О визите доложили тотчас после завтрака, когда Глаша неспешно собирала со стола посуду. Анна замерла на миг, приложив руку к закрытому высоким воротом платья горлу, растерянно взглянула на мадам Элизу, аккуратно расправляющую салфетку на столе, потом снова на Ивана Фомича.
— Мадам? — повернулась к своей воспитательнице, а ныне компаньонке, бледная и растерянная, в надежде, что та примет за нее решение, принимать ли нежданного визитера или нет. Та миг смотрела внимательно на Анну, а потом коротко бросила Ивану Фомичу:
— Попросите подождать пару минут с извинения за задержку, — и уже Глаше, заставляя ту поторопиться. — Поскорее, chere, поскорее. Негоже господину в передней столько томиться!
И не могла не подумать при этом с тоской, что ранее вовсе не надо было суетиться с подносом и двигать мебель, чтобы принять нежданный визит. Ранее бы просто перешли в гостиную или салон, где и встретили бы нежданного гостя. Да только ныне комнат было — пальцев рук хватит пересчитать, оттого и требовалось спешно прибираться в этой гостиной, а Ивану Фомичу на пару с Дениской передвигать нелегкий круглый стол из центра комнаты в угол, предварительно смахнув со скатерти крошки. Но по той гордой осанке, с которой Иван Фомич проводил из передней Оленина, разве можно было догадаться о том, каких усилий ему недавно стоило привести комнату в надлежащий вид с его-то больной спиной?
— Господин Оленин, Андрей Павлович, — важно объявил он, пропустив вперед прибывшего, а потом тихо прикрыл створки дверей, поклонившись напоследок господам в гостиной.
Мадам не могла не подметить со своего привычного места, которое занимала с рукоделием в руках после завтрака, как тот бледен и как-то странно сжимает ладони, будто волнуясь. После перевела взгляд на Анну, стоявшую за спинкой стула, словно прячась за тем от визитера. O-la-la, подумала мадам Элиза, вспоминая откровения, которые услышала из уст своей воспитанницы этой ночью. Что-то намечается, не иначе. И кто ведает, чем окончен будет этот разговор, если бы только Анна не глядела так сурово на Оленина и не прятала так руки за спину, явно показывая, что не намерена подавать для поцелуя ладонь.
Ее уверенность только окрепла, когда Андрей, после приветствий и короткого обмена любезными и вежливыми репликами о погоде и здравии присутствующих, обратился сперва именно к ней:
— Мадам Элиза, могу ли я просить вас о некой вольности, которую заранее прошу простить мне? — и когда она обратила на него внимательный взгляд, сопровождая его легкой подбадривающей улыбкой, продолжил. — Могу ли просить вас о возможности переговорить с Анной Михайловной наедине?
Конечно, мадам Элиза не должна была дозволять этого. В свете слухов, которые и по сей день не могли не затрагивать имени Анны, это могло стать серьезной ошибкой. Да и сама Анна бросила на мадам такой говорящий взгляд, что сомнений быть не могло — разговаривать с Олениным она не желает. Но мадам после минутного раздумья поднялась с кресла, оставив рукоделие на сидении.
— Полагаюсь на ваше благородство и благоразумность, — сказала мадам Элиза, обращаясь ни к кому конкретно, но в тоже время к обоим, и вышла, оставив двери комнаты приоткрытыми, стараясь не обращать внимания на тихий возглас от окна при ее словах.
Анна же не знала теперь, что ей делать. Она совсем не ждала, что мадам выйдет вон, учитывая поведение Андрея прошлой ночью. Оставить их наедине, зная о том, что было вчера, что едва не случилось! Сущее безумие! И она еще крепче сжала спинку стула, стоявшего перед ней, будто преграда. Андрей не мог не заметить этого жеста, нахмурился.
— Анна Михайловна, прошу вас, не надобно так смотреть на меня, будто я…, - начал он, а потом после короткого молчания, когда она так и не смягчила взгляд, устремленный на него, продолжил, пытаясь извиниться за то, что могло ее обидеть. — Вечор мое поведение…
— …было непозволительным! — прервала его Анна, чувствуя, как у нее отчего-то дрожат ноги. Ей бы присесть сейчас, да только опасалась, что тем самым выдаст свою слабость, а казаться слабой ныне совсем не хотелось. Ее душу, как и вчера, рвали на части два желания — безумно хотелось убежать прочь, не слушать ни слова из тех речей, что Андрей намеревался произнести, и не менее горячо хотелось остаться, чтобы только в очередной раз взглянуть на него, услышать звук его голоса. И это злило… злило так, что хотелось визжать в голос от собственной слабости. Он был ее слабостью. Именно в его присутствии она становилась такой беззащитной и уязвимой, чего страшилась больше всего.
Андрей же только покорно кивнул, соглашаясь с ее словами, чувствуя неимоверную вину перед ней за то, что позволил себе вчера.
— Вы вправе корить меня, я с тем не спорю. Не смею делать того. Я согласен с вашими словами. Вечор я допустил то, что не должен был. Оттого я ныне здесь. Чтобы просить вас смиренно простить меня, мою вольность по отношению к вам. Мы — ныне с вами соседи, и мне бы хотелось, чтобы мы…
— Надеюсь, вы ныне не произнесете, что мы отныне можем стать добрыми соседями? — Анна снова перебила его, нарушая негласные правила. Еще крепче сжала пальцами полированное дерево, скользнув ногтями по обивке. — Потому что мы никогда не будем с вами добрыми соседями, Андрей Павлович. И я убеждена, что нам и соседство ни к чему отныне. У меня уже был разговор с мадам Элизой, и было решено, что мы уедем из Милорадово, как только представиться сия возможность. Сами понимаете, соседство с вами в вашем положении… в моем положении… оно невозможно совершеннейшим образом!
— Не беспокойтесь по поводу положения, — Андрей ясно видел, что дело совсем не идет, как он надеялся, а разговор снова переходит в ту колею, которая вскоре приведет к очередной ссоре. Зря он поддался желанию увидеть Анну перед отъездом, подумал невольно, зря завернул к флигелю, пользуясь правом прощального визита, а также возможностью передать шляпку, оброненную вчера в библиотеке. Он думал, что гнев, увиденный вчера в ее глазах, та ненависть уйдут поутру, но нет же — этот гнев лишь затаился в глубине ее глаз, которые так и леденили от окна, у которого она стояла. Ничего не изменилось, с какой-то странной горечью подумал он. Ни для него, ни для нее…
— Не извольте беспокоиться по этому поводу. Я уже неоднократно говорил вам, что вы вольны жить в Милорадово сколько вам угодно на то. Нет нужды беспокоиться. Тем паче…,- он не хотел этого говорить. Но не мог удержаться и не попытаться выведать, что у них с Лозинским ныне, пишет ли он к ней, ждет ли она поляка, как ждала все эти годы. А потом вдруг замолчал — хотел ли он слышать это, действительно ли хотел?
— Тем паче…? — Андрей видел, что Анна насторожилась при его последних словах, и не мог не продолжать после этого короткого вопроса, требующего ответа.
— Тем паче, что вскорости, я полагаю, прибудет ваш жених из Европы, верно? Вы ведь писали мне как-то, что собираетесь к венцу, еще прошлого года. А ваш нареченный… я видел его в Париже.
Анна попыталась вспомнить, что именно писала Андрею о своем предполагаемом замужестве. Неужто так открыто написала? Неужто Андрей говорил с Чаговским-Вольным? А потом не могла не смутиться, подумав, каким должен был быть тот разговор двух так и несостоявшихся кандидатов в ее супруги. Первый открыто носил этот статус в течение нескольких месяцев, второй был таковым несколько часов в ее уме, когда она твердо решилась выйти замуж за князя в ту ночь. Именно тогда, узнав, что Полин тяжела, осознавая положение, в котором находились в то время ее домашние, разве Анна могла поступить иначе?
Всю ночь и первые часы утра, пробуждающегося за окном, Анна убеждала себя, что это было бы наилучшим вариантом для всех, что этот брак вернет многое на круги своя. И почти убедила себя да только за завтраком передумала. Она наблюдала тогда украдкой, как князь медленно поглощает завтрак, как аккуратно зачерпывает серебряной ложкой вязкую кашу, как разрезает хлеб тонким ножом. Его длинные пальцы, его тонкие губы… Анна представила, как они будут касаться ее тела, как это делал когда-то Андрей, и ей стало дурно. Нет, решила она тогда, качая головой, нет, ни один мужчина не коснется ее более! Ни один, кроме того, чье имя ныне под запретом для нее!
Через несколько дней князь уезжал в Европу вслед армии, планирующей перейти границы империи. Он еще раз повторил свое предложение перед отъездом, и Анна снова отказала ему.
— Что ж, — пожал тогда плечами под толстым мехом шубы Чаговский-Вольный. — Я вернусь в империю через год-иной и сызнова навещу вас, Анна Михайловна. И сызнова повторю те же самые слова, что говорил вам. Надеюсь, время откроет для вас все перспективы данного союза, поможет вам понять, что я не такой уж худой человек, каковой вам видится ныне моя скромная персона.
Он действительно не был плохим человеком. Худой человек не будет тратить собственные средства и время, помогая армии медикаментами, оснащая походные лазареты необходимым для раненых. Об этом Анна узнала от всезнающей мадам Павлишиной, которая узнала обо всем из вестей с полей Европы от знакомцев сына, оставшихся в армии.
— Говорят, что его младший брат от второго брака отца погиб от Антонова огня, получив ранение в самом начале войны, — как всегда, медленно и вкрадчиво говорила та Вере Александровне, сидя на поминальном обеде после похорон Михаила Львовича подле Анны. — В первом же бое у границ был задет. И мог бы выжить, как сказал позднее князю полковой лекарь, коли б было вдоволь корпии и бинтов свежих… а так… увы, увы! В то лето Господь прибрал к себе столько душ… столько душ!
Кто бы мог подумать, думала Анна тогда, впервые на миг пожалев, что была так груба с Чаговским-Вольным, что высмеивала его желание ехать за армией в надежде «урвать кусочек славы». Кто бы мог подумать, что за этой пугающей внешностью бьется сердце, способное сострадать. А она-то полагала, что князь совсем бездушный и злой человек. Но никогда не признается в этом никому, даже собственной тете, которую одернула на замечание, что мол, вон каков князь.
— Что мне до жизней, спасенных им где-то? — она тогда даже не попыталась скрыть своей злости, говорить тихо и степенно, как подобает девице. — Что мне до них, когда он сгубил одну-единственную дорогую мне!
Андрей по-прежнему ждал ее ответа, и Анне пришлось вернуться обратно из своих воспоминаний. О чем они говорили, коли видались, думала она, наблюдая за его лицом, пытаясь угадать мысли, что ходили сейчас скрытыми от нее в его голове. Говорили ли, какая она жестокосердная кокетка, что за ее душой нет ничего истинно девичьего? Или быть может, говорили, что она довольно наказана свыше за свои былые проступки, за те муки, что причинила им обоим? Отвергнутые подчас бывают жестоки в своих суждениях. По крайней мере, она точно знала то по себе.
— Не ведала, что вы имели честь знакомства с князем, — проговорила Анна, наконец выстроив в голове возможные пути отступления от этой скользкой для нее темы. Пусть лучше думает, что она по-прежнему желанна, что в ее жизни все более-менее достойно. Чтобы не было жалости… жалости она бы не вынесла. — Да, он ныне в Европе, насколько мне известно. И коли войне конец, коли уже давно подписано перемирие, то, стало быть, вскорости и ему суждено прибыть в империю.
— Князь? — явно удивился Андрей. — Не знал того…
— Странно, — пожала плечами Анна, стараясь не выдать своего волнения, когда он вдруг сделал несколько шагов, когда приблизился к центру комнату. И к ней. Оттого и голос дрогнул от волнения, внезапно охрип, что только разозлило ее, ведь этой мимолетной слабости Андрей не мог не заметить ныне. — Вы виделись с ним?
— В Париже, — кивнул Андрей, недовольный и тем, что затеял разговор о Лозинском, и тем, что прочитал на ее лице в последнее мгновение. Нещадно вдруг разболелось колено, будто вспомнив о том самом утре. Нужно было присесть, дать отдыха больной ноге, иначе нельзя. И от того он решился спросить, понимая, как грубо прозвучит его вопрос, когда сама хозяйка не предложила этого. — Не желаете ли присесть…?
Но Анна даже не шевельнулась, полная решимости идти до конца в своем стремлении показать, как ей неприятен этот визит. Осталась стоять, понимая, что и он не сядет в нарушение правил этикета. И вздрогнула, когда он вдруг пересек быстрым шагом гостиную, направляясь к стулу, за спинку которого она держалась, испугалась этого внезапного приближения. Тут же вспомнила вчерашний вечер и покраснела, досадуя на себя за эту краску, залившую, как она чувствовала, лицо и шею.
— Что вы…? — только и успела Анна выдавить из себя, полагая, что он сейчас схватит ее, как вчера, быстро отошла подальше от стула, к самому окну. И покраснела еще сильнее, заметив, что Андрей и не думал ее касаться, а только оперся на спинку стула с безмятежным видом. Неужто сделал намеренно это? Неужто смеется над ней?
Анна отвернулась к окну, пытаясь выровнять дыхание, унять жар, опаливший щеки и шею. О, поскорей бы он ушел! Ей невыносимо быть рядом с ним… невыносимо! И будто услышав ее мысли, Андрей произнес едва слышно:
— Я не могу, Анна… слышите, я не могу находиться подле вас! Вам нет нужды опасаться меня, бояться моего присутствия. Я нынче же уеду в Москву и не вернусь в Милорадово, дабы не угрожать ничем вашему покою и вашему имени.
— Вы, безусловно, правы, — отозвалась от окна Анна невпопад, не поворачивая к нему головы, вынуждая его обращаться в ее затылку, украшенному русыми локонами, к ее шее, такой белоснежной на фоне черных кружев ворота. Андрей смотрел на эту шею, на эту гордо выпрямленную спину, на ее тонкую талию, которая так и манила его обвить ее руками. О, если бы можно было сделать этот шаг до окна, обхватить ее руками, уткнуться лицом в эти локоны! О, если б можно было забыть обо всем! О тех годах, что они провели врозь, о том, что она предала его, о незримой тени Лозинского, которая вдруг вошла в комнату вместе с болью в колене…
— Анни, — позвал Андрей ту девушку из прошлого, которой когда-то она была. Ту, которую он целовал на лесной тропинке в утренней летней дымке, ту, которая наблюдала из окна, как он ловко заползает по решетке в ее спальню. Ведь она была когда-то, его Анни, он не мог обмануться… Во рту вдруг стало так горько, будто объелся редьки. И того, что вспомнилось, и от настоящего, и от той печали, которой свидетельством был весь ее облик сейчас.
— Я прошу вас, — долетело тихо до Андрея. — Я прошу вас…
А спина уже не была так гордо выпрямлена, поникли тонкие худые плечики. Спряталось лицо в ладони, словно ей было невыносимо слышать его, даря ему вдруг надежду, вспыхнувшую тотчас огнем в груди. Толкая на импульсивные, столь несвойственные ему поступки, как и тот, что привел его этим утром сюда, во флигель.
— Только уйти от вас нельзя, Анна Михайловна. Невозможно! Вы же в крови… вы как яд проникли в жилы в то самое лето и отравили мою душу. Помните, я говорил вам, что вы подобны самой горькой отраве? Отчего только она не убивает, та отрава? Только на муки обрекает изо дня в день. Ведь жить так… о, жить так истинной муке подобно! Тем паче, когда вы рядом… в Европе было легче, а ныне… каждая комната, каждый угол в доме хранят незримый след ваш. Нет! Нет, молчите, ради Бога! — прервал он Анну, едва только она попыталась ответить. — Молчите! Каждое ваше слово — будто очередной выстрел… очередная рана мне. Я знал, что так и будет. Знал, едва увидел вас там, у церкви в то Рождество. Вот она, та, от которой лучше держаться на расстоянии со всей ее прелестью, подумал я тогда! И видит Бог, я не желал того, что случилось позднее. Ваши взгляды, ваши слезы при смерти Эвридики в опере, ваш смех, ваша родинка… Боже мой, все это будто сетью опутывало, из которой никак не выбраться было! Не выбраться и не разорвать! Я думал, я сильнее духом… а я слаб. Слаб перед вами! Даже ложь, которая не по нутру мне… даже ложь от вас — истинное счастье, когда ты сам готов обманываться. Вы ведь ясно дали мне понять, что я для вас… к чему тогда я погубил? К чему пытался переиграть в игре, в которой невозможно быть победителем? Молчите! В кои-то веки, Анна Михайловна, позвольте мне договорить, даже ежели нет желания выслушать! Вы своенравны и самолюбивы, вы жестоки. Вы, играючи, разбиваете сердца, не думая о чужой боли. В вас больше колючек, чем прелести и аромата… но эти раны… видит Бог! Я этим ранам даже рад, коли именно вы после пролили б на них бальзам. Как тогда… Вы мне нужны, как воздух, как свет дневной. Я не могу без вас…
Анна вдруг резко повернулась от окна, и только тогда он заметил ее беззвучные слезы, что катились по щекам. Дрогнул тут же голос при виде этих дорожек на щеках, едва заметных на фоне бледной кожи, пали последние преграды, которые он столько времени возводил на своем сердце при виде ее беззащитности и уязвимости.
— Вы плачете? Отчего? От жалости к моей беде? Верно, плачьте. Я бы и сам поплакал ныне вдоволь, коли б мог. А беда моя велика, Анна, велика. Ведь я вас люблю, — произнес Андрей, и сердце Анны даже замерло на миг в груди. — Я вас люблю так, как никогда и никого не любил ранее до вас. Эти годы врозь только доказательством были тому. Вы проникли в меня так глубоко, что стали частью меня. Я будто калека без вас…
А потом замер, когда в тишине комнаты упало это слово — «калека», снова позволяя ступить в эту комнату призраку Лозинского. Таким, каким запомнил его Андрей тогда, на той дуэли — ухмыляющимся самодовольно, гордо поднявшим голову. И снова в память вторгся весенний Париж, жестокие слова Мари в тишине крестьянской избы, бьющие прямо наотмашь, знакомый почерк, выведший на бумаге слова любви…
И Анна застыла, глядя в его лицо, потому что ясно слышала, как где-то в комнатах второго этажа капризно плачет Сашенька, мучаясь от боли в деснах, в которые нянечка безуспешно втирала гвоздичное масло в надежде облегчить его муки. Резался последний зуб, как говорила знающая Пантелеевна, обещающая скорый покой и тишину в доме, когда этот зубик покажется из распухшей десны.
Вспыхнувшая при его признании радость в душе постепенно таяла, словно утренняя дымка, от этого затянувшегося молчания, при виде этого напряженного лица, при каком-то странном блеске глаз. А потом Андрей вдруг прислушался к детскому плачу и отвел взгляд от ее пристального взора, опустил на ладони, сжимающие спинку стула, как недавно это делала она, и она прикусила губу, чтобы не видеть тени боли, мелькнувшей на его лице.
Они оба молчали, а потом Андрей поднял голову, заглянул ей в глаза, и она с трудом удержалась от того, чтобы не отречься от последних дней, не отказаться от всего ради него. И только этот плач, отдававшийся в сердце какой-то странной тоской, удержал слова, что едва не сорвались с языка.
— Сашенька… вы слышите, это Сашенька, — Анна внимательно смотрела в голубые глаза, ловя каждый отблеск, каждую мелькнувшую в их глубине эмоцию. — Это плачет Сашенька, мой маленький дружочек…
— Я слышу, — ровным голосом без единой эмоции ответил Андрей, ощущая невыносимую боль в напряженном колене. Зря он оставил трость в возке, зря решил казаться всем и самому себе по-прежнему здоровым, отрицая собственное увечье, подумал он, цепляясь пальцами в спинку стула, пытаясь перенести тяжесть на здоровую ногу. И от того, что он читал во взгляде Анны, становилось только хуже — потому что боль, распространяясь от колена, отчего-то охватывала с каждой минутой все тело, проникала в каждую клеточку.
Дитя… то самое дитя, увиденное впервые под церковным куполом, столь похожее на нее. Дитя человека, которого он ненавидел так, как только возможно ненавидеть. Вечный символ предательства, символ краха его надежд, его жизни, символ обманутых иллюзий… Плод греховной страсти, плод запретной любви, вдруг подумал Андрей, ненавидя себя в этот короткий миг за малодушие и ее — за то, что совершила тогда, пусть даже поддавшись порыву.
Он мог, он был готов в этот момент взять на себя все ее тревоги и печали, все заботы, все ее горести, как пытался это делать незаметно до этого, предлагая Анне помощь через управителя. Но жить подле этого ребенка… решительным образом не смог бы. Никогда! И обманывать ее не смог бы в том. Она требовала невозможного своими прекрасными глазами, которые он так часто видел во сне, умоляя его о том, что он никогда не сумел бы дать. Его гордость вопила во весь голос, пытаясь перекричать сердце, и этого незримого спора внутри него, даже перехватило больно дыхание в груди. Неужто не достойно то, что он кладет к ее ногам — свою любовь, свое имя, свою честь, жертвы и с ее стороны? Да, все знают этого дитя как ее племянника, неважно верят ли или нет, но Андрей… Андрей же знает его как дитя Лозинского, и именно как дитя Лозинского он никогда не сможет принять его. Не только калеченное колено будет напоминать о себе при взгляде на это дитя, но и услужливая память, и то самое место между лопаток, куда Анна так метко бросила когда-то кольцо, будет гореть огнем. И так будет всегда. Он не сможет забыть, а если не сможет забыть, то и простить никогда не сможет. Как не простил до сих пор Надин тот самый проклятый кушак…
Мальчик ведь может жить отдельно, тут во флигеле, даже в одном имении с ним — Андрей перетерпит время до отправки того в учебное заведение, но под одной крышей… Это немыслимо! Забота и попечительство — это все, что он может предложить этому ребенку. Неужто будущее без огласки, без горестей и нужды, будущее, полное его любви, не станет достойной заменой этому ребенку, рожденному вне брака?
Анна вдруг двинулась с места и прошла мимо него, даже не повернув головы, и Андрей сперва не понял, что это означает — окончание визита или временная передышка от столь тягостного им обоим зрительного контакта? А после тут же понял и едва не задохнулся от боли, сжавшей ледяной рукой сердце, когда Анна протянула ему на ладони серебряный ободок с гранатами, тускло блеснувшими при свете дня.
— Вы писали мне, как выдастся оказия, вернуть вам кольцо. Я возвращаю его, — голос ее был хриплым, чуть дрожал, и ему вдруг впервые увиделось то, чего он так слепо не понял ранее. Анне было больно. И боль эту причинял ей именно он, Андрей. О mon Dieu, верно ли, что хранит в памяти каждое мгновение, как он…?
— Pourquoi faire? [552] — намеренно так спросил, возвращая их обоих в один из прежних летних дней. Анна вздрогнула, он ясно видел это, а после потупила взгляд, поспешила отвернуться от него к окну.
— Я вдруг поняла, что судьбу не переменить. Никак нельзя, как ни пытайся, — проговорила Анна, снова удаляясь от него, закрываясь. — Как-то мы — я, Полин, Катиш — гадали в Рождество. В то самое Рождество. И мне были даны многие ответы. В том числе — кто станет подле меня на жизненном пути. Я не поняла тогда, что судьбы не переменить, думала, все может быть иначе, что человек волен сам править свой путь. А ныне ясно вижу — никак нельзя ему, коли кто-то свыше против. Есть нечто, что никак не простить, Андрей Павлович. Даже тому, кого любишь, не простишь. Так и я — не прощу вам… не смогу. Ни того, что было в вашей жизни, ни того, что могло бы быть… И я никогда не прощу вам, никогда! Меж нами ничего возможного нет и быть не может, кроме препон, что ставит судьба всякий раз. Мне очень жаль, но я никогда не смогу стать вашей…
— Анна, — позвал Андрей ее, но она подняла руку, призывая его молчать, изо всех сил борясь с истерикой, рвущейся из груди.
— Тотчас я прошу вас помолчать! Вы скажете мне, что мы должны… можем… ради будущего, которое возможно. Но мы оба знаем, что всякий раз глядя друг другу в глаза, мы будем вспоминать о том прошлом… и вы никогда…, - тут она не смогла удержаться и развернулась к нему, надеясь уловить хотя бы тень того, что она ошибается, что все еще возможно. — Вы никогда не сможете принять Сашеньку, как я того хочу, верно?
Андрей с минуту молчал, а потом коротко кивнул ей, хороня ее надежды и глупые мечты последних дней.
— Я не буду лгать вам и говорить, что я готов стать этому дитя отцом, — глухо ответил он. — Я просто не сумею… но быть может, со временем… однажды… Дайте лишь возможность, лишь надежду…
— Мне очень жаль, — повторила Анна, отворачиваясь от него к окну. На этот раз голос не дрогнул. Все было решено окончательно. — Я более не принадлежу себе. Я поняла это однажды и ныне не могу изменить ровным счетом ничего. Простите меня, что вынуждена ответить вам отказом. Быть может, когда-нибудь и я прощу себе…. Но по-иному… существенно невозможно. Отныне моя жизнь и вся моя сущность принадлежат лишь одному существу, и это мой мальчик. Только он…
Андрей сильнее сжал ладонь, чувствуя, как больно впиваются в кожу камни на перстне, некогда хранившем для мужчин его рода любовь. Видно, покончено с тем чародейством еще до того, как попало оно ему в руки. Иначе судьба была иная у Олениных — и у отца, и сыновей.
— Прошу вас, уходите! — слезы душили, мешали дышать полной грудью, но показать их Анна не желала. Как и не хотела, чтобы он оставался тут еще хотя бы на миг, которого будет довольно, чтобы она переменилась и предала ради того чувства, что было в ее душе, что умоляло остановиться и передумать. — Уходите же!
Но он не ушел. Вернее, не сразу последовал ее отчаянной просьбе. Сперва положил ладонь на ее плечо, заставляя замереть от сладко-горькой муки, развернул ее к себе лицом и заглянул в ее глаза, полные невыплаканных слез. А потом вдруг взял одну из ее ладоней и приложил к своему лицу, касаясь обжигающе горячо губами и своим дыханием ее кожи. И только после этого мимолетного, но такого долгого для них обоих касания вышел вон, стараясь не споткнуться, не сбиться с шага из-за больной ноги.
Стукнула дверь в передней, после закричал кучер, сидящий на козлах возка. Коротко заржали потревоженные внезапно лошади, и звякнули бубенцы на упряжи. Андрей уезжал из Милорадово. Уходил от нее. И оба знали, что более никогда он не придет сюда с теми же словами. Это был конец. Не тогда они попрощались, военной осенью, в вестибюле усадебного дома, а именно ныне. Ведь тогда у обоих была надежда, а сегодня они оба схоронили ее, бросив собственными руками по горсти земли на ее могилу.
Анна стояла, прислушиваясь, как затихают звуки на дворе перед флигелем. Словно и не было возка перед домом и этого визита, который одновременно поднял ее на небывалую высоту и резко опустил вниз. Как на качелях, которые вешали в парке у тополиной аллеи, и на которых она так любила прежде качаться, так высоко поднимаясь вверх, что у самой перехватывало дыхание, а Пантелеевна и девушки, ходившие за ней, визжали от страха.
— Allons? — тронула ее за плечо встревоженная мадам Элиза. — Что, ma chere? demande en mariage, pas? [553]
— C’est tout le contraire [554], - прошептала Анна в ответ, и мадам нахмурилась, недоумевая, что бы это могло означать.
— Я полагала, Андрей Павлович достаточно благородный человек, чтобы делать… э… иного рода, — аккуратно начала мадам Элиза, пытаясь понять, что произошло в этой гостиной. Если бы Анна снова поддалась порыву и снова прогнала Оленина против желаний своего сердца, то уже давно бы выбежала на крыльцо, значит, тут совсем иное. Не мог же он…? О mon Dieu! Не мог же он оскорбить ее девочку недостойным человека чести предложением?!
— Нет, мадам, он все тот же, что и ранее, — ответила устало Анна. — И в то же время не таков, как я полагала. Я думала, он сможет… я надеялась, я помнила его иным. А он не сумел… не понял!
— О mon Dieu, Annette! — воскликнула мадам, хватая ее за плечи, разворачивая, чтобы заглянуть в ее бледное на фоне темного бархата платья лицо. — Неужто…?! Ты сызнова поддалась своей идее о том, что…? Ты не сказала ему про Alexander? О! Quelle bêtise! [555] Ведь ты могла бы…
— Простить? Забыть о том, что случилось? Сделать вид, будто и не было ничего в его жизни? Будто не было той боли? — взвилась тут же Анна, как бывало обычно, едва они касались этой темы. Но в этот раз мадам крепче сжала ее локоть, не давая сорваться с места и убежать к себе, закрыться в тиши спальни, чтобы лелеять свое горе и свою обиду в одиночестве.
— Если вы не позволяете себе простить и принять прошлое, — проговорила четко каждое слово мадам Элиза, больно вдавливая пальцы через бархат платья, но не только этим касанием причиняя боль Анне. — Если вы не желаете этого для себя, отвергаете… tout net [556], так отчего же ждете от Андрея Павловича иного?
— L’amour pardonne plus tout! [557] — воскликнула Анна, повторяя фразу, которую вычитала как-то в одном из французских романов, и которая так легла ей на душу.
— Почаще говорите эту фразу самой себе, — резко ответила мадам, выпуская на волю из своей хватки ее локоть. — Быть может, тогда вы поймете смысл этих слов… И Анна… не я ли повторяла вам, что не все верно, что пишут в романах? Жизнь — не роман. Она не так красива и так хороша. Ее не перечтешь заново, как книгу. А еще — как бы ни желал того, не вырвешь страниц неугодных. Когда-нибудь ты поймешь это, — проговорила она уже в пустой комнате, крепче запахивая шаль на плечах. — Когда-нибудь ты поймешь…
А Анна уже шла быстрым шагом в спаленку Пантелеевны, где та качала Сашеньку на коленях, гладя по спинке, успокаивая плач и отвлекая от боли, мучившей того. Буквально вырвала его из рук нянечки, пытаясь снова найти покой своему израненному сердцу в его детском запахе, утыкаясь носом в его маленькие ладошки.
— Ма! — воскликнул Сашенька, но почему-то сейчас это короткое младенческое слово не принесло благости, а только растревожило Анну. И как она ни прижимала к себе мальчика, так и не успокоилась, все дрожала отчего-то мелко, будто захворавшая. Не было впервые прежней радости, которая вспыхивала в ней при этом коротком возгласе, ушла уверенность в верности своих поступков. И только этот визит нежданный был тому виной. И те слова, произнесенные в тишине гостиной. Те самые, которых она так долго ждала…
Анна долго стояла после у колыбельки младенца, наблюдая его дневной сон, внимательно глядя на каждое движение век или носика. А потом отошла к окну, взглянула на занесенный снегом парк за стеклом и представила, как медленно рассекают белоснежное полотно дороги полозья возка, в котором уезжает Андрей.
Думает ли он о ней в этот миг? О, ей хотелось, чтобы думал! Чтобы каждый раз, когда он будет смотреть на кольцо с гранатами, которое она буквально от сердца оторвала своего нынче утром, Андрей вспоминал тот день в сарае. Каждый миг их короткого счастья.
Что, если она ошиблась, мелькнула мысль в голове. Что, если следовало уступить сердцу, которое кричало принять все, что предлагал Андрей этим утром? Открыть ему правду о происхождении Сашеньки, смириться с тем, что он никогда бы не принял ее с иным дитем… чужим дитем.
И снова кольнуло сердце обидой. А потом вдруг вспомнила, как едва не заплакала прямо там, в гостиной, едва услышала, что у Андрея мог быть ребенок от другой. И впервые за это время усомнилась в своей правоте, которую так тщательно лелеяла, которую взрастила, позволяя мечтам закружить себе голову.
Ах, если бы не было бы войны, подумала Анна, закрывая глаза. Если б ее не случилось, какая жизнь была бы тогда! И она мысленно увидела перед собой то, о чем так часто думала в тишине ночи без сна. Она бы была уже замужем, вестимо, за Андреем, еще на Рождество обвенчались бы в местной церкви (уж она-то настояла бы на том!). И папенькино здравие не ухудшилось бы так резко, и Петруша, ее милый Петруша, был бы жив и здрав, все так же кружил бы головы девушкам… Ах, если б не было войны!
И где-то там, посередине заснеженных просторов с редкими темными проплешинами полей, что лежали вдоль Смоленской дороги, Андрей думал о том же самом, трясясь на неровностях пути в возке. Ах, если бы не было войны и этой проклятой разлуки, столь отменно разрушившей то, что они едва начали выстраивать по кирпичику. Если б не было проклятого поляка, что пусть и мимолетно, как выходило, но вскружил голову Анне!
Нет, он более не корил ее за измену собственному слову, как делал это еще некоторое время назад. Минутные порывы порой несут вслед горечь долгого раскаяния, уж кому бы и не знать, как не ему! И знал, что мог бы ныне, когда в ее глазах мелькала тень привязанности к нему, некой сердечной склонности, что по-прежнему держала их судьбы связанными друг с другом, он мог бы сделать так, чтобы Анна простила те ошибки, совершенные им. Но за этим вслед тянулось иное — принятие ее дитя… а этого…
Этого Андрей не мог сделать, как ни пытался заставить себя принять хотя бы мысленно будущее, которое сулили ему в этом случае небеса. Как же жестока судьба, как смеется она над ним, давая в руки наижеланнейшее при том самом условии, которое Андрей никак не мог принять! Андрей закрыл глаза, пытаясь погрузиться в дрему, хотя бы как отвлечься от мыслей, терзавших голову на части. И ему это даже удалось — убаюканный легкой тряской по снежной дороге, он заснул, откинув голову на бархат сидения.
Андрею снилось, что он снова в городском доме, который брат арендовал в Петербурге на Луговой улице [558], сидит за завтраком в столовой, но на месте Бориса во главе стола. По правую руку от него сидит мать в легком капоте поверх утреннего платья и чепце с палевыми атласными лентами. Напротив, за дальним от него концом стола — Анна в кружевном утреннем платье с широкими рукавами. Она улыбается ему поверх чашки, и он не может не ответить ей тем же, ощущая восторг при виде этой чинной картины завтрака, солнечного света, заливающего комнату и ее присутствия рядом.
А потом в столовую входит горничная матери — сухая и высокая, с остреньким носиком, оттого так напоминающая ему крысу. Как и тогда, несколько лет назад, она несет кушак. И уланский кивер с литовским знаком на тулье. И он видит, как гаснет улыбка на губах Анны, как вскидывает торжествующе мать голову в чепце с длинными оборками.
— Иезавель! Débauchée! C’est châtiment de Dieu, Andre![559] — слышится голос Алевтины Афанасьевны словно издалека. А он только смотрит на лицо Анны, на страх и раскаянье, что читается в ее глазах без труда. И при виде этого ему самому вдруг хочется вскочить с места и закричать в голос, как сделал тогда его брат. И плакать. От той тоски, что охватила его душу, хочется обхватить голову руками и заплакать, завыть в голос, словно волк.
— … лошадей…! — раздалось едва ли не над ухом, и Андрей проснулся так же внезапно, как провалился в сон. За заметенным снегом, что летел из-под полозьев, смутно угадывались очертания станции в сгущающихся сумерках.
Андрей с легким стоном распрямил калеченную ногу, а потом распахнул дверцу возка, призывая к себе Прошку, с озабоченным видом напиравшего на пару с кучером на смотрителя.
— Говорит, лошадей нет, барин. Одну еще найдет, но четверик точно нет, — доложил хозяину денщик. — На ночь, говорит, встать придется.
— Дай ему червонец [560], мигом найдет, — бросил Андрей, и прижимистый, еще пару лет назад приученный экономить каждую копейку, оттого недовольный решением барина Прошка, насупившись, полез за пазуху, доставая кошель с дорожными деньгами.
— И рубля бы хватило… да бумажкой, — пробубнил он себе под нос, отдавая смотрителю золотой. Тот быстро схватил ее, спрятал в пятерне. Стал кланяться этому хмурому господину, сидящему в возке, предлагая не только лошадей свежих, но и горячего сбитня, и пирогов «только с печи» со скоромными начинками. Но барин только рукой махнул, выбираясь из возка размять затекшие от долгого сидения ноги.
Заметив, как пошатнулся Андрей при этом, Прошка тут же подставил плечо, чтобы тот оперся, а потом подал трость — неизменную ныне спутницу Андрея, столь ненавистную ему. Тот сперва хотел было отказаться, но все же принял, а потом опираясь на трость, пошагал прочь от станции, к дороге, словно желал взглянуть на темнеющее над широкими просторами небо.
Под вечер стало еще морознее — так и холодило лицо и руки. Поблескивал в редком свете, долетающем со станции, снег редкими разноцветными искрами. Андрей закрыл на миг глаза, слушая окружающие его звуки, наслаждаясь тем самым необъяснимым ощущением, что он дома, в России. Через день пути он приедет в Москву, а оттуда двинется в Агапилово, чтобы после долгой разлуки встретиться со своими родными. А потом снова в Москву в доставшийся от тетки большой дом с парком, в конце Филиппова поста, когда в город съезжался свет к началу сезона. И жизнь постепенно войдет в колею, пусть несколько новую, но более-менее знакомую ему, схожую с прежней. Но такой как ранее уже никогда не будет…
— Барин! Готовы к выезду! — донеслось до Андрея со стороны станции, и он открыл глаза. Над ним зажигались медленно звезды, пока еле заметные на фоне темно-серого неба. Внезапно одна из них, так до конца и не вспыхнув яркой точкой, вдруг сорвалась вниз и упала куда-то за темнеющий вдалеке лес. Андрей даже подумать не успел, только вспомнил, что надо бы желание загадать. А потом подумал, что то единственное желание, которое он ныне загадал бы, никогда не станет явью. Потому что прошлое воротить вспять, дабы переиграть, никак нельзя. Его можно ли принять, либо отвергнуть. И только так! Такой простой и в то же время такой тягостный выбор…