В полдень следующего дня я заглянул к Фоксу в его квартиру. Он вытянулся на диване — очевидно, я опять должен был перенять те его обязанности, что в принципе перенимаемы. Этой просьбой он меня и встретил.
— Не забивай газету своими желторотыми гениями, — дружелюбно говорил он, — и не перетруждайся. Делать там сейчас нечего, но кто-то же должен приструнить эту мелкую бестию Эванса в мое отсутствие. Будь его воля, он бы вовсе меня вытеснил; думает, и без меня прекрасно справится.
Я на свой лад выразил презрение к Эвансу и собрался уходить.
— А, и еще… — окликнул меня Фокс. Я оглянулся. — Сегодня должна прийти почта из Гренландии. Если Кэллан сумел дать волю перу, то пусти его писанину, будь другом. Это материал на передовицу, сам понимаешь.
— Полагаю, сперва на него следует взглянуть Соуну? — уточнил я.
— Ах да, — ответил он, — но вели ему строго держаться текста старины Кэла, прямо вбей ему это в голову. Если Соун напьется и добавит отсебятины, выйдет конфуз. Люди ждут неразбавленного Кэла. Вот что: своди-ка Соуна на обед, а? Приглядывай, сколько он пьет, да растолкуй хорошенько, чтобы он строго следовал Кэлу.
— Значит, Соун в своем репертуаре? — спросил я.
— О, — ответил Фокс, — он все сделает как надо, если донесешь до него одну простую мысль.
Тут его скрутил долгий и острый приступ. Я позвал слугу и оставил Фокса оправляться.
В редакции «Часа» меня встретили гранки рукописи Кэллана. Вручил мне их Эванс, человек за перегородкой.
— Я решил, это обязательно пойдет в номер, вот все и подготовил, — сказал он.
— О, конечно пойдет, — ответил я. — Но сначала пойдет к Соуну.
— Соуна еще нет.
Я расслышал подспудное ехидное удовольствие в его голосе. Эванс так и ждал нашего фиаско.
— Ну, что ж, — непринужденно ответил я, — времени еще вдоволь. Оставьте место в запасе. А я пошлю кого-нибудь за Соуном.
Я почувствовал, что это испытание для моей смекалки. Меня не особенно заботила газета, но не хотелось, чтобы меня обставил Эванс — этот бешеный валлиец в очередном припадке упрямства. Я знал, что будет; знал, что Эванс разыграет невообразимую глупость — глупость непрошибаемую, присущую всем представителям его примитивного рода. Меня ждал день треволнений. И в моих обстоятельствах этому оставалось только радоваться — так я отвлекался от своих неприятностей. Попробуй предаться мрачным думам, когда правишь норовистой лошадью.
Эванс знал, что я достаточно несведущ в технических деталях; их он, мрачно торжествуя, весь день от меня скрывал.
Иногда я порывался сам прочитать статью Кэллана. Но это было нечитаемо. Она открывалась описанием убогости быта гренландцев и безвкусными пассажами, полными местного колорита.
Я и так знал, что будет дальше. Это бытописание домершевской Гренландии в стиле Кэллана — уполномоченного инспектора, — призванное продемонстрировать славу и пользу возрождения. Я отлично знал, что будет, и физически не мог продраться дальше первых десяти строк.
К тому же все шло наперекосяк. У печатников случилась очередная вспышка дурацких вопросов. Их посыльные шли к Эвансу, Эванс слал их за сосновую перегородку ко мне. «Мистер Джексон желает знать…»
Четвертый посыльный из отправленных к Соуну вернулся с вестями, что Соун прибудет в полдесятого. Я велел найти самый крепкий кофе, что только варят в городе. Прибыл Соун. Болен, говорил он, ах как болен. Он пожелал укрепить здоровье шампанским. Я предложил кофе.
Соун был сыном ирландского пэра. Он обладал величественной внешностью, хотя и слегка расплывшейся, а также остатками дворянских манер. Не нос, а чудо классической скульптуры, хотя течение времени сделало его красным и пятнистым — c результатом не возмутительным, но ироничным; волосы поседели, глаза налились кровью, тяжелые усы растрепались. Он вызывал уважение, которое испытываешь к тому, кто уже пожил и ни о чем не переживает. У Соуна был причудливый непостоянный гений, стоивший того, чтобы Фокс терпел его провалы и снобское нахальство.
Я принес кофе и показал на вчерашний диван.
— Черт подери, — возразил он, — говорю же, я болен; мне нужно…
— Вот именно! — прервал я. — Вам нужен отдых, старина. Вот статья Кэла. Мы хотим нечто особенное. Если не справитесь вы, отдам Дженкинсу.
— Чертов Дженкинс, — сказал он. — Я справлюсь.
— Но знайте, — сказал я, — пишите строго согласно доводам Кэллана. Не добавляйте сведения из внешних источников. И кроите как хотите — но в духе Кэллана.
Он согласно буркнул. Я оставил его валяться на диване, попивая кофе. Свет отладил так же, как включал себе предыдущей ночью Фокс. Отправляясь на ужин и видя, как он подносит страницы к осоловелым глазкам и философски проклинает природу всего сущего, я был вполне в нем уверен.
Когда я вернулся, Соун произнес с дивана что-то неразборчивое — что-то о Кэллане и его статье.
— О, бога ради, — ответил я, — не беспокойте меня. Налейте еще кофе и держитесь посыла Кэла. Так велел Фокс. Я ни за что не отвечаю.
— Проклятый чудила, — пробормотал Соун.
Начал что-то корябать карандашом. Судя по его интонации, он подходил к той самой стадии, когда можно было ожидать чего-то блестящего — истинной передовицы.
Закончил он очень поздно. Дописав последнее слово, поднял глаза.
— Готово, — сказал он. — Но… что за чертовщина? Ощущение, будто у налаженных часов лопнула пружина.
Я позвонил в колокольчик, чтобы кто-нибудь отнес копию вниз.
— Я ваших метафор не понимаю, Соун.
— Но эта подходит как нельзя кстати, — настаивал он, — если считать пружиной меня. Я тут натягиваюсь все туже и туже, чтобы расхвалить старину де Мерша с его Гренландией, — в последнее время натянут до упора, не шучу. И ни с того ни с сего…
Пришел мальчик и унес копию.
— …ни с того ни с сего, — продолжил Соун, — что-то сдает — и вжух: стрелки летят вспять, а старина де Мерш с Гренландией шлепается вниз, как груз маятника.
От грохота станков сотрясало оконные рамы. Соун встал и подошел к буфету.
— И ведь работал всухую, — сказал он. — Но сравнение хорошее, разве нет?
Я быстро сделал шаг к звонку у стола. Гранки Кэллана, по которым работал Соун, лежали смятым белым флагом на коричневой столешнице деревянного стола Фокса. Я направился к ним. Протянув руку, вдруг почувствовал, как в разуме скользнул ответ — не громче, чем прилет пули: ударил с той же силой и засел с той же болью. Я вспомнил утро в Париже, когда она рассказывала, как просила одного из помощников де Мерша предать хозяина и не скрывать от Кэллана истинные ужасы Système Groënlandais — забитых, замученных, несчастных жителей, голод, порок, болезни и преступления. Перед моими глазами вдруг возникла узкая комната с высоким потолком в доме моей тети; как открылась дверь и вошла она с тем горестным губернатором — человеком, который покажет Кэллану все, — и его скрежещущее «C’est entendu…»[58]
Я отчетливо вспомнил сцену; ее слова; ее выражение лица; мое полное неверие. Вспомнил я и то, что это не спасло меня от возмущения несгибаемым желанием унаследовать землю коварством. Я не подпускал к себе саму эту идею — и вот, пожалуйста: теперь она передо мной во всех своих значениях и последствиях. Кэллан и правда увидел то, что ему не предназначалось видеть, и написал правду. Сама статья — пустяк, но ведь отправили его туда со всеми фанфарами сторонники де Мерша. То есть он — человек, которому можно верить. По сути, сами сторонники де Мерша чуть ли не говорили: «Если нас осудит он, мы воистину обречены». И теперь, когда вердикт в самом деле был вынесен, казалось, он означал крах для всех, кого я знал, с кем работал, кого видел, о ком слышал в последний год своей жизни. Крах для Фокса, Черчилля, министров и тех, кто беседовал в вагонах, для лавочников и правительства; угроза институтам, которые связывали нас с прошлым и гарантировали будущее. Безопасность всего, что мы уважали и во что верили, зависела от разоблачения отвратительной аферы — и это разоблачение находилось у меня в руках. В тот вечер вся власть печати подчинялась моей прихоти. Народ ждал вердикта. Последним козырем де Мерша оставалась его филантропия — его образцовое государство и счастливые коренные жители.
Пол под ногами дрожал от гула станков, все здание вибрировало, как в землетрясение. Я был наедине со своим знанием. Знала ли она? Она ли вложила эту власть в мои руки? Но я был один — и я был свободен.
Я взял гранки и принялся читать, наклоняя страницу так, чтобы на нее падал свет. Это было исступленное осуждение, но под неумелой стилистикой читались искреннее возмущение и боль. Здесь были все отвратительные подробности жестокости к несчастным, беспомощным и беззащитным; голая алчность и своекорыстие; но еще отвратительнее было увидеть без маски ложь, что крылась за словами, которые веками вели людей к благородным поступкам, самопожертвованию, героизму. Ужасало внезапное осознание, что все традиционные идеалы чести, славы, совести служили колоссальной и омерзительной афере. Афере, что расползлась незаметно, проникла в самое сердце убеждений и заветов, на которые мы полагаемся в своем пути между прошлым и будущим. Старому миропорядку предстояло жить или умереть во лжи. Я увидел все это с силой и ясностью откровения; увидел, словно проспал целый год работы и мечтаний, а очнувшись, узрел истину. Увидел все; увидел цель моей сестры. Что мне было делать?
Я сам не заметил, как меня охватило волнение. Пальцы, державшие стопку страниц, сжались и смяли ее.
— Толстая стопочка, — сказал Соун. Он смотрел на меня, стоя у открытого буфета. — Да и я подчеркнул пожирнее… завтра народ выйдет на улицы.
Он сунулся в буфет, и его голос зазвучал глухо. Он извлек большую бутылку с золотой фольгой на горлышке.
— Завтра лодка перевернется, — сказал он громко. — Верно?
Его голос подействовал на меня, как рука, встряхнувшая пробирку с дремлющими химикатами, что обрели прозрачность от легкого щелчка по стеклу. Вдруг все стало предельно ясно. Я понял, что все хитроумные интриги зависели от того, что в следующие несколько минут сделаю я. Теперь только мне решать, протянуть ли руку к кнопке на стене, дать ли всему миру — «добросовестности», как сказала она, — разбиться вдребезги. Станки по-прежнему гудели, напоминая дрожь желавших вырваться чувств. Я мог остановить их — а мог не останавливать. Только мне решать.
Все были в моих руках; все ничего не значили. Выпусти я эту статью в мир — и им конец, и начнется новая эпоха.
Соун взял пару бокалов на высоких ножках. Они звякнули, пока он искал в буфете что-то еще.
— Ну, что скажете? — спросил он. — Забористо, верно? Тряхнет некоторых наших сторонников, а? Билль примут завтра… но, пожалуй, не с этой статьей.
Ему срочно требовался штопор.
Но в том-то и дело: это «тряхнет некоторых наших сторонников» и даст Гарнарду уважительный повод. Черчилль, знал я, будет держаться своей линии — разумной политики. Но сколько из его сторонников теперь отвернутся — и Гарнард, разумеется, поведет их к собственной победе.
Это приговор. Кэллан отправился как инспектор — и с немалым шумом. И вот его доклад — этот вопль. Если дать ему разнестись над всеми крышами — если я это допущу, — прости-прощай, разумная политика и Черчилль. И неважно, что сам Черчилль и был разумной политикой — в стране не найдется ни одного разумного человека, кто это разглядит. Народ требовал чистоту во власти — и теперь получит неоспоримое уголовное обвинение де Мерша. И герцога будут, фигурально выражаясь, линчевать, наплевав на всякую политику.
Этого хотела она, а я хотел во всем мире только ее. Если помешать ей — она… что она сделает? Я посмотрел на Соуна.
— Что случится, если я остановлю станки? — спросил я.
Соун вкручивал штопор в фольгу бутылки.
Это было смертельно; я не видел ничего в белом свете, кроме нее. А что еще было? Вино? Свет солнца? Ветер на холме? Честь! Боже мой, да что мне честь, если я видел только ее? Дадут ли мне честь, вино, солнце или ветер то, что могла дать она? К черту их.
— Что случится, если… что? — проворчал Соун. — Проклятая пробка.
— О, просто думал вслух, — ответил я.
Фольга поддалась, и он начал вытягивать пробку. Остановить ли статью ради… например, доверявшего мне Фокса? Что ж, к черту и Фокса. И Черчилля, и все, за что стоит Черчилль; добросовестность; величие и дух прошлого, где брали начало моя совесть и совесть миллионов, спящих вокруг меня, — и ту женщину на птичьей выставке со всеми ее фермерами и торговцами. К черту и их.
Соун сунул мне в руку бокал. Он словно явился из вечности, эта забытая фигура. Я сел за стол напротив него.
— Чертовски хорошая мысль, — заявил он вдруг. — Остановить проклятые станки и надуть старину Фокса. Он задумал какую-то дьявольщину. И, богом клянусь, хотелось бы всадить ему нож в спину. Богом клянусь. А потом бросить все да уехать на Сандвичевы острова. Опротивела вся эта жизнь, собачья жизнь… Впрочем, если знаешь, что все рухнет, можно знатно нагреть руки. Но только редко когда видишь изнанку вещей.
Я глупо посмотрел на него; увидел красные глаза и растрепанные седые волосы. Я спросил себя, кто это. «Il s’agissait de?..»[59] Я словно вернулся в Париж, не мог вспомнить, о чем думал. Я выпил бокал, и он налил мне еще. Я выпил и это.
Ах да — даже тогда для меня ничего не будет решено, хоть я и знал, что Фокс и прочие не играли роли… Мне оставалось доказать ей, что я не просто послушный скот, пешка в игре. Я в самом сердце событий. И, в конце концов, меня сюда поместил случай — слепое совпадение всех тех мелочей, что ведут к неизбежному, к будущему. Если же теперь я помешаю ей, она… что она сделает? Ей придется начинать все заново. Она не захочет мстить — она не мстительна. Но вдруг она больше не захочет на меня взглянуть?
Все сводилось к простой политике. Или же страсти?
Лязг колес и стук копыт тяжелых ломовых лошадей по граниту, разнесшийся по колодцу внутреннего двора, ударил молотами по моим ушам. Соун уже прикончил бутылку и шел к буфету. Он задержался у окна и выглянул вниз.
— Сильные черти эти грузчики, — сказал он. — Я бы такой вес бумаги не поднял — только не с моей пакостью на них, не говоря уже о кэллановской. Казалось бы, этого никакие телеги не выдержат.
Я понял, что они грузят телеги для доставки выпусков в киоски. Еще было время их остановить. Я встал и очень быстро подошел к окну. Я собирался крикнуть им, чтобы прекратили погрузку. Распахнул створки.
Конечно, я их не остановил. Решение принес порыв свежего ветра. Причем до нелепости простое. Если я ей помешаю, она меня зауважает. Но ее дело жизни — унаследовать землю, и вопреки всему уважению — а может, как раз из-за него — она будет считать меня силой, действующей ей во вред… «Болезнь для меня», как сказала она.
— А что мне нужно, — сказал я, — так это показать… что она была у меня в руках — но я преданно сотрудничал.
Это было так просто, что я возликовал; возликовал, хмельной от вина; возликовал, глядя в тот мрачный двор, где в лучах большой дуговой лампы плясали переносные фонари поменьше. Разбросанные по всем окнам позолоченные буквы пестрели названиями неисчислимых предприятий Фокса. Что ж, власть принадлежала ему… но ликовал я. Я преданно сотрудничал с силами будущего, пусть сам и не хотел наследовать землю. Хотел только приблизить это будущее. Большая телега, подняв волну грохота, — что понеслась вверх по колодцу, колотясь о стены, — пришла в движение. Черная крыша, проходя под моими ногами в арку, колыхалась, словно плечи слона. И вот она пропала из виду — она тоже сотрудничала; через несколько часов поднимут кулаки люди на другом конце страны — другом конце мира. О, она сотрудничала преданно.
Я закрыл окно. Соун держал в одной руке шампанское. В другой — фоксовский нож для бумаги: металлический, клинок из Японии или с Декана. Он обводил им горлышко бутылки.
— Я уж думал, вы сейчас кинетесь наружу, — сказал он. — Я бы и не мешал. Все опротивело… опротивело. Сами поглядите… сегодня… этот адский трюк Фокса… И я тоже поучаствовал… Зачем?.. Надо бы поесть. — Соун сделал паузу. — …И выпить, — прибавил он. — Но этот пакостный трюк принесет голод множеству глупцов. Многие лишатся доброго имени… Ну и плевать, я убираюсь к черту… Кстати говоря: отчего он это затеял? Деньги? Хандра?.. Вам ли не знать. Вы наверняка тоже в деле. И точно не из-за голода. Удивительно, на что только не пойдут люди ради своих любимых грешков… А? — Он пошатнулся. — Вы не пьете — какой ваш любимый грешок?
Он с вызовом посмотрел прямо на меня, сжимая горлышко пустой бутылки. Его хмельной тяжелый взгляд словно принуждал к соучастию в его убогой сделке с жизнью, вознаграждал убогой свободой. Мне казалось, он ничтожен и гнусен; но отчего-то на миг он предстал зловещим.
— Вам меня не напугать, — сказал я в ответ тому странному страху, что он в меня вселил. — Теперь меня ничто не напугает.
Ощущение полной неуязвимости стало первым послевкусием моей победы. Я покончил со страхом. Этот несчастный черт как будто стоял где-то бесконечно далеко. Он потерян — но лишь один из потерянных; один из тех, кого я уже видел гибнущим в том бурном потоке из шлюза, что раскрылся по мановению моей руки. Что ж, он сгинет в хорошей компании; его унесет вместе с прошлым, что они знали, и будущим, что они ждали. Но он был гнусен.
— Я покончил с вами, — сказал я.
— А? Что?.. А кто хотел пугать?.. Я спрашивал о вашем любимом грешке… Не скажете? А то можете сказать как есть, ничего не опасаясь, — я убираюсь к черту… Нет… Хотите, скажу свой?.. Времени нет… я убираюсь к черту… Спросите полицейского… сойдет и подметальщик перекрестков… Я убираюсь.
— Вы уберетесь. Вам придется, — сказал я.
— Что… Гоните меня?.. Выбрасываете незаменимого Соуна за борт, как какой-то выжатый лимон?.. А вы готовы?.. А что скажет Фокс?.. А? Но вы не можете, приятель; не вы. Я вам так скажу… так скажу… не сможете… С вами тут… опротивело… я убираюсь… на острова — Острова блаженных[60]… Стану… нет, не ангелом, как Фокс… а стану… о, да хоть пляжным бездельником. Валяться на белом песочке, под солнцем… голубые небеса и пальмы — а?.. Корабль «Вайкато». Я убираюсь… Давайте и вы со мной… потеха… Гони́те сам себя отсюда. Теплый песочек, задумайтесь, теплый… не хотите? — спросил он с уязвленным видом. — Что ж, а я убираюсь. Проводите до кеба, старина, вы все-таки порядочный человек… не из этих мерзавцев, что предадут лучшего друга… за грош… или за бабу. Больше вы меня не увидите…
Я не верил, что он доберется до южных морей, но все-таки спустился с ним и проводил взглядом его, бредущего по улице, пошатывающегося под бледным рассветом. Содрогнулся я, наверное, от той ночной зябкости. Я бесконечно верил в будущее: теперь между мной и ней ничего не стояло. Меня сопровождало эхо моих шагов по каменным плитам мостовой, наполняя всю пустую землю звуком моего продвижения.