Глава четырнадцатая

В тот день у нас произошла сцена, а вечером — вторая. Память о них слегка затуманена. События вдруг стали развиваться так быстро, что я не могу уложить их по порядку, как ни стараюсь. Не могу даже отчетливо вспомнить, что она говорила в том первом объяснении. Должно быть, я накинулся на нее из-за де Мерша, все с теми же словами; наверняка сказал, что ради своей фамилии не позволю снова видеться с этим человеком. А она в ответ рассказывала — о, рассказывала ужасные вещи о том, как подмяла Хальдершродта под себя и давила на него. Хальдершродт был главным банкиром де Мерша; его падение приведет к падению герцога, и так далее. «И так далее» в данном случае значило очень многое. Хальдершродт, оказывается, и был тем, кто «что-то затеял», как выражалась американская газета, а вернее, он и объединенные компании, которые он представлял. Подробностей я не помню. Они были слишком сложными и слишком чуждыми, а я — слишком взволнованным, чтобы уделить им внимание. Но если вкратце, падение Хальдершродта означало бы Черный понедельник — страшную вещь при нынешнем уровне общественной уверенности, но мало значившую для меня. Не помню, как именно она приперла его к стенке. Не забывайте, Хальдершродт был третьим представителем влиятельной династии; человеком, который не обладает особым даром и отлично об этом знает; человеком, одержимым погоней за огромным успехом, подобным успеху основателя его династии, — и тут важную роль сыграло бы предвидение, умение разбираться в международных делах. Такая одержимость и была его слабостью, слепым пятном, и моя сестра этим воспользовалась. Как я уже сказал, подробностей я не помню, если вообще их слышал; они касались какой-то монархической революции — революции, что вызвала бы обвал по всему миру и затевалась в нашем салоне. А сестра революцию прикончила — видимо, предала, — и никаких последствий не настало, а Хальдершродт с партнерами остались не у дел.

Все это было историей знамений, которые так и не воплотились, историей зыбучих песков, из которых смогли выбраться только люди с самыми холодными головами.

— А у нас… у нас головы холодные, — сказала она.

Ее невозможно было слушать без содрогания. Если мне имя Хальдершродта о чем-то и говорило, то о надежности; это было могущественное имя, и это был человек, которого я только что видел, человек, кого разум по привычке наделял прозорливостью, достойной короля. Страшно было даже подумать о его бесславной гибели; так же страшно, как если бы она показала на совершенно здорового человека на улице и сказала: «Он умрет через пять минут». А ведь именно так она и сказала о Хальдершродте… Он салютовал ей, отправляясь на смерть; тот сдержанный поклон, что я видел, и был приветствием смертника.

Все это меня так разволновало, что я и не заметил, как к нам вошел Гарнард. Я не видел его с того вечера, когда он и герцог де Мерш ужинали у Черчилля, но он уже так прочно ассоциировался с моими нынешними чувствами, мышлением, что не удивил меня, когда безмолвно проник в нашу сцену. Меня позвали из комнаты — кто-то желал меня видеть, и я, всё с теми же чувствами, перешел в общество полного незнакомца — человека, который в памяти остается для меня лишь голосом. Он заговорил о здоровье моей тетушки. Говорил, ей все хуже; убедительно просил воспользоваться своим влиянием и забрать ее обратно в Лондон, чтобы показать сэру Джеймсу — возможно, я, живущий в этом доме и плохо знающий тетю, и не замечаю, но вот он… Он оказался стряпчим моей тети. И был совершенно прав: моей тете становилось хуже, всего за несколько часов моего отсутствия она заметно сдала. Она принимала у себя стряпчего, чтобы изменить завещание, потом виделась с мистером Гарнардом, и отчего-то ее постиг удар, лишивший всякой силы воли. Она сидела откинув голову, закрыв глаза, и, казалось, ее лицо стекает с черепа.

— Мне ясно как день, что нужно срочно устроить ваше возвращение в Англию, — говорил юрист, — несмотря на все планы мисс Грейнджер, мистера Этчингем-Грейнджера или даже мистера Гарнарда.

Я отрешенно задумался, при чем тут мистер Гарнард, как тут вошла сама мисс Грейнджер.

— Они хотят… — тихо произнесла тетя, — они меня уговаривают… вернуться… кажется, Мередит, ты сказал — в Этчингем.

И вдруг я осознал, что сам хочу вернуть ее в Англию, очень хочу, хочу вырваться из этого переплета, убраться в надежный, понятный мир. Здесь же все было как в тумане, и почва дрожала под ногами.

— Что ж… — раздался вердикт мисс Грейнджер. — Можем отправляться, когда пожелаете. Хоть завтра.

И неожиданно стали обретать форму планы, в воздухе разлилась суета отъезда. Меня попросили проводить юриста до привратницкой — путь довольно долгий. Всю дорогу он извинялся, что так торопится в Лондон.

— Я мог бы пригодиться; при спешных отъездах вечно что-нибудь случается. Но поймите меня, мистер… мистер Этчингем: в нынешние времена я едва смог выделить время на поездку к вам. Вы поразитесь, сколько на меня свалилось лишней работы и как далеко распространилось зло. Люди как с ума сошли. Даже я потрясен.

— Я и не знал.

— Ну конечно, конечно; и никто не знал. Но, если я не ошибаюсь, будет расследование, и очень повезет тем, кто не имеет к происходящему никакого отношения…

Я уловил из его объяснений, что все плохо, как далеко, так и поблизости; что разгорались скандалы и звучали требования полного обновления верхов. Я проводил стряпчего до фиакра и вернулся через внутренний двор уже медленнее, задумавшись о своей роли в отъезде, гадая, насколько последние события сделали меня соучастником семейных дел.

Я обнаружил, что моя негласная функция — функция сиделки, оазис личной заботы посреди засухи фальшивой наемной прислуги. От меня требовалось поправлять плед чуточку удобнее, чем служанка, которая ехала в экипаже, — вносить завершающие штрихи.

Удивительно, как гладко все шло — я имею в виду отъезд. Теперь я лучше понял, что за женщина моя тетя, чем во время паники ее стряпчего. Отъезд произошел быстрее, чем исчезает табор цыган, разбивающих лагерь на холме у кустов дрока. Тем вечером мы отправились на бал из дома, словно бы пустившего корни глубоко в прочную скалу, а уже утром нас и след простыл.

На том балу закончились как интриги моей сестры, так и мое терпение. Потом я провел нескончаемую ночь — из тех ночей, что никак не завершаются и остаются в памяти дрожащими и болезненными. Меня словно заливал свет, я наблюдал из-за подвижной ширмы колышущихся платьев за ней и герцогом де Мершем. Не знаю, правда ли их отношения так бросались в глаза, но мне казалось, о них говорят все — просто не могут не говорить. Я так и слышал, как дамы отпускают с улыбочками замечания, прикрывшись веерами; как мужчины им неслышно отвечают, не поднимая глаз от пола. Собрание было смешанным — похоже, хозяин разом закрывал все свои светские долги, — и хватало людей того сорта, что отпускают замечания. Ненавидел я не саму заметность их отношений, а то, что сестра ставила меня в невозможное положение и подтверждала мои страхи. Я сверкал глазами по углам — и, полагаю, сам был слишком заметен.

Кризис разразился поздно вечером. Там был зимний сад, где гигантские пальмы уходили вверх, теряясь в глубокой тьме. Я рыскал в тенях широких листьев металлического вида, ругаясь себе под нос в припадке нервного раздражения; дрожал, как конь, измученный кнутом тупого и беспощадного кучера. Передо мной возник зияющий тоннель длинной аллеи, и вдруг в него вошел де Мерш с полосой синей ленты через грудь, под руку с ней. Сам де Мерш меня даже не волновал. Он умел сиять, но его жалкие огни бледнели подле ее сверкания менады. Было что-то ошеломляющее в ее виде, в пламени ее глаз, в свечении кудрей, в манере держать голову. Она пришла в каком-то платье из начала девятнадцатого века, ниспадающем от талии нежными складками, которые придавали ощущение утонченности, чистоты почти необыкновенной силы. А под платьем широко и пружинисто ступали ее ноги — походкой торжествующей Дианы.

Не передать, как ужасно я себя чувствовал, страдая от черного беспомощного томления; отчасти унижением любителя подслушивать, целиком — унижением неудачника.

Тут вдали показался Гарнард, неощутимо двигаясь по длинному зеленому коридору — фигура зловещая, напоминающая безмолвием своего приближения неподвижный полет хищника. Он нагнал их в поле моего зрения и пошел с ними без предварительного приветствия, что выдавало большую близость. Я постоял несколько секунд — несколько минут — и затем поспешил за ними. Я собирался что-то сделать. Наконец я нашел де Мерша и Гарнарда стоящими лицом к лицу в одном из дверных проемов: Гарнард — маленький, мрачный, бесстрастный столб; де Мерш — громоздкий, нависающий, багровый. Он широко расставил ноги и громко говорил, размахивая руками. Я подошел со стороны и остановился рядом, требуя внимания к себе.

— Я хочу, — начал я, — я был бы чрезвычайно рад, если бы вы уделили минуту, мсье.

Я понимал, что мой голос дрожит, даже охрип от волнения. Я еще не знал, что предприму, но верил в свои силы самоконтроля — знал, что справлюсь с ситуацией. Возникла пауза, удивленное молчание. Гарнард развернулся и пронзил меня критическим взглядом из-под своего монокля. Я отвел де Мерша в сторону, в одиночество пальмовых ветвей, и заговорил раньше, чем он успел задать вопрос.

— Поймите, я бы не стал вмешиваться без достойного повода, — говорил я, когда он перебил меня хриплым, шутливым голосом:

— О, мы это понимаем, мой добрый Грейнджер, и…

— Дело в моей сестре, — сказал я. — Вы… вы зашли слишком далеко. Я прошу вас как джентльмена прекратить преследовать ее.

— Какого дьявола! — воскликнул он, и затем: — А если нет?..

В его голосе, поведении читалось, что он несколько… ну, gris[51].

— Если нет, — сказал я, — я запрещу ей видеться с вами, и я…

— Ого-го! — перебил он с интонацией зрителя фарса. — Вот в чем дело: мы такой замечательный брат! — Он помолчал, потом добавил: — Ну так идите к черту со своими запретами. — Он все еще говорил добродушно.

— Я серьезен, — сказал я, — совершенно серьезен. Это зашло слишком далеко, и ради себя самого вам лучше…

Он ответил «Ах-ах!» в тоне своего же «Ого-го!».

— Она вам не друг, — старался достучаться я. — Она играет вами ради своих целей; вы…

Он чуть пошатнулся:

— Браво… брависсимо. Раз нельзя запретить, мы его запугаем. Продолжайте, старина… — И прибавил: — Ну же, продолжайте…

Я оглядел этого плечистого детину сверху донизу. Вдруг захотелось, чтобы он меня ударил, дал повод — что угодно, чтобы закончить сцену скандалом, с дракой и яростными обвинениями.

— Так вы наотрез отказываетесь меня слушать? — спросил я.

— О, совершенно.

— Вы знаете, что я тоже кое на что способен: я могу вас разоблачить.

До этого я и сам плохо представлял, что могу, что множество очерняющих деталей и массу моей ненависти возможно сплавить в единое губительное целое. Он пронзительно, истерически рассмеялся. Над нами бледно разливался рассвет, траурно просачиваясь через стекло оранжереи. Мимо начали проходить, закутываясь, люди, разъезжавшиеся по домам.

— Можете пойти… — начал было де Мерш.

Но тут он изменился в лице. Из двери вышла мисс Грейнджер, закутанная, как и весь мир.

— Мы тут вели очаровательную… — заговорил он. Она ласково коснулась моей руки.

— Идем, Артур, — сказала она и потом обратилась к нему: — Ты слышал новости?

Он уставился на нее мутным взглядом.

— Барон Хальдершродт наложил на себя руки, — сказала она. — Идем, Артур.

Мы медленно двинулись с места, но де Мерш увязался за нами.

— Ты… ты же пошутила? — спросил, схватив ее за руку так, что развернул лицом к себе.

В его глазах стояла безумная мольба, словно он надеялся, что, забрав свои слова обратно, она спасет его от необратимой катастрофы. Он весь без остатка превратился в панический, умоляющий взгляд.

— Мне рассказал мсье де Сабран, — ответила она, — он только что вернулся с constatation[52]. К тому же сам слышишь…

От группки, проходившей мимо нас, донеслись обрывки фраз. Дряхлый старик с носом, чуть ли не касавшимся его пухлых губ, говорил другому такому же:

— Застрелился… в левый висок… Mon Dieu![53]

Де Мерш медленно двинулся от нас по длинному зеленому коридору. Он шел неестественно, словно подражая строевому шагу поры своей службы в прусской гвардии. Моя спутница смотрела ему вслед так, словно оценивала степень его отчаяния.

— Так и напрашивается сказать Habet[54], да? — спросила она меня.

Я думал, больше мы его не увидим, но, пока мы ждали в предрассветном мраке, когда откроются ворота внутреннего двора, на длинной улице свирепо загрохотали копыта и с нашим экипажем поравнялся чужой. Спустя миг к нам в окно стучался де Мерш.

— Ты… Ты… — заикался он, — поговоришь… с мистером Гарнардом. Это наш единственный шанс… сейчас. — Его голос врывался к нам, смешиваясь с холодным утренним воздухом. Я содрогнулся. — У тебя столько влияния… на него и…

— О, я… — начала она.

— Проект должны одобрить, — сказал он, — иначе…

Он замолчал. Большие ворота перед нами бесшумно открылись, мы увидели внутренний двор. Светлело. Она не отвечала.

— Говорю же, — не унимался он, — если британское правительство откажется от моей железной дороги, от всех наших планов…

— О, правительство не откажется, — сказала она, сделав ударение на глаголе.

Он отступил от колес, и мы свернули во двор, оставив его стоять на улице.

* * *

В большом зале, обычно отведенном для политических заговорщиков, стоял накрытый стол, освещенный парой свечей в высоких серебряных подсвечниках. Я ощущал бешеный голод и свирепое возбуждение, от которого мысль о сне казалась чем-то из призрачного прошлого. Сам того не замечая, я что-то жевал, меряя шагами зал. Она стояла в слабом свете рядом со столом. Высокие окна отливали бледно-голубым. Было очень холодно и ужасно поздно; те бесконечные рассветные часы, когда замедляется пульс, когда реже тикают часы, когда пропадает само время.

— Понимаешь? — спросила она вдруг.

— О, я понимаю, — ответил я. — И… и что теперь?

— Теперь мы почти закончили друг с другом.

Я вдруг почувствовал, будто падаю. Я никогда не видел это так, отказывался взглянуть фактам в лицо. Так привык к мысли, что мы будем неразлучны до конца моих дней, так привык к чувству, что я важная часть ее жизни…

— Но… — начал я. — Что будет со мной?

Она стояла, глядя в пол… стояла долго. Наконец произнесла тихим монотонным голосом:

— О, постарайся забыть.

Меня поразила новая мысль — осенившая, ошеломившая.

— Ты… ты сочувствуешь, — поддразнил я. — Уже не такая уверенная, не такая холодная. Я вижу, что ты изменилась. Клянусь душой…

Вдруг ее глаза распахнулись и так же внезапно сощурились. Она ничего не ответила. Я почувствовал невыносимую боль — боль возвращающейся жизни. Она уходила. Я должен остаться один. Снова стало существовать будущее — проглядывало, как судно сквозь туман, безмолвное, фантасмагоричное, огромное — отвратительное будущее, полное необратимого раскаяния, одиночества, тоски.

— Ты вернешься к работе с Черчиллем, — сказала она вдруг.

— Откуда ты знала? — выпалил я. Мое отчаяние нашло выход в этом выплеске незначимого вопроса.

— Ты оставлял без присмотра свои письма, — сказала она. — К тому же… так для тебя будет лучше.

— Не будет, — сказал я с горечью. — Для меня уже ничего не будет как прежде. Мне не нужен Черчилль. Мне нужна…

— Нужна? — повторила она все тем же тихим голосом.

— Ты, — ответил я.

Наконец она заговорила, очень медленно:

— О, я собираюсь выйти замуж за Гарнарда.

Не знаю, что я сказал тогда, но помню, что повторял это снова и снова, предложения ритмично мчали взад-вперед в моей голове: «Ты не можешь выйти за Гарнарда; ты не знаешь, что он за человек. Ты не можешь выйти за Гарнарда; ты не знаешь, что он за человек». Вряд ли я знал что-то конкретное, очерняющее Гарнарда, но такое у меня было чувство, и чувство убедительное — сильнее, чем могли бы доказать любые факты.

— О… что он за человек… — сказала она и замолчала. — Я-то знаю… — И вдруг заговорила очень быстро: — Как ты не видишь?.. как не понимаешь? Я выхожу за Гарнарда не из-за того, какой он человек в этом смысле, а из-за того, какой он в другом. Это вовсе не свадьба в твоем понимании. И… и это тебя не касается… ты не видишь? Мы должны разорвать друг с другом, потому что… потому что…

Я почувствовал прилив вдохновения.

— Я верю, — произнес я очень медленно, — я верю… что ты не равнодушна.

Она промолчала.

— Ты не равнодушна, — повторил я.

Она возразила с жаром, в котором чувствовалась угроза.

— Думаешь, я хочу быть такой? Думаешь, могу?.. или осмелюсь? Как ты не понимаешь? — она запнулась. — Но… — добавила она и замолчала на долгую минуту. Я чувствовал в голове, в висках, гул тысячи пульсов. — О да, я не равнодушна, — произнесла она медленно. — Но от этого… от этого только хуже. Что ж, да, я не равнодушна — да, да. Мне больно тебя видеть. Я могу… это может меня сбить с курса. У меня есть проложенный курс. А ты… Как ты не видишь: ты на меня влияешь; ты будешь… ты уже стал… для меня… болезнью.

— Но, — начал я, — я могу… я сделаю… что угодно.

Я имел только самое смутное представление, на что готов ради нее.

— О нет, — ответила она, — не говори так. Ты не понимаешь… Тебе это принесет мучения — а я… я не выдержу. Как ты не понимаешь? Уже сейчас, до того, как ты исполнил свою роль, я хочу — о, как же хочу — отпустить тебя… Но нельзя; нельзя. Ты должен продолжать… и потерпеть еще немного — и тогда…

Чувствовалось напряжение, натянутая и дрожащая струна. Я трепетал от возбуждения, лишившего меня дара речи, выходившего за пределы моего понимания.

— Как ты не понимаешь… — повторила она вновь. — Ты — прошлое, уходящее. Мы не можем встретиться. Ты… для меня… лишь портрет человека — покойного… о, уже очень давно; а я для тебя — лишь возможность… идея… Ты трудишься, чтобы воплотить меня, сделать возможной.

— Но… — начал я. Эту мысль так трудно было осознать. — Я обязательно… должен быть выход…

— Нет, — ответила она. — Выхода нет: ты должен вернуться. Попытайся. У тебя останется Черчилль и то, что он символизирует… Он не умрет, его даже не обеспокоит поражение в этой игре… не так уж сильно… А меня тебе придется забыть. Другого выхода нет — как нет моста. Мы не можем встретиться, ты и я…

Эти слова разожгли во мне ярость. Я принялся раздосадованно мерить шагами комнату. Хотелось сказать, что я брошу ради нее все, раздавлю себя, стану бездушным оружием в ее руках, сделаю что угодно. Но я не мог вырвать слов из камня, что словно окружил меня.

— Если хочешь, можешь даже ему рассказать, что мы с Гарнардом планируем. Ничего не изменится: он падет. Но тебе же хотелось бы… чтобы он еще поборолся, да? Это все, что я могу сделать… для тебя.

Я заговорил — заговорил так, будто не открывал рта годами. Дом словно ожил: послышался шум открывающихся дверей, голосов снаружи.

— Я верю, что ты не равнодушна, — сказал я, — и бросишь ради меня все. Я верю, что ты можешь, и прошу тебя об этом.

Я продолжал метаться взад-вперед. Звуки наступающего дня становились все громче — пугающе громкими. Они словно подгоняли, требовали скорее высказать, что у меня было на душе, повысить голос, чтобы быть услышанным в шуме пробуждающегося мира.

— Я верю… верю… — твердил я снова и снова, — и ты нужна мне.

Мой голос становился громче и громче. Она стояла без движения — непостижимая белая фигура, словно немая греческая статуя, гармония тяжелых ниспадающих складок в идеальном покое.

— Ты нужна мне, — повторил я. — Нужна, нужна, нужна, нужна.

Я уже не мог слышать сам себя.

— О, замолчи, — сказала она наконец. — Замолчи! Если я была так тебе нужна, я всегда была здесь. Теперь уже поздно. Все эти дни; все эти…

— Но… — начал я.

Кто-то снаружи распахнул створки большого окна, и на нас пролился свет внешнего мира.

Загрузка...