Со Всеволодом Вячеславовичем меня познакомил мой питерский земляк — поэт и артист Владимир Павлович Рябов-Бельский. Он приехал из голодной столицы в Омск раньше меня, еще при первой там советской власти, и написал несколько стихотворений для местных «Известий». Во время мятежа белочехов Рябова-Бельского посадили в тюрьму и отправили в лагерь. По счастливой случайности его не расстреляли сразу, а через два месяца после побоев выпустили на свободу глухого на левое ухо.
Мы работали корректорами в типографии. Рябов-Бельский представил мне на улице Всеволода Иванова и трагическим шепотом, каким говорят старые актеры, сказал:
— Тоже пролетарский поэт! Артист! Как я! — И в мою сторону: — А это, познакомьтесь, мой питерский земляк. Прозаик.
У меня было напечатано четыре рассказика в довоенной «Правде», один из них вошел в Первый сборник пролетарских писателей, изданный «Прибоем» в 1914 году. Я с гордостью не замедлил сообщить это новому знакомцу, добавив, что сборник составлен «самим» Максимом Горьким и вышел с его предисловием.
— А мой рассказ «На Иртыше», — ответил Всеволод Вячеславович, — Алексей Максимович поместил во втором сборнике. Он вышел в издательстве «Парус».
Так началось наше знакомство. Всеволод рассказал, что он получил от Горького личное письмо. Я смотрел на него с уважением. Молодой наборщик переписывается со знаменитым писателем! Это мне казалось невероятным!
Всеволод Вячеславович поинтересовался, знаю ли я омских литераторов. Я ответил отрицательно.
— Я вас познакомлю. Сейчас в Сибирь приехали писатели из Петрограда. На Гасфортовской улице образовался литературный клуб. Там собираются довольно часто. Сходим как-нибудь вместе.
Недели через три мы отправились на писательское собрание. Пришли с опозданием Какой-то поэт с длинными волосами замогильным голосом читал стихи. Всеволод стал перечислять присутствующих:
— Сергей Ауслендер… Георгий Маслов… Из Петрограда. А это Георгий Вяткин. Наш сибиряк… А рядом с ним в студенческой тужурке Юрий Сопов… А вон Антон Сорокин, с маленькими усиками, в очках. Я вас с ним познакомлю. Любопытный человек, с большими странностями. Писатели и редакторы его недолюбливают. А эта жгучая брюнетка — поэтесса Подгоричани. Говорят, грузинская графиня. Я думаю, врет…
Литературное собрание, как ему и положено, шло своим порядком. Поэты декламировали стихи, кто-то прочитал коротенький рассказ, кто-то с надрывом в голосе заговорил о растоптанной большевиками родине. Среди присутствующих находились люди с различными политическими воззрениями.
— Сорокин сейчас будет выступать! — шепнул мне Всеволод и загадочно улыбнулся: — Увидите, скучно не будет.
Чинно сидевшие литераторы оживились сразу.
— Опять начинается балаган! — прозвучал недовольный голос.
Сутулый, худощавый человек с черными усиками на желтом лице, сверкая стеклами очков, шел к трибуне с бумажкой в руке.
— Это у него манифест. Сейчас начнется!
Большинство участников собрания смотрело враждебно, меньшинство злорадно улыбалось.
Человек с усиками, ничуть не смущаясь, и даже, видимо, довольный, сел за стол.
— Сейчас я оглашу манифест Антона Сорокина!
В эту минуту кто-то выключил свет, и в комнате стало темно.
— Нарочно погасили! — громко сказал Всеволод и шепнул мне: — С ним не так просто справиться. Вот увидите!
Антон Сорокин достал из кармана толстую восковую свечу, зажег ее, поставил на столе возле себя и приступил к чтению своего манифеста. Суть его сводилась к следующему: Россия раскололась надвое. Идет кровопролитная гражданская война. Уничтожается мозг страны — интеллигенция, писатели, художники. Антон Сорокин не может молчать! Писателей нужно спасать от фронта всеми мерами! На худой конец, они могут служить военными писарями и спокойно отсидеться в канцеляриях до конца войны. Напрасно талантливый писатель Александр Новоселов не стал писарем, а полез в министры. Он поплатился за свою оплошность. Как все знают, его застрелили в роще «неизвестные» бандиты. В Сибири писателей мало, их надо беречь. Наше общество не представляет, в каких невыносимых условиях они живут. Сибирский писатель Иван Тачалов служил вышибалой в публичном доме. Поэт Игорь Славнин сидел в тюрьме за воровство. Талантливый писатель, будущий Максим Горький, Всеволод Иванов ходил с шарманкой, зарабатывая кусок хлеба, чтобы не умереть с голоду.
— Шут гороховый! — донеслось из задних рядов.
Всеволод незаметно поднялся и включил свет. Антон Сорокин потушил свечку. Он успел дочитать свой манифест и с гордо поднятой головой проследовал к своему стулу.
Еще кто-то читал отрывок из поэмы. Собрание кончилось, и мы вышли на улицу. Всеволод познакомил меня с Сорокиным. Антон Семенович пригласил заходить к нему.
Когда мы остались вдвоем с Всеволодом, он рассказал мне о гибели писателя Новоселова, эсера, убитого белогвардейцами примерно месяц назад.
— Новоселов талантливейший писатель, — говорил Всеволод, — но я никак не пойму, зачем он стал членом Сибирского правительства, да еще министром внутренних дел. Скромный учитель, работал в сельской школе, крестьяне его любили и уважали. Горький в «Летописи» напечатал его блестящую повесть «Беловодье». Путь в литературу ему был открыт широкий. А он все это променял на политическую карьеру. Жалко его страшно, человек был отличный. Мы с ним дружили…
— Ну, а насчет шарманки — это, конечно, преувеличение?
— Почему?! Мне в жизни пришлось много испытать. Я и в балагане работал, факиром был, актером, пьесы за Шекспира сочинял. Жизнь наборщика в провинции тяжелая. Весна наступит — шило в карман и шагай на все четыре стороны. Придешь угол снимать, договоришься с хозяйкой, она спрашивает: «А вещи ваши где?» Воткнешь шило в стену, пиджак повесишь и объяснишь: «Вот и все мои вещи!» Зачастую тут же от ворот поворот: «Иди, иди, миленький! Нам не подходишь!» А потом я пустой чемодан завел, и тоже большого доверия не было. За актера принимали. А это народ такой, вроде наборщиков, особой любовью не пользовался. Поневоле с шарманкой пойдешь… И подручным у торгаша работал. Возили в степь галантерею и меняли на масло. И просто бродяжить приходилось. Голодно, то весело. Все испытал и пришел к выводу, что для писателя такая жизнь необходима. Многое посмотреть довелось!
К Сорокину мы отправились в первое же воскресенье днем. Когда поднимались по крутой лестнице, Антон Семенович таинственно шепнул мне на ухо:
— Сейчас я познакомлю вас с очаровательнейшей писательницей!
Мы вошли в столовую, где за обеденным столом сидели два гостя. Никакой писательницы не было. Один из гостей, пожилой, привлекал невольное внимание длинными с проседью усами. Он что-то говорил с сильным украинским акцентом. Другой, средних лет, сверкал лысиной и очками в золотой оправе, слушая рассеянно своего собеседника.
— Рекомендую, Принцесса Греза! — Сорокин представил меня лысому господину с помятым лицом.
Тот приветливо улыбнулся:
— Громов. Литератор. Из Петрограда.
Всеволод как-то стушевался, увидев «принцессу», сухо протянул ему руку и сел рядом с усатым украинцем.
Посидели мы недолго. Всеволод сказал, что мы зашли только на одну минуту, предупредить Антона Семеновича и его жену Валентину Михайловну о лекции профессора, едущего во Владивосток, что нам надо еще куда-то поспеть, и стал прощаться.
Сорокин не задерживал, он о чем-то догадался.
— Ну, что же! Заходите, всегда рад!
Мы вышли на улицу. Всеволод сказал недовольно:
— Не мог предупредить на лестнице. Антона Семеновича хлебом не корми, любит подзавести. Потом издеваться станет: как я вас ловко одурачил.
— Но при чем тут принцесса?
— А вы «Женский журнал» когда-нибудь читали?
— Не приходилось.
— Так вот, на самом деле она, или, точнее, он, действительно «Принцесса Греза». Это псевдоним журналиста Громова, с которым вас познакомил Сорокин. Он вел в «Женском журнале» постоянный отдел «Переписка с читательницами». Давал бабам советы по самым интимным вопросам любви, а дуры даже не подозревали, что «принцесса» ходит в штанах. В Омск он приехал из центра по путевке комиссара печати и стал сразу редактировать в местных «Известиях», а после переворота начал праветь. Вообще говоря, редкая сволочь. От него надо держаться подальше. Я потому и поспешил уйти.
— Ну, а второй? С длинными усами?
— Это Оленич-Гнененко, военный фельдшер. Сочиняет плохие стишки. Сын у него замечательный, Александр Павлович. Большевик. Чудом унес ноги из Омска во время переворота. В отличие от отца талантливый поэт.
И Всеволод продекламировал:
Шли калики перехожие
От двора и до двора.
Золотые и погожие
Половели вечера.
По местам, где ели скошены,
Бродят сутемень и мгла.
Смрадным ивнем запорошены
Замшавелые луга.
— Во время переворота мы с Оленичем и живыми-то остались благодаря Антону Семеновичу. Когда белогвардейцы искали «красных» и расправлялись с ними на улицах, мы нашли убежище в квартире Сорокина. Втроем просидели у него два дня: Оленич и я — красногвардейцы — и «Принцесса Греза», опасавшаяся белогвардейцев не меньше нас. Она работала редактором в «Известиях Омского совдепа».
Так постепенно Всеволод открывал мне одну за одной страницы своего участия в революционных событиях Омска. Когда потребовалось дать отпор белочехам, Всеволод пошел в Красную гвардию и, лежа за пулеметом, защищал Омск.
Моя дружба с Всеволодом завязывалась все крепче и крепче. Вошло в привычку по вечерам бродить по городу. Постоянные прогулки объяснялись просто. Я жил в самой непривлекательной лачуге, а у Всеволода жилищные условия были еще хуже моих. Он снимал крохотную каморку, в ней двоим повернуться было невозможно. Едва втиснуты туда койка, микроскопический столик, колченогая табуретка. Под койкой помещалась корзинка с книгами и — единственное богатство! — словарь Даля. По нему Всеволод учил незнакомые слова.
Я сижу на койке рядом с ним, а он делится своими мечтами:
— Вот бы купить словарь Брокгауза и Ефрона! Замечательная вещь! Если прочитать от корки до корки, вполне заменит любой университет. Сейчас беженцы спекулируют сахарином, бриллиантами, мехами, кокаином. Была возможность приобрести Брокгауза за пятьсот рублей. Шести томов, правда, не хватало, но это неважно. Самое обидное, никто в ту минуту не давал в долг. Так и уплыл Брокгауз.
Всеволод достает толстую тетрадь в клеенчатой обложке. В ней наклеены газетные вырезки — стихи, напечатанные в курганской газете. Он вспоминает редактора Ушакова, который в 1915—1916 годах охотно помещал его патриотические частушки, разумеется, без подписи автора.
Всеволод похвастал:
— Какой-то московский профессор, фольклорист, даже в своей статье их отметил как яркое проявление народного творчества в дни войны. Ушаков был в восторге — ходил именинником!
Напечатанные, а тем более ненапечатанные стихи Всеволода мне казались футуристическими и были непонятны. Он с восторгом говорил о Давиде Бурлюке, с которым успел познакомиться на концерте в Омске.
Вообще Всеволод не пропускал ни одного концерта, ни одной лекции, которые, проездом через сибирскую столицу, устраивали «знаменитости», пробиравшиеся из Советской России на Восток.
Я помню наши первые встречи, когда Всеволод рассказывал мне о необычайной красоте Сибири. У него была книжка профессора П. Сапожникова «Пути по Русскому Алтаю».
— Если вы ее прочитаете, обязательно поедете на Алтай и влюбитесь в него! — уверял он. — И еще я вам советую, как появится возможность, поездить по киргизской степи. Побывайте в Баян-Ауле, Боровом, проберитесь в Семиречье.
Благодаря экзотическим рассказам Всеволода я десятки лет живу в Казахстане.
…Обычно мы бродили вечерами, реже ходили днем по воскресеньям. Центральные улицы были переполнены. На Любинском проспекте вперемежку с интервентами сновали толпы москвичей, петроградцев, самарцев. Много было чехов, англичан, американцев, французов, сербов, поляков Сибирская столица жила шумной веселой жизнью. Кабаки, рестораны, кафе, магазины не могли вместить нарумяненных беженок и офицеров в лихо заломленных фуражках. Английские френчи, галифе, казачьи лампасы, золото и серебро новеньких погонов, кавказские черкески придавали своеобразный облик проспекту, украшенному сибирскими бело-зелеными флагами.
Молодых генералов, не только русских, но и чешских, вчерашних поручиков, коммивояжеров, фотографов в Омске было достаточно.
Всеволод сказал:
— Как мне хочется написать об интервенции Сибири! Как только представится возможность, обязательно напишу первую же повесть.
Но для повести в те дни у Всеволода времени не было. Он писал короткие рассказы, не связанные с революцией.
Помню, однажды утром в воскресенье Всеволод пришел ко мне какой-то особенно радостный. Был мороз, он ходил в драной, плохо согревавшей шубе, из которой вылезала вата. Вытирая запотевшие стекла очков, без которых глаза его сразу казались косыми, он торопливо заговорил:
— Хочу вам прочитать рассказ… «Рогульки».
Через год он сам набрал этот и другие рассказы, получилась книжечка под общим названием «Рогульки».
Всеволод подарил мне «Рогульки» с дружеской надписью. Сейчас эта книжка представляет собой библиографическую редкость.
Я не знаю, почему Всеволод, выпуская восьмитомное собрание сочинений в тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году, не включил этот рассказ. Если не ошибаюсь, наш общий друг, сибирский писатель Кондратий Урманов, мне говорил, что Всеволод опубликовал в исправленном виде «Рогульки» в «Огоньке» и испортил прекрасный рассказ.
В «Истории моих книг» он называет «Рогульки» «добродушной историей двух мальчиков, бедного и богатого, разговорившихся на пароходе».
Это неверно. Был бедный мальчик и богатая девочка, дочка генерала. Не знаю, забыл ли Всеволод свой рассказ, сыгравший в его писательской судьбе такую большую роль, или для «Огонька» он девочку превратил в мальчика и на самом деле испортил хороший рассказ.
Политическая обстановка в Омске накалялась. Все больше и больше давали о себе знать монархически настроенные офицеры, посадившие Колчака на трон Верховного правителя. Контрразведка вела себя нагло. По ночам на улицах Омска раздавались винтовочные выстрелы. Так втихомолку убирали подозреваемых и неугодных граждан «свободной» Сибири.
Как-то вечером ко мне пришел взволнованный Всеволод.
— Прямо хоть из Омска уезжай! — говорил он. — Иду по улице и почти у самого дома вижу знакомую рожу. Вспомнил: да ведь мы с ним в Кургане встречались. Я помогал организовывать Совет рабочих депутатов, а он яростно выступал на собрании против большевиков. Пришлось его выгнать. А теперь он мой сосед, живем на одной улице. Надо квартиру срочно менять. Выдаст, негодяй! Вы меня пустите к себе временно пожить. Хотя бы кухонным квартирантом. А постепенно я найду себе жилье.
В тот же день поздно вечером Всеволод перебрался ко мне. Мы отправились к нему за вещами. Он вынес на улицу легкий узелок — в нем было белье — и тяжелую корзинку, в которой лежали книги.
Всеволод собирался пожить у меня «временно», но в столице Колчака невозможно было найти жилье.
Встреча с другом моего детства студентом Лесного института Часовниковым была не совсем обычной. Я сидел в бане с намыленной головой, когда кто-то осторожно дотронулся до моей спины.
— Гога! — воскликнул я и ощутил, как его пальцы впились в мое плечо.
— Тише… Адрес? Адрес? Где живешь?
Я назвал Мещанскую улицу и номер дома. Пока я смывал мыльную пену, мой друг исчез. Меня тревожили сомнения — правильно ли он расслышал адрес. Но когда я вернулся домой, друг уже сидел у меня. У него не было никаких документов, он числился дезертиром, чувствовал, что его разыскивают, и, самое главное, у него не было надежного пристанища.
Вечером пришел Всеволод. Он сходил к председателю квартального комитета, принес две бутылки водки. В Омске казенок не было, и водкой торговали квартальные комитеты, выполняя единственную уцелевшую демократическую функцию.
До поздней ночи мы на радостях выпивали. Когда на нашей улице гремел выстрел, мой друг детства вздрагивал и бледнел, а Всеволод сокрушался:
— Ничего, ничего! Не иначе, опять кого-то шлепнули.
В эту ночь мы решили, что студент Гога Часовников будет жить у меня, на улицы выходить не станет, дабы не привлечь внимания любопытных соседей, а Всеволод раздобудет для него какой-нибудь фальшивый документ.
Через несколько дней Всеволод принес два бланка удостоверения, выдаваемого милицией. Один — чистый, другой — взятый на время у знакомого. Студента Часовникова перекрестили в Георгия Ивановича Петрова. Я заполнил бланк и подделал две подписи.
Появившийся на белый свет Георгий Петров долго сравнивал два удостоверения и восхитился:
— Ура! Завтра я выйду на улицу!
Если мне не изменяет память, именно с этого и началась наша «подпольная группа». Георгий Иванович Петров (я так его называю потому, что под этой фамилией он живет и сейчас в Нальчике) встретился с большевиком «товарищем Афанасием», показал ему новый «вид на жительство». Товарищ Афанасий попросил и его снабдить «очками» (так назывались фальшивые документы). Всеволод достал новый бланк, я его заполнил, а Георгий Иванович передал по назначению вполне благонадежный паспорт.
Товарищ Афанасий заходил к нам редко. Внешне он производил впечатление рабочего, но, несомненно, был интеллигентом. Он заговорил о том, что из лагерей бегут люди, однако, не имея на руках документов, частенько снова попадают за колючую проволоку, а то и в «могилевскую» губернию.
— Иногда простая бумажка, любая справка может спасти человека, — убеждал товарищ Афанасий. — Не обязательно паспорт.
Всеволод хмурил брови, видимо, раздумывая. Правда, прежде чем привести к нам товарища Афанасия, Георгий Иванович клятвенно ручался за него. Но время было суровое, и Всеволод не дал никакого ответа.
Товарищ Афанасий ушел с Георгием Ивановичем. Я почувствовал, что Всеволод не доверяет незнакомому человеку, и не стал задавать никаких вопросов. Но через два дня Всеволод принес штук десять бланков с печатями и сказал:
— Пусть Георгий Иванович передаст сам. Нас в это дело не путает.
Сознание, что листок бумаги с круглой печатью может дать человеку свободу и даже сохранить жизнь, заставило забыть об опасности. После десяти бланков последовало еще десять.
Спрос на фальшивые документы был большой, особенно когда стало расти дезертирство из колчаковской армии. Занимались изготовлением фальшивых документов мы втроем — Всеволод, Петров и я. Готовая «продукция» шла в руки товарища Афанасия, а как она реализовалась — мы не имели понятия и старались этой стороной дела не интересоваться. Рябов-Бельский и анархист Неклюдов, вернувшийся после эмиграции в Россию, тоже оказывали нам небольшую помощь.
В 1956 году меня вызвали в областную милицию и спросили:
— Вы знали Петрова?
— Знал.
Капитан милиции положил передо мной три фотокарточки.
— Покажите, который он.
Несмотря на то, что с нашего последнего свидания в 1931 году в редакции журнала «Красная Новь» прошло четверть века, я сразу узнал своего друга детства.
— Вот этот!
— Хорошо. А который здесь Часовников?
— Он же.
— А Рогожин?
— Тоже он.
— Почему же у него три фамилии?
Я объяснил:
— Настоящая фамилия — Часовников. В годы колчаковщины писатель Всеволод Иванов принес бланк, а я собственноручно вписал в него фамилию Петров. Рогожин — его литературный псевдоним. Вот меня вы пригласили повесткой на имя Анова, а моя настоящая фамилия Иванов.
Через год я был в Нальчике. Мы встретились с Георгием Ивановичем, и я рассказал ему о вызове в милицию. Георгий Иванович вздохнул:
— Мне эти три фамилии чуть не вышли боком. Когда я сидел, я часто вспоминал Всеволода и тебя. И тот день, когда вы меня перекрестили в Петрова.
Мы ходили по парку с Георгием Ивановичем и его другом Хассетом Калмыковым. Они мне показали место, где республика решила воздвигнуть памятник знаменитому сыну кабардинского народа Беталу Калмыкову. Хассет был родным братом Бетала, а Петров помощником и другом, он редактировал газету «Красная Кабарда». Георгий Иванович рассказывал, как Всеволод помог ему добиться реабилитации. Вспомнив суровые дни колчаковщины, он сказал:
— А ты помнишь Афанасия? По существу говоря, он был парторгом нашей группы.
Мне неизвестно, как Юрий Сопов, друг Всеволода, попал в Омск. До белочешского мятежа он сотрудничал в местных «Известиях», после переворота, когда в городе появилось десятка полтора газет, начиная от «Правительственного Вестника» и кончая «Брачной газетой», Юрий Сопов стал печатать стишки в кадетской «Сибирской речи». Редакция ценила его большой поэтический талант и не требовала обязательной политической тематики.
Потом Юрий Сопов как студент по мобилизации попал в юнкерское училище и стал прапорщиком.
Всеволод показал мне его стихи, напечатанные в газете:
На мое плечо упала снежинка,
Это сам Господь Вседержитель
Пожаловал меня в офицеры!
Стихи Всеволоду не понравились. Через несколько дней он узнал, что Сопова взяли в охрану Колчака.
— Вот от кого не ожидал такой прыти! — подвел Всеволод итог «патриотическому» стихотворению. — Философия Антона Семеновича дает плоды! Всеми средствами подальше от фронта. Уж лучше бы в военные писаря пошел, как Сорокин советует!
Когда летом, спустя несколько месяцев, в приемной верховного правителя произошел взрыв ящика с гранатами и Юрий Сопов погиб, Всеволод искренне жалел талантливого поэта.
В связи со взрывом шли глухие слухи о покушении на Колчака, устроенном большевиками. Какой-то заговор, вероятно, был, начались повальные обыски и аресты в Омске.
Мне сейчас трудно вспоминать, когда прекратилась наша деятельность по изготовлению «очков», но весной 1919 года Всеволод покинул мое жилище, где он прожил четыре с лишним месяца.
Появление фальшивых документов вызвало чье-то пристальное внимание. Естественно, подозрение пало на полиграфистов. Администрация в типографиях стала строже и зорче следить за наборщиками, особенно за работающими на акцидентном наборе.
Однажды Всеволод пришел с работы расстроенным:
— Ко мне сегодня в типографию пришел «Принцесса Греза». Говорит, «Брачная газета» замышляет литературный отдел. Хочу вас привлечь на постоянную работу!» И смотрит, подлец, куда-то в сторону.
Я вспомнил лысого журналиста в очках А. М. Громова и сразу не понял причины расстройства моего кухонного квартиранта.
— Ну, и что же из того?
— Я ни одному слову его не верю. — «Брачная газета» — только предлог.
Через неделю Всеволод пришел еще более встревоженным:
— «Принцесса Греза» опять приходил и снова завел разговор насчет «Брачной газеты». Я категорически отказался. Извинился, тороплюсь, мол, работа срочная. А он, негодяй, отвечает с улыбкой: «Все понимаю! Я к вам обязательно зайду домой и надеюсь, что уговорю». Спросил адрес. Я, конечно, не дал.
Всеволод весь вечер чувствовал себя неспокойно. Я не понимал тогда его волнения. И только в 1958 году, когда я прочитал воспоминания А. Оленича-Гнененко «Суровые дни», опубликованные в «Сибирских огнях», мне все стало понятно. Оленич-Гнененко прямо называет «Принцессу Грезу» доносчиком, который выдавал контрразведке прежних товарищей. До прихода белочехов в Омск он сотрудничал в советских газетах, а после переворота писал фельетоны о советских работниках, уже очутившихся за колючей проволокой в лагере. Подписывался он разными псевдонимами: А. Матвеев, А. Матвеевич, Аргус.
«Принцесса Греза» оставил Всеволода в покое, но спустя некоторое время появился новый «любознательный товарищ». В воскресенье рано утром к нам неожиданно пришел юноша, — с ним у Всеволода было шапочное знакомство. Не помню его фамилии, но звали его Жуазелем. Он выдавал себя за полуфранцуза, полуартиста и полупоэта. Жуазель завел разговор об Олениче-Гнененко, восхищался его стихами. Всеволод отвечал ему неохотно. Когда юноша, посидев полчаса, ушел, Всеволод сказал:
— Это шпик! Надо уничтожить все, что может вызвать подозрение.
В тот же день Всеволод покинул мой дом. Мы решили временно прекратить свою деятельность, но вернуться к ней уже не пришлось.
Летом 1919 года красные войска пошли в наступление. Колчак объявлял одну мобилизацию за другой. Колчаковская армия разваливалась. Осенью Всеволод при помощи Антона Сорокина устроился наборщиком в походную типографию. Мы с Георгием Ивановичем перешли на положение дезертиров, а на другой день после прихода Красной Армии в Омск уже выпускали «Известия Омского ревкома».
«Известия Омского ревкома» просуществовали недолго. Из Петропавловска приехала редакция «Советской Сибири» во главе с Е. Ярославским. Я стал там работать выпускающим.
Через месяц я свалился от сыпного тифа и мое место выпускающего «Советской Сибири» занял Всеволод Иванов.
Мы расстались со Всеволодом Вячеславовичем в Сибири в 1920 году. Он мне часто писал, сообщая о своих успехах в столице. Но в моем архиве уцелели только два письма тех лет.
В 1923—1924 годах я стремился попасть в Москву и просил Всеволода помочь мне устроиться с постоянной работой в редакции какой-нибудь газеты. Он сразу отозвался:
«10 мая 1923 года. Москва.
Дорогой Николай Иванович! На счастье — получили сегодня Ваше письмо, а то я уезжаю в Ялту и возвращусь к осени. Я приехал сюда только на минутку..
Теперь о деле. Место достать в Москве не трудно, но очень трудно устроиться с квартирой. Если Вы предпочитаете переехать в Питер — это было бы легче. Там бы я смог — хотя бы на время — предоставить Вам пару-другую комнат в своей квартире. Опять беда: написали Вы поздно, а я в Москву возвращусь не раньше сентября-октября. Живу все лето в Крыму. А без меня самолично устраиваться трудно. Во всяком случае, если вздумаете ехать в Питер, настоящее письмишко будет Вам пропуском в мою квартиру: прос. К. Маркса на Выборгской, дом 4, кв. 6.
Привет супруге Вашей Александре Георгиевне.
Пишите в Ялту: Чукурларская ул., дача № 12 — Всеволоду Иванову».
А вот второе письмо:
«Москва, 26 июня 24 г.
Милый Николай Иванович, душевнейше рад получить от Вас цидульку. И получил кстати… О себе Вы сообщаете мало, а что же я напишу Вам — сижу, пишу романы, пью с Сергеем Есениным и даже имею желание его обогнать. Вот и все. Имеется у меня дочь возрастом в один год и соответственно этому такого же роста. Жена живет в Крыму, а я бросил свою питерскую квартиру и осенью имею желание перебраться в Москву на широкое житье в смысле квартирном.
Теперь о Вас, милый Николай Иванович. О Вас будет такая игра: в Москве службу очень тяжело достать, но так как Вы писатель, то кое-что возможно было бы соорудить, печатать рассказы и прочее. Но здесь невозможное дело с квартирами, чудовищное дело. Достать ничего нельзя и сделать тоже. Я живу в одной паршивой (по моей вине, правда) комнате и тщетно ищу второй год квартиры. По ордеру достать невозможно, а так нужно за три комнаты заплатить отступного чуть ли не больше ста червонцев. Таких денег жалко да и достать трудно.
Такие-то дела. Если у Вас есть желание приехать погостить осенью в Москву и посмотреть осенний сезон — милости прошу, давайте спишемся, я к тому времени устроюсь с квартирой и ко мне можно будет приехать. Из Питера я уехал потому, что город приобрел сугубо провинциальный вид и необычайно сух. И помимо всего там туго с деньгами, доставать их тяжело…
Теперь разрешите поцеловать Вас, милый друг, и не скучайте ради бога. Привет супруге.
В 1924 году я работал в Семипалатинске секретарем губернской газеты «Степная правда». В типографии среди наборщиков выделялся рослый красавец Алексей Лащевский. Он любил театр. Когда в труппе не хватало актера, его обычно приглашали играть «на разовых». Я с ним дружил и случайно попал к нему в гости. На видном месте над кроватью у него висела фотография Всеволода Иванова.
— Мой дружок! — с гордостью сказал Лащевский. — Наборщик. Артист. Талантливый режиссер. Вместе работали в Кургане, рядом за кассой стояли. В одних спектаклях играли. Как играли! В зале — мертвая тишина. Аплодисменты! А сейчас гремит на всю Советскую Россию — писатель.
Он вытащил фотографию из рамки и показал дружескую надпись на обороте, сделанную хорошо знакомым мне почерком.
Когда в декабре, получив отпуск, я поехал в Москву, Лащевский, прощаясь со мной, настоятельно просил передать Всеволоду поклон:
— Я знаю: кого-кого, а старых друзей-наборщиков он не забывает!
Всеволод Вячеславович жил на Страстном бульваре, в цокольном помещении, и занимал квартиру в три комнаты. В то время он находился на вершине своей славы.
Я приехал утром. Какой-то молодой человек (звали его Томасом, фамилии не помню) жил у Всеволода и, видимо, выполнял секретарские обязанности — печатал на машинке, получал деньги, ходил по его поручениям.
Я передал привет от Лащевского.
— Ну, как же, помню его отлично. Работали в типографии вместе. Хороший парень, все умеет: и на сцене играть, и стишки писать, и выпивать. Но… настоящего таланта нет. Вернетесь домой, расскажите обо мне, как я живу. Разумеется, привет передайте.
Жил Всеволод Вячеславович широко, хотя и жаловался на нехватку денег. В день моего приезда поздно вечером в двенадцатом часу к нему стали съезжаться гости. Было много знаменитых писателей, не менее знаменитых актеров МХАТа и видных общественных деятелей.
Здесь я познакомился с Воронским, Пильняком, Бабелем.
В ноябре 1927 года я переезжал из Алма-Аты в Новосибирск — работать в редакции «Сибирских огней».
В Москве, как обычно, зашел к Всеволоду Вячеславовичу. Он уже мне писал, что к десятой годовщине Октября МХАТ ставит «Бронепоезд 14—69». Сам К. Станиславский поставил спектакль. Билет в театр достать было немыслимо, но автор устроил мне пропуск. Нужно ли говорить, что «Бронепоезд 14—69» потряс меня, я был взволнован успехом актеров и успехом моего друга.
До поздней ночи мы разговаривали с Всеволодом о спектакле, огромном событии в театральной жизни того времени. Впервые со сцены МХАТа зазвучали новые голоса героев гражданской войны — партизан.
— Большевик Пеклеванов — это, конечно, Афанасий? — спросил я.
— Не совсем. В какой-то степени. Разумеется, я много о нем думал, когда создавал образ Пеклеванова. Афанасий был загадочный человек. В его жилах текла холодная кровь якута. Я бы сказал, рассудочная кровь отважного человека. Он был настоящий конспиратор, мало говорил, но делал много. Во всяком случае несравненно больше, чем мы могли тогда предполагать…
Этот разговор с Всеволодом мне вспомнился теперь, спустя сорок лет. Хочется сказать несколько слов о судьбе «товарища Афанасия».
Совсем случайно мы встретились, если не ошибаюсь, в 1937 году с Афанасием Алексеевичем в здании московского телеграфа на улице Горького. Он остановил меня, и я обрадовался неожиданной встрече. Афанасий куда-то торопился, мимоходом сказал, что работает в Якутии, приехал в срочную командировку. Вспомнил Петрова, Всеволода, Рябова-Бельского, Неклюдова.
— Хотел бы я повидать Всеволода Иванова, — сказал он. — Большой, умный писатель, все книги его прочитал. Но на этот раз времени нет. Тороплюсь. Уже билет в кармане.
Афанасий не сказал мне, что он занимает высокий пост. Человек он был скромный.
И совсем недавно Г. И. Петров написал мне из Нальчика, что Якутская республика отпраздновала 80-летие со дня рождения революционера-большевика Афанасия Алексеевича Назарова-Наумова…
На другой день мы расстались с Всеволодом Вячеславовичем.
— Я напишу письмо Оленичу, — сказал он. Александр Павлович заведует отделом печати Сибкрайкома. Зайдите к нему. Человек он прекрасный и, если потребуется, всегда вам поможет.
Всеволод Вячеславович написал несколько строк.
Я привез письмо Оленичу-Гнененко. Мы с ним один раз встречались в Омске. С тех пор прошло семь лет. Александр Павлович почти не изменился. Мы просидели целый вечер. Я рассказал о постановке пьесы «Бронепоезд 14—69» на мхатовской сцене. Оленич жадно слушал и вспоминал семнадцатый год в Омске, Всеволода, тюрьму, лагерь, Антона Сорокина.
Уже не помню в связи с чем я сказал, что Всеволод был в семнадцатом году интернационалистом.
— Откуда вы взяли?
— Всеволод сам говорил.
— Неверно. Он был тогда коммунистом. Когда я командовал пулеметным отрядом, мои красногвардейцы его до одного были коммунистами. И среди них был Всеволод Иванов. Это-то я хорошо знаю!
В 1928 году я работал секретарем «Сибирских огней», а через три года перебрался в Москву.
Благодаря «Азии» я познакомился со многими писателями Москвы, и когда редакции журнала «Красная новь» потребовался ответственный секретарь, Всеволод предложил мою кандидатуру. Все члены редколлегии охотно приняли меня в свою среду.
Я проработал в журнале три года. При мне сменилось три редактора. Но Всеволод Иванов, оставаясь неизменным членом редколлегии, все время ведал и прозой и поэзией. Авторитет у него был огромный. Он уделял большое внимание молодым писателям и, естественно, симпатизировал сибирякам.
Была у него хорошая черта — он умел поддержать попавшего в беду писателя.
С бывшим редактором «Сибирских огней» Владимиром Зазубриным я переписывался и рассказал Всеволоду, что Зазубрин пишет роман «Горы». Всеволод поговорил с Фадеевым и заинтересовал его. Я написал Зазубрину и получил ответ:
«Дорогой Николай Иванович, Ваше письмо удивило меня. С какой стати Фадеев будет искать меня. За заботы Вам спасибо большое. Напрасно Вы только обставляете все такими вещами… Я, Николай Иванович, человек без роду и племени, что называется, и отлично знаю, что не меня искать, а мне его искать надо… Передайте привет Всеволоду Иванову. Скажите ему, что я еще ни от одной столичной редакции не получал приглашения печататься. Он сделал это первый. Таких вещей я не забываю».
Всеволод Вячеславович умел и любил заботиться о молодых писателях, особенно он любил сибиряков. Он поддерживал своего павлодарского земляка Павла Васильева, омича Леонида Мартынова, Сергея Маркова, Михаила Скуратова.
В 1958 году, когда в Москве проходила декада казахского искусства и литературы, Всеволод интересовался успехами казахских писателей. Тогда вышел из печати последний, четвертый, том эпопеи Мухтара Ауэзова «Путь Абая».
— Странно разошлись наши судьбы, — сказал Всеволод. — Я — коренной житель Казахстана, — стал москвичом. Вы — столбовой питерский пролетарий — превратились в казахстанца. Я прочитал последний том Мухтара «Путь Абая». Вы переводили его с казахского?
— Вместе с Кедриной.
Он стал рассказывать о своих поездках по Казахстану — это была его родина. Он восхищался Иртышом, гигантскими стройками на Алтае, Павлодаром, Алма-Атой, горами Заилийского Алатау. А я смотрел на его белые волосы и вспоминал рассказы молодого Всеволода в крохотной каморке — тогда он называл те же самые места. Но не было уже захолустного сонного городка Павлодара, который я помнил по «Голубым пескам». На Иртыше вырастал город великих заводов, а за родной станицей Всеволода Лебяжьей тянулись бескрайние поля зерносовхоза, поднятые к жизни целинной весной пятьдесят четвертого года.
Последний раз я видел Всеволода Вячеславовича в марте 1961 года. Моему другу А. Т. Изотову нужна была поддержка в Москве. Он составил сборник повестей и рассказов Александра Новоселова «Беловодье». В него вошли лучшие вещи замечательного сибирского писателя. О Новоселове писали, но книг его не издавали. По непонятным причинам выход сборника временно задержался. Я решил попытать счастья и отправился к Всеволоду Вячеславовичу за советом и помощью, зная, как высоко он ценил талант Новоселова.
— Чепуха какая-нибудь! — сказал Всеволод. — По-моему, Казгослитиздат правильно сделал, что наконец решился издать «Беловодье». Я поговорю с товарищами.
И мы стали вспоминать осень 1918 года, когда погиб Новоселов, вспомнили его большого друга Оленича-Гнененко, Рябова-Бельского, Георгия Ивановича Петрова, поэта Юрия Сопова.
— Я сейчас пишу воспоминания о своих старых друзьях. И меня очень заинтересовал Юрий Сопов. Вы ведь его хорошо знали?
— Не особенно.
— Недавно мне пришлось разговаривать со старым чекистом. Он уверяет, что студент Юрий Сопов был коммунистом. И взрыв ящика с гранатами в приемной Колчака не был простой случайностью. Тогда погибло несколько адъютантов, а вместе с ними и Юрий Сопов — он стоял в карауле. Интересное было время, и люди были любопытные. Помните Владимира Павловича Рябова-Бельского? Одно время он страшно опустился. Мы с Феоктистом Березовским помогли ему добиться персональной пенсии. А когда началась блокада Ленинграда, Владимир Павлович вновь воспрянул как поэт-патриот. Он выступал по радио, призывал ленинградцев дать отпор гитлеровцам. Умер он от голода. А Георгий Иванович Петров сейчас в Нальчике. Пережил много, но сохранил прежнюю душевную чистоту.
На прощание Всеволод Вячеславович подарил мне свой роман «Мы идем в Индию». Он вынул из шкафа прекрасно изданный в Праге том в светлом коленкоровом переплете и надписал:
«Дорогой Николай Иванович! Так как Вы все равно меня по-русски читать не будете, то я Вам дарю — по-чешски: хоть книга красивая. С прежней любовью Вс. Иванов».
А последнее письмо Всеволода я получил из Ялты. Новогодняя открытка была послана 2 января 1962 года.
«Дорогой Николай Иванович! Из газеты я узнал о Вашем юбилее. Удивился: думал, Вам сорок! Поздравляю и от всей души желаю успехов дальнейших и здоровья. Ваш роман «Гибель Светлейшего» очень понравился нашему всему семейству. Спасибо за присылку. Привет.
О болезни Всеволода Вячеславовича я узнал в начале 1963 года. Смерть его застала меня в Москве. Мне было горько, что я не мог подняться с постели (лежал с воспалением легких) и выполнить свой последний долг перед старым другом, которого я знал сорок пять лет.