Глава вторая

Ее фигура растворилась во тьме — так исчезают бледные создания, уплывая в пучину, — и с ее уходом вернулся мой благодушный настрой. В памяти эпизод объяснился сам собой: это было заигрывание с таинственной и определенно очаровательной случайной спутницей. Эта девушка — загадка, а ведь когда знаешь ответ, загадка — вещь ужасно скучная. Так скоро наскучит и она, как только я подберу к ней ключ. Тут мне пришла в голову догадка, что она хотела, чтобы я видел ее, пожалуй, как символ будущего — собственно, символ тех, кто унаследует землю. Она дурачилась со мной в духе дерзкой современности. Хотела показать мою старомодность; показать, что с мышлением, которое унаследовал я и подобные мне, уже покончено. Нас силком отправят в отставку, заменят и забудут. Очевидно, она лучше подготовлена к темпам нынешней жизни. Было в ней что-то — не просто остроумие, не просто безжалостная целеустремленность, но нечто иное и неизъяснимым образом более внушительное. Быть может, всего лишь самоуверенность будущего преемника, неотъемлемое свойство жителей империи Запада. Но все-таки и я ей не какой-то негр — даже не индус. Я человек, черт подери, я человек.

Как писатель я был настолько неуспешен, настолько неизвестен, что начал считать себя опередившим время, творящим для потомства. Это вошло в привычку; единственная моя месть Судьбе. Но та девушка поставила меня в один ряд с массой заурядных писателей — объявила себя тем самым потомством, для которого я творил.

Скорее всего, она из какого-нибудь кружка, зовущего себя Четвертым измерением, — как в свое время были прерафаэлиты. Этакая лукавая аллегория. Я задумался, почему никогда прежде о них не слышал. И как так вышло, что они не слышали обо мне!

— Не могла же она не читать ничего моего, — ловил я себя на размышлениях. — Может, рассказ о Дженкинсе. Наверняка рассказ о Дженкинсе; в том паршивом журнале его поместили на видное место. Наверняка она увидела, что это настоящее искусство, и…

Понимаете, если вы писатель, вы склонны мыслить именно так.

К тому моменту я уже стоял на пороге великого Кэллана. Постучавшись, я словно окунулся в быт великого, великого — о, бесконечно великого — романиста. Меня провели в освещенный салон, где меня приветствовала супруга великого человека, затем мягко доставили в спальню, там я привел себя в порядок и спустился, чтобы в конце концов оказаться в святая святых, где мои глаза не сразу привыкли к свету лампы. Кэллан восседал на софе в окружении восхищенной толпы, состоящей из очень и очень провинциальных персоналий. Уж и забыл, как они выглядели. Кажется, был один с рыжеватой бородой, которая ему вовсе не шла, и был другой, кому рыжеватая борода бы не помешала; был еще чрезвычайно угрюмый брюнет и, смутно припоминаю, кто-то шепелявивший.

Они говорили мало — собственно, разговором это было и не назвать. За речи здесь отвечал Кэллан. Он — говорил — очень — медленно — и — очень — авторитетно, словно великий актер, растягивающий свое время на сцене как можно дольше. При виде открывшейся двери он поднял тяжелые веки с выражением мрачного интеллектуального утомления; так его белый нос стал выглядеть еще длиннее. Его короткая каштановая бородка сильно поседела, подумал я. А с этими высоким лбом и снисходительной, но милостивой улыбкой я, разумеется, был хорошо знаком. Их знали все по уличным плакатам. Видные гости и не желали говорить. Они хотели очаровываться — чем, собственно, и занимались. Кэллан пребывал в подходящей для этого позе — в той же самой, в какой его всегда фотографировали: одна рука поддерживает голову, другая теребит цепочку часов. Лицо совершенно серьезное, но глаза смущают тем, как воровато бегают. Он подробно расспросил меня о прогулке из Кентербери; заметил, что местный собор — это величественный — готический — монумент, и исправил мои заблуждения о направлении местных дорог. Явно остался доволен тем, как мало я запомнил из того, на что следовало бы обратить внимание по пути. Так ему представился повод продемонстрировать знание окрестностей.

— В коттедже — по — соседству — с мельницей — в Стеллинге — жила — примечательная — женщина, — сказал он. — Это она стала прообразом Кейт Уингфилд.

— В вашем «Болдеро»? — хором спросил хор.

От воспоминания о луге в Стеллинге — о поблескивающих белых ликах мрачных коттеджей — я словно ощутил дуновение холодного тумана. И забыл сказать: «Ну конечно!»

— Она была — весьма — примечательна. — Она…

Я вдруг поймал себя на раздумье, что на самом деле реально: луг с туманными оградами и размытой луной — или эта комната с рядами книг в одинаковых переплетах и бюстом великого человека, что отбрасывал вверх зловещую тень с пьедестала за лампой.

Не успел я полностью оправиться, как видные гости потянулись на выход, чтобы успеть на последний поезд. Я остался наедине с Кэлланом.

Ради меня поддерживать торжественный настрой он не трудился и заговорил уже быстрее.

— Любопытный тип этот мистер Джинкс, верно? — сказал он. — Ты его узнал?

— Нет, — ответил я, — сомневаюсь, чтобы я с ним встречался.

Кэллан ответил раздраженным выражением.

— А мне казалось, я неплохо его передал. Это же Гектор Стил. В моем «Бланфилде», — прибавил он.

— Ну конечно! — сказал я. Я так и не смог дочитать «Бланфилд». — Ну конечно, э-э, да… разумеется.

Повисла неловкая пауза.

— Скоро принесут виски, — внезапно произнес он. — Я не пью, когда в гостях Как-Его-Там. Понимаешь, он священник — всей душой за воздержание. Когда нам подадут… скромные напитки… мы перейдем к делу.

— Ах, — сказал я, — так ты не шутил в письмах, когда говорил…

— Какие тут могут быть шутки, — ответил он. — О, а вот и виски. Ну что ж, намедни ко мне заходил Фокс. Фокса ты, конечно, знаешь?

— Это не он ли открыл газету под названием?..

— Да-да, — нетерпеливо продолжил Кэллан. — Он мастер открывать издания. Теперь пробует себя в новой области. У него сколько угодно спонсоров — всё, между прочим, большие имена. И он пустит мой следующий фельетон. Это… это начинание куда более серьезного толка, чем все, что он делал доселе. Понимаешь?

— Конечно, — сказал я, — только не понимаю, при чем здесь я.

Кэллан задумчиво отпил виски, добавил побольше воды, побольше виски — и наконец нашел напиток удовлетворительным.

— Видишь ли, — начал он, — Фоксу пришло письмо о том, что скоропостижно скончался Уилкинсон: болезнь сердца. От Уилкинсона ждали цикл статей о выдающихся людях. Фокс растерялся, а я замолвил словечко за тебя.

— О, я очень… — начал я.

— Не за что, не за что, — перебил Кэллан равнодушно. — Мы с тобой уже давние знакомцы.

У меня перед мысленным взором внезапно промелькнул портрет прежнего Кэллана — раболепного, подозрительного субчика в дешевой одежонке, с вороватыми глазами и угодливой манерой.

— Ну разумеется, — сказал я, — но не понимаю, касается ли это меня как автора.

Кэллан прочистил горло.

— Долгие годы, — молвил он в своем величавом стиле, — вот те связи, что мы зовем узами дружбы.

Он замолчал, чтобы записать эту фразу на скрижалях своей памяти. Затащит ее в свой новый сериальный роман ради красного словца.

— Понимаешь, — продолжил он, — я написал немало автобиографических вещиц, и писать еще было бы уже на грани саморекламы. А ты сам знаешь, как я этого не люблю. Вот я и показал Фоксу твой очерк в «Кенсингтоне».

— Рассказ о Дженкинсе? — спросил я. — Как ты о нем узнал?

— Мне присылают «Кенсингтон», — ответил он.

В его голосе чувствовалась обида, и тогда я вспомнил, что мой выпуск «Кенсингтона» вышел с балластом в виде добрых семи страниц сериала от самого Кэллана — семи страниц мелким шрифтом.

— Как я говорил, — начал Кэллан заново, — ты уже должен хорошо меня знать и, полагаю, с моими книгами знаком. Что до остального, я предоставлю тебе любые материалы.

— Но, мой дорогой Кэллан, — сказал я. — Я же в жизни не писал ничего подобного.

Кэллан прервал меня взмахом руки.

— И мне, и Фоксу показалось, что твой… твой «Дженкинс» — как раз то, что нужно, — сказал он. — Конечно, то был этюд об обнищавшем художнике. Но исполненный замечательно.

Я склонил голову. Похвалы от Кэллана лучше принимать молча.

— Видишь ли, мы хотим — или, вернее, хочет Фокс, — объяснял он, — цикл исследований знаменитостей chez eux[4]. Они, разумеется, не обнищавшие. Но если отнесешься к ним так же, как отнесся к Дженкинсу, — застанешь в их кабинетах, в окружении того, что в их случае приравнивается к битым статуэткам и выцветшим шторам из саржи, — получится как раз то, что надо. Что-то новое — или, вернее, намного лучше: что-то старое, но в слегка — совсем слегка — новом свете. Чего и хочет публика.

— Ах да, — сказал я, — чего хочет публика. Но все-таки разве это уже не делали-переделывали? Я с десяток раз видел в шестипенсовых журналах твои фотографии в кресле, с перочисткой и тому подобным.

И вновь Кэллан с равнодушием показал свое превосходство взмахом руки.

— Ты себя недооцениваешь, — сказал он.

— Спасибо, — пробормотал я.

— Это будет — не просто — утоление любопытства, — а попытка — заглянуть — в суть вещей — так сказать, передать атмосферу; не просто описать мебель.

Он явно цитировал проспект нового издания, затем прочистил горло, чтобы молвить великую истину.

— Фотография — это — не — Искусство, — заявил он.

Кэллан на глазах становился все более эксцентричным.

«В конце концов, — рассуждал я про себя, — отчего бы той девушке и не играть роль обитательницы иных сфер? Она уж точно справилась намного лучше Кэллана. Пожалуй, даже слишком хорошо».

— Платят достойно, — подал голос Кэллан. — Не знаю, сколько кладут за тысячу… но…

Я поймал себя на том, что помимо своей воли размышляю о предложении.

— Ну что, думаю, ты согласен?

Я вспомнил о долгах.

— …Что ж, пожалуй, — ответил я. — Но кто будут остальные, кому мне нужно придать атмосферу?

Кэллан пожал плечами.

— А, самые разные выдающиеся люди: воины, государственные деятели, министр иностранных дел мистер Черчилль, художники, священники… самые разные.

«Все виды славы», — подумалось мне.

— Газета готова взять на себя расходы в разумных пределах, — уверил меня Кэллан.

— Можно будет поразвлечься какое-то время, — сказал я. — Бесконечно тебе благодарен.

Он отмахнулся от моей благодарности обеими руками.

— Просто пошлю Фоксу телеграмму о твоем согласии, — сказал он, поднимаясь.

Затем уселся за стол — с особым, уместным видом. У него имелись уместные виды на все случаи жизни. Он оттачивал их перед людьми так часто, что был готов к кодаку, даже если бы его разбудили среди ночи. Перед ним лежали все орудия писателя. Здесь тебе и книжные пюпитры, которые настраивались под любую позу хозяина; горы маленьких зеленых коробочек с большими красными буквами алфавита на них — и большие красные коробочки с маленькими черными буквами. Настольная лампа, красиво освещающая очередной уместный вид, одна печатная машинка с бумагой на ней и другая — с уже заправленной страницей.

«Боже мой! — подумал я. — До каких же высот возносится муза».

Глядя на поблескивающие столпы пишущих машинок, я вспомнил собственный рабочий стол: расцарапанный, заляпанный чернилами, бесподобно покрытый пылью. Стоит включить помятую жестяную лампу, думал я, и предстанут пепел и обгорелые спички; баночка табака, пожеванный грошовый держатель для ручек, обрывки розовой промокашки, спичечные коробки, старые письма, и всюду — пыль. А еще я знал, что мой вид — когда я сяду за стол — будет совершенно неуместным.

Кэллан отстукивал на пишмашинке телеграмму.

— Она будет отправлена завтра в восемь утра, — сказал он.

Загрузка...