем в голове, стучало в висках в том ритме, в котором билось сердце в груди. Она нащупала пальцами кольцо с гранатами, которое не смела отныне носить на пальце после того, что сделала, и шероховатости камней, что ощущала ныне, вселили в нее вдруг какую-то странную уверенность. Вспомнила, как скользнуло серебро по ее пальцу, когда Андрей одевал перстень. А потом сложила резкими движениями бумагу, склонила одну из свечей над ней, капая воск, запечатывая письмо, положила послание после в одну из книг на ночном столике возле кровати, намереваясь передать до адресата при первой же возможности.

Этот случай представился Анне на следующее утро, когда распахнули двери передней, пропуская в вестибюль высокого и нескладного Павла Родионовича в мундире и в кивере с крестом ополчения и вензелем императора. Он прибыл с квитанциями в город на предоставление провианта, который предстояло получить для арьергардных войск, уже продвинувшихся к Дорогобужу, а заодно решил навестить родное имение. В усадьбе, в которой силами дворовых и крестьян, отрабатывающих барщину, производился ремонт дома, ему сообщили, что мать временно разместилась у соседей, пока дом не будет готов для проживания. И вот он поспешил в Милорадово, «предстать перед глазами любезной матушки моей и соседей наших, благородно не оставивших ее своей милостью».

Он был также нескладен, как и ранее, также неуклюж. Казалось, даже мундир был ему не по плечу — чуть коротковаты рукава для его длинных рук. Те же стекла очков на его лице. Но Анна ясно видела, что он переменился за те месяцы, что они не виделись. Изменилось выражение глаз, залегли складки у рта.

— Вам к лицу мундир, я была не права в те дни, — проговорила Анна, когда они позднее вышли из дома на короткую прогулку по заснеженному парку. Шли неспешно впереди мадам Павлишиной, степенно шагающей в сопровождении своей горничной. — Простите меня за те злые слова, Павел Родионович…

— Я позабыл их в тот же вечер, — улыбнулся Павлишин. — Так что вам нет нужды просить.

Они некоторое время шли молча. Каждый думал о своем, каждый смотрел в сторону, будто опасаясь взглянуть на своего компаньона по прогулке. Когда у мадам Павлишиной замерзли ноги, и она крикнула им, что нужно возвращаться в дом, только тогда Анна вдруг решилась, сжимая в глубине муфты бумагу.

— Вы ведь после в Дорогобуж едете, верно? — тихо спросила она. — В арьергардных войсках будете?

— Буду, — подтвердил Павлишин и взглянул на нее через стекла очков внимательно, а потом сказал так же тихо, как она до того. — Располагайте мною смело, Анна Михайловна. Вы ведь ведаете — я целиком и полностью в вашей власти. Все сделаю, коли попросите.

Она вдруг поняла, что он знает о той размолвке, которая случилась между ней и ее женихом. Да и как не знать — Анна была уверена, что мадам Павлишиной непременно захочется с кем-нибудь рано или поздно поделиться историей, свидетелем которой невольно стала. Трудно удержать язык за зубами, когда знаешь такое.

Оттого и смутилась, опустила Анна взгляд от прямого взора Павла Родионовича, сжала снова письмо, спрятанное в муфте.

— У меня есть письмо для Андрея Павловича, — быстро сказала она, словно боясь передумать. — Его полк ныне в арьергарде сызнова, как я наслышана. Прошу вас, найдите его и передайте мое послание. От того… от того зависит вся моя судьба, ныне она в ваших руках, милый Павел Родионович.

Из муфты тонкие пальчики извлекли письмо и одним быстрым движением протянули Павлишину. Тот также быстро взял его и спрятал за полу шинели. Анна прикусила губу, пытаясь совладать с волнением, что вспыхнуло в душе тут же, спрятала дрожащие пальцы в глубине муфты. А потом вдруг коснулась кончиками пальцев шинели Павлишина, заставляя тем самым взглянуть на себя.

— Павел Родионович… mon ami… прошу вас. Прежде… прежде бы… нужно ли оно ему, — она вдруг запнулась, но все же проговорила. — В этом письме — вся моя судьба. Оно может и погубить меня, и вознести к небесам, как наисчастливейшую особу. Прошу вас… если он будет настроен против меня после той истории… если категорически против… вы вернете?

— Я верну письмо вам, — ответил Павлишин, зная, как ныне ей тяжело вынести борьбу сердечных чувств с гордостью, переступить через себя. Через ту, которую он так хорошо знал.

— Je vous remercie, mon cher ami [447], - улыбнулась уже более смело Анна. Той улыбкой, которую он так отменно помнил, которую так любил. Открыто, довольно, без той грусти, что он видел в ее глазах с момента приезда. Павлишин принял в свою руку ее пальчики, чуть тронутые холодом, коснулся их губами, а после проводил ее взглядом, когда она вдруг легкими шажками побежала к дому, подобрав юбки. Убегала, боясь потребовать себе послание обратно.

Он шел в бой при Бородино с ее именем на губах и образом в сердце. Отбивал атаки французов на обоз, при котором состоял, видя ее улыбку перед глазами. Анна была для него прекрасной недосягаемой звездой, он знал это. И он сделает для нее все, что она пожелает. Он сделает все для ее счастья!

Загрузка...