Глава десятая

Еще до полудня следующего дня я поднимался по лестнице нового дома, где нашел свое убежище герцог. В широких ступенях, покрытых ковром, чудилась аура секретности; в атмосфере — приглушенность, как и на самой этой улице — в приукрашенном тупичке, уводящем из бурной жизни Итальянского бульвара. Здесь чувствовался неожиданный застой пригорода, словно ты внезапно оглох посреди шума.

Выражение лица слуги, проводившего меня в комнату, было невероятно красноречиво — словно молчание частного сыщика. Это был английский слуга или актер, исполняющий такую роль, — из тех, кого обожают иностранцы. Комната встречала роскошью — не дешевой и вульгарной роскошью, а само́й вульгарностью во всей ее пышной, плюшевой и пурпурной красе. Воздух тяжелый, убитый запахом экзотических цветов, затененный шторами, напоминавшими обильные бархатные задники некоторых старинных портретов. Герцог де Мерш принес с собой в эту резиденцию вкус Нового дворца — той показной безделицы, что ошеломляет толпы честных туристов.

Я вспомнил, что он филантроп — то есть может быть человеком замечательной нравственности, но безразличным ко вкусу. Наверняка. И все-таки на меня подобное окружение действовало удручающе из-за мысли, что такое королевское великолепие лежит не на той чаше весов искусства. Я отвернулся от зала и выглянул на сияющие белые украшения фасадов напротив.

Должно быть, позади меня открылась дверь, потому что я услышал завершение тирады:

— Et quant à un duc de farce, je ne m’en fiche pas mal, moi[20], — произнес высокий голос с удивительным сочетанием иностранного акцента и глиссандо.

Последовал приглушенный упрек мужским голосом, а затем — снова с пугающей четкостью:

— Gr-r-rangeur — Eschingan — eh bien — il entend. Et moi, j’entends, moi aussi. Tu veux me jouer contre elle. La Grangeur-pah! Consoles-toi avec elle, mon vieux. Je ne veux plus de toi. Tu m’as donné de tes sales rentes Groënlandoises, et je n’ai pas pu les vendre. Ah, vieux farceur, tu vas voir ce que j’en vais faire[21].

Из соседней комнаты явилось великолепное создание — воистину великолепное. Она была хрупка, как садовая лилия. Ее большие голубые глаза, горящие от гнева, глянули на меня, ее поджатые губы разжались, ноздри затрепетали.

— Et quant à vous, M. Grangeur Eschingan, — начала она, — je vais vous donner mon idée à moi…[22]

Я не понимал, что происходит, но хотя бы оценил всю неловкость. Мир как будто перевернулся вверх ногами. Я был ошеломлен, но все-таки сочувствовал человеку в соседней комнате. Я не знал, как быть. Вдруг поймал себя на том, что говорю:

— Мне ужасно жаль, мадам, но я не понимаю французского.

На ее лице — лице прелестном — вспыхнула досада еще сильнее. Видимо, ей хотелось — чрезвычайно — поделиться idée à elle[23]. Она сделала резкий и свирепый жест, полный презрения и возмущения, и повернулась обратно к полуоткрытому проходу. Она вновь принялась рассуждать на тему слабости невидимого собеседника, но дверь быстро и безмолвно закрылась. Мы услышали щелчок замка. С поразительным проворством женщина склонилась к замочной скважине и выкрикнула с акцентом: «Свинья, свинья!» Потом выпрямилась во весь рост, и ее лицо стало спокойным, а манеры — величественными. Она проскользнула через зал, остановилась, взглянув на меня, и показала на неподвижную дверь.

— Свинья, свинья! — заявила она таинственно.

Думаю, так она пыталась уберечь меня от лжи человека за дверью. Я посмотрел в ее большие глаза.

— Я понял, — произнес я серьезно.

Она выплыла из комнаты. Для меня эта сцена стала долгожданной комедийной отдушиной. У меня было время поразмыслить. Дверь так и оставалась закрытой. Теперь герцог стал для меня человечнее. До сих пор я принимал его за персону того утомительного типа, у кого помпезный филантропизм заменяет человеческие чувства. И еще меня развеселило, как меня звали Le Grangeur. Развеселило — а мне очень нужно было веселье. Иначе я бы в жизни не написал статью о герцоге. Это утро началось с нервного раздражения. Как никогда хотелось покончить с интервью, с «Часом», с журналистикой, со всем. Но это небольшое происшествие меня укрепило, придало мыслям не столь мрачное направление. Я задумался, будет ли де Мерш дуться — или поверит, что я не понял ни слова из тирад этой женщины.

Вдруг открылась дверь рядом с той, в которую вошел я, — через эту дверь только что вышла женщина.

Должно быть, в вечер у Черчиллей герцог произвел на меня яркое впечатление. В памяти его образ словно застыл. Теперь он говорил точно так же, как тогда, — жестикулировал, как я и ожидал. Не пришлось переосмысливать мое мнение. Ведь как правило, при первой встрече мы оцениваем человека и при каждой последующей дополняем его образ. Де Мерш был сплошь елейное дружелюбие. Он выглядел человеком света среди людей света, но при этом в нем не было ни капли той инстинктивной сдержанности, что ожидаешь встретить у человека, временно отмеченного величием. Нет, ее место занимала подспудная угрюмость, словно он с сожалением вспоминал о прежнем пьедестале.

На медленном коммерческом английском он извинился за то, что заставил ждать; наслаждался-де свежим воздухом этого прекрасного утра, объяснил он. Все это он мямлил, не поднимая глаз от моего жилета, — с видом, не гармонировавшим с той напыщенной честностью, которую ему придавала борода. Но сразу после этого де Мерш нацепил на левый глаз монокль и посмотрел прямо на меня чуть ли не запальчиво. Улыбкой и словами «ничего страшного» я показал, что готов сделать вид, будто ничего не произошло.

— Вы хотите взять интервью, — сказал он просто. — Я только рад. Полагаю, вам интересно узнать о моих арктических планах. Поделюсь, чем смогу. Возможно, вы помните, что я рассказывал, когда имел удовольствие познакомиться с вами у достопочтенного мистера Черчилля. Мечта моей жизни — оставить после себя счастливое и самодостаточное государство, насколько на это могут повлиять законодательство и политическое устройство. Думаю, это англичане и хотят знать обо мне больше всего.

Он говорил ужасно скучно. Наверное, филантропы и основатели государств приберегают свои сильные стороны для целей поважнее. Я попытался себе представить, что эти низкий покатый лоб и мясистые руки с розовыми ногтями принадлежат новому Солону, Энею наших дней. Попытался вызвать в себе соответствующий энтузиазм. В конце концов, он творит великие дела. Слишком уж я люблю оценивать других по умственным способностям. Их-то герцогу и не хватало. Я допустил, что все они ушли в его единственную благородную идею.

Он предоставил статистику. Проложено столько-то миль железной дороги, закуплено столько-то локомотивов британского производства. Местные обучены использовать и ценить швейные машинки и европейские костюмы. Столько-то младших сыновей Англии отправились зарабатывать себе состояние и заодно между прочим просвещать эскимосов — столько-то сотен французов, немцев, греков, русских. Все они живут в гармонии трудоустроенными, счастливыми, свободными работниками под защитой самых строгих законов. Каннибализм, поклонение фетишам, рабство — отменены, искоренены. За всем наблюдало большое международное общество сохранения заполярной свободы — предлагало новые законы, дополняло старые. Это край тяжелый для здоровья, но только не для тех, кто ведет чистую жизнь, — hominibus bonæ voluntatis[24]. И других он к себе не звал.

— Мне пришлось вытерпеть столько поклепов. Выслушать столько оскорблений, — говорил герцог.

Перед моими глазами промелькнула та дама — гибкая, стройная; статуя с движениями змеи. Я так и видел, как ее точеная белая ручка указывает на закрытую дверь.

— Ах да, — сказал я. — Но мы хорошо знаем, что за люди те, кто нас поносит.

— Что ж, — ответил он, — ваше дело — показать им правду. У вашей страны большая власть. Если бы только пустить ее в нужное русло.

— Сделаю что смогу, — сказал я.

Я увидел апофеоз Прессы — той Прессы, из-за которой основатель государства вынужден заискивать перед таким, как я. Ведь он говорил тоном просителя. Это я стоял между ним и людьми — судья народов и королей грядущего. Я был никем, ничем — и все-таки общался на равных с тем, кто менял облик континентов. Он нуждался во мне, в стоявшей за мной силе. Как странно было находиться в этом зале наедине с таким человеком, запросто общаться с ним точно так же, как в собственной комнатушке наедине с кем угодно.

Но не думайте, не то чтобы я потерял голову от восторга. Для меня это было ничто. Меня просто выбрали из-за некоего стечения обстоятельств. Даже в своих глазах я выступал лишь символом — видимым проявлением непостижимой стихии.

— Сделаю что смогу, — сказал я.

— О да, постарайтесь, — сказал он. — Мистер Черчилль рассказывал, как хорошо у вас получается.

Я ответил, что это очень любезно со стороны мистера Черчилля. Напряжение сходило на нет. Герцог спросил, видел ли я уже свою тетю.

— И думать о ней забыл, — сказал я.

— О, обязательно сходите к ней, — ответил он. — Она совершенно удивительная женщина. Одна из немногих позволяет мне расслабиться. Уверяю вас, она на устах у всего Парижа.

— Я и понятия не имел.

— О, потрафите ей, — сказал он. — Вас это развлечет.

— Обязательно, — пообещал я перед уходом.

Я вернулся прямиком домой, в свою каморку под крышей. Тут же засел за статью и работал с большим напряжением, чуть ли не в истерике. Отлично помню то место и то время. В вихре чувств взгляд цепляется за вещи, почти их не замечая. Но потом все вспоминается.

До сих пор вижу ту узкую комнату, голые, бурые, ветхие стены, неуместные мраморные часы на каминной полке, единственное скрипучее кресло, что шаталось подо мной. Практически могу воспроизвести хитроумный рисунок выцветшей скатерти, прятавшей мой круглый столик. Чернила оказались густыми, бледными и липкими; перо оставляло кляксы. Я писал яростно, торопясь закончить поскорей. Однажды я вышел и склонился с балкона, стараясь поймать слово, которое никак не шло. Где-то в милях подо мной по мощеной улице ползли маленькие человечишки, дребезжали их маленькие телеги, маленькие рабочие опускали бочки в подвал. Все было очень серо, мало́ и четко.

В открытом окне мансарды напротив я видел, как скульптор работает над исполинской моделью из глины. Он казался таким большим в своей белой блузе — несоразмерным окружающему миру. Вровень с моими глазами шли плоские свинцовые крыши и дымоходы. На одном синей краской были вкривь и вкось намалеваны большие буквы «A bas Coignet[25]».

Над домами сгущались огромные тучи — округлые, рассыпающиеся массы серости, порой озарявшиеся угрюмым рыжим светом на фоне бледной и прозрачной лазури неба. Я стоял и смотрел. Вышел подумать — но мысли оставили меня. Я мог только смотреть.

Тучи незаметно, неумолимо надвигались, вдруг их разорвал разряд молнии. Они завихрились, словно взбаламученный дым, и разом почернели. На свинцовый пол моего балкона стали падать большие капли, оставляя зазубренные кляксы.

Я вернулся в сумерки комнаты и продолжил писать. До сих пор так и чувствую, как кончик пера рвал грубую бумагу. Помеха для спешащей мысли — но рвущиеся из меня слова не обращали внимания ни на какие помехи, набирая силы подобно потоку воды, прорывающему плотину.

Я писал пеан великому колонизатору. Тогда эта тема была разлита в воздухе. Она притянула меня, отвлекла от самого де Мерша. Пожалуй, я позволил этому произойти, поскольку впервые писал подобное. Это стало новой для меня территорией — и я резвился на ней. Весь отдался эмоциональному, лиричному порыву из тех, плоды которых потом так стыдно перечитывать. И хоть сам это понимал, предпочел не задумываться.

Гроза прошла, и, когда я спешил с рукописью в редакцию «Часа» на авеню Оперы, в воздухе уже искрилась свежесть. Хотелось как можно скорее избавиться от бумажек, от соблазна править на следующее утро.

А еще хотелось восторженного облегчения — я его ждал. Заслуживал. В редакции я застал иностранного корреспондента — маленького еврея-космополита, чьи брови начинали расти уже от переносицы. Он был словоохотлив и фамильярен, как и вся его братия.

— Здравствуй, Грейнджер, — приветствовал он.

Я уже привык считать себя павшим из дворянских эмпиреев, но еще не настолько принизился, чтобы выслушивать, как незнакомцы его пошиба зовут меня Грейнджером. Я попытался вежливо от него избавиться.

— Читал твои вещицы в «Часе», — продолжал он, — я бы сказал, чертовски хорошо. Взялся за старину Рыжебородого? Дай посмотрю. Да-да. Вот так и надо; настоящее мастерство. Должно быть, наскучил тебе до смерти… я имею в виду, старина де Мерш. Интервью должны были отдать мне, знаешь ли. Это моя вотчина, интервью в Париже. Но я и не против. Уж лучше ты, чем я. У тебя получается на порядок интересней.

Я пробормотал благодарность. В этом лощеном коротышке было ощущение, присущее подобному типу. Казалось, он шутливо и в то же время отчаянно старался показать, что мы с ним равны.

— Куда идешь сегодня вечером? — спросил он вдруг в припадке фамильярности.

Я был ошарашен. Непривычно слышать такие вопросы после пяти минут знакомства. Я ответил, что у меня нет планов.

— Слушай-ка, — обрадовался он. — А пойдем ужинать со мной в «Бреге» и потом заглянем в Оперу. Поговорим как положено.

Я слишком устал, чтобы придумывать вежливый повод для отказа. К тому же коротышка вцепился в меня, как дитя в новую игрушку. Мы сходили в «Бреге» и действительно превосходно поужинали.

— Всегда хожу сюда, — сказал он, — кого только не встретишь. Денег уходит прорва — но я не привык экономить, только не для «Часа». Когда я говорю, что услышал о чем-то от сенатора, всегда можно быть уверенным, что это сенатор, а не бабка в газетном киоске. Я не то что большинство журналистов.

— Мне всегда была любопытна эта внутренняя кухня, — сказал я расслабленно.

— Когда мы вошли, я кивнул де Сурдаму, а тот старичок — Плювис, работник «Аффэр». Мне надо будет с ним переговорить, если позволишь.

Он начал с приязнью расспрашивать о здоровье замечательного мистера Фокса, интересовался, часто ли я с ним вижусь, и так далее и тому подобное. Я с улыбкой догадался, что у этого коротышки есть свои подспудные цели, и решил как-нибудь ему услужить, если и он мне поможет. Итак, он кивнул Сурдаму из австрийского посольства, переговорил с Плювисом и вернулся, довольный тем, что сумел меня впечатлить; я так и видел, как его распирает от радости. Он предложил прогуляться до газетного киоска, куда обычно заходил, — его тоже держала одна из племени Израилева, маленькая сварливая старушонка.

Как я понял, в разгаре чувств ему хотелось поболтать, потратить еще несколько минут на прогулку.

— Уже много месяцев не разминал ноги, — пояснил он.

Мы шли в летних сумерках. Славно совершать моцион вечером в начале лета. Столько мелочей привлекало взгляд, столько самых обыденных мелочей: выражения лиц прохожих, вид воротника; непривычно затянутая талия приличной мещаночки, гулявшей рука об руку с употевшим супругом. В позолоте на статуе Жанны д’Арк чувствовалась приятная буржуазная мелочность, галереи рю де Риволи так же приятно разбавляли серое освещение. Мне вспомнился один магазин — греческая лавочка с витриной, заставленной подделками, — где мне много лет назад дали фальшивую купюру в пять франков. Все тот же коварный левантинец стоял теперь на пороге — возможно, даже в той же феске. Старушонка, к которой мы шли, была согнута едва ли не впополам. Носом она тыкалась в свои разложенные товары, пока ее руки в варежках, дрожа, искали то, о чем просил корреспондент. Мое мнение о спутнике повысилось из-за его заботы об этом забытом осколке его расы.

— Всегда хожу сюда! — воскликнул он. — У всех бывают свои привычки. И к тому же она очень честная — всегда можно рассчитывать, что тебя не обсчитают. А если не знаешь продавца, никогда не угадаешь, не подкинут ли тебе итальянское серебро, знаешь ли.

— О, знаю, — ответил я.

Знал я и то, что он хотел, чтобы и я что-то купил. Я проследил за траекторией ее рук, зацепился глазами за «Ревю Руж» и вспомнил, что там было что-то о Гренландии. Я заплатил и получил правильную сдачу. Заодно почувствовал, что и удовлетворил спутника, и остался удовлетворенным сам.

— Хочу почитать статью Раде́ о Гренландии.

— О да, — начал он, чтобы снова показать себя человеком, который знает всех и вся. — Раде их вовсе не жалеет. Шутка получилась славная, только ни в коем случае не говори де Мершу, что читал. Раде надоел Кочи́н[26], вот он и попробовал Гренландию. Он общается с католиками, знаешь ли. Говорят, духовенству не по душе, что Система играет на руку протестантам и английскому правительству. Вот они и науськали Раде. Он едет ради мистицизма и тому подобного — как и все французские дурачки. Плотно общается с компашкой из Сен-Жермена — какие-то твои родственники, верно? Славная компашка, сейчас в моде, к ним ходят все — и старина де Мерш в том числе. Иногда закатывают жуткие скандалы, такое уж там смешанное общество, — дружелюбно тараторил коротышка, шагая рядом.

— Забавное это дело — покупать книги, — говорил он. — Я уже годами не читаю ничего из того, что купил.

Мы пришли к Опере как раз к завершению первого акта — кажется, давали «Аиду». У моего спутника везде был свободный пропуск. Я не бывал в Опере много лет. В прежние дни я всегда видел сцену с большой высоты, глядя в знойных сумерках через чужие головы; теперь же я сидел свободно, на уровне сцены. И мог благодарить за такую перемену только власть Прессы.

— Стараюсь приходить сюда как можно чаще, — сказал мой спутник, — не в силах обойтись без музыки, когда душа просит.

И в самом деле, он любил музыку, что вообще присуще его народу. Она его словно смягчала, меняла характер, и сидел он рядом со мной тихо.

Но на завершающих нотах каждого акта он уже рыскал в коридорах, говорил и слушал, отлавливая каждого, кто уделил бы ему хоть слово.

— Многое тут узнаю́, — объяснил он.

После финала мы склонились с бокового балкона, глядя на толпу, которая струилась по мраморным лестницам. Никогда не устану от этой сцены. Есть что-то поразительно безвкусное в разноцветном мраморе местной архитектуры. Хоть убейте, но это выглядит как триумф орнаментального мыловарения; так и ждешь, что в нос ударит запах. А уж поток людей, текущий, словно жидкость, через зеркальный свет, и просторность… Да, есть в этом и что-то фантастическое; есть и что-то ироничное.

Я наблюдал за жутким шествием довольно хмельного, гигантского, багрового англичанина, гадая, насколько помню, доберется ли он до постели.

— А вот, кажется, и твои родственники, — сказал корреспондент, показывая вниз.

Мой взгляд провел мысленную линию от его бледного пальца. Я разглядел роскошную бороду герцога де Мерша, шедшего рука об руку с пожилой дамой, которую он выслушивал едва ли не с благоговением; голова склонена к плечу, улыбка искренняя. Чуть поодаль, на лестнице, было пустое пространство, словно люди не смели его занять. Возможно, я ошибался — возможно, и не было никакой пустоты; уже не знаю. Видел я лишь фигуру, неописуемо яркую женскую фигуру, скользящую вниз. Видел ее холодность, самоуверенность, независимый темп движения. В том четком, прозрачном, переливающемся свете выделялись каждая складка платья, каждая линия ее белых рук, белых плеч. Лицо повернулось навстречу моему. Как хорошо я помню падающий на него свет — нигде ни тени, ни под бровями, ни у носа, ни в волнах волос. Она была само воплощение света — грозное, зловещее.

Она улыбнулась, ее губы сдвинулись.

— Ты придешь ко мне завтра, — сказала она.

Я услышал слова — или только прочел движение губ? Она была далеко-далеко внизу; воздух бурлил от шуршания ног и одежды, смеха, полнился звуками, которые давали о себе знать, но отказывались быть уловленными.

— Ты придешь ко мне… завтра.

Очевидно, старушка рядом с де Мершем — моя тетушка. Я не понимал, зачем мне идти к ним завтра. Внезапно нашло довольно приятное осознание, что это, в конце концов, моя семья. Эта старушка на самом деле мне ближе всех на свете. А девушка в глазах окружающих — моя сестра. И не сказать чтобы я был против этого. Я смотрел на них и впервые чувствовал себя не так одиноко, как все эти годы.

Вдруг рядом поднялся небольшой переполох. Сбоку от меня стояли двое. Не имею ни малейшего понятия, кто — то ли маркизы, то ли железнодорожные грузчики, там и не разберешь. Один — высокий блондин с тяжелыми обвисшими рыжими усами, на вид ирландец; второй — непримечательного роста, темноволосый, одетый превосходно и изысканно. Это мне запомнилось по какой-то детали его костюма, хоть уже и не упомню какой — то ли по перчаткам, то ли по шелковой полоске сбоку брюк, то ли по чему-то еще в этом роде. Блондин что-то произнес, чего я не разобрал. Я услышал слова «де Мерш» и «Anglaise»[27] и увидел, что темноволосый смотрит на группку под нами. Затем я услышал собственную фамилию — исковерканную; настоящее испытание для того писклявого и презрительного голоса. Корреспондент, стоявший по другую руку от меня, заметно вздрогнул и быстро обогнул меня сзади.

— Месье, — сказал он горячим шепотом и отвел их в сторонку.

Я видел, как он что-то говорит, видел, как они обернулись ко мне, пожали плечами и ушли своей дорогой. Но не понял значения этой сцены — по крайней мере тогда.

— Что случилось? — спросил я вернувшегося друга. — Они говорили обо мне?

Ответил он нервно.

— О, о салоне твоей тети. Наверняка хотели ляпнуть что-нибудь неловкое… никогда заранее не узнаешь.

— Так он и правда у всех на устах? — спросил я. — Я уже подумываю сходить сам.

— Ну конечно, — сказал он, — сходи. Я и правда думаю, что тебе стоит.

Загрузка...