С недоумением вскрыл я желтый служебный конверт и прочел: «Заверенный факт. Кривошеино Томской обл. Деревня Гурьевка. Амальрик Андрею Алексеевичу. Отец крайне тяжелом состоянии. Павел. Факт крайне тяжелого состояния заверяет врач Удельнинской поликлиники Сударева, твердит телеграф Одинушкина».
Еще в первом письме из Гурьевки я просил отца, чтобы он в середине октября прислал мне телеграмму, заверенную врачом, что состояние его здоровья тяжелое, — по существу оно все время было тяжелым. С такой телеграммой я рассчитывал получить отпуск в колхозе, разрешение милиции и съездить в Москву как-то устроить отца. Я рассчитывал, что до октября он сможет прожить у своей приятельницы на даче; с другой стороны, в октябре, когда закончатся уборочные работы, мне легче дадут отпуск в колхозе. Так что я не знал, поспешил ли немного отец и попросил живущего неподалеку своего двоюродного брата отправить телеграмму раньше, чем мы с ним условились, или же действительно его состояние резко ухудшилось. Какие-то смутные чувства охватили меня: и страх за отца и неясная надежда вновь увидеть Москву.
Тотчас же пошел я к бригадиру. Его еще не было, и я долго гулял по размытой дождем грязной дороге, думая о полученном известии. Бригадир сказал, что от него ничего не зависит, нужно ехать в контору к председателю. Впрочем, он обещал рано утром, когда будет давать сводку, переговорить с председателем. Утром на попутной тракторной тележке я поехал в Новокривошеино, рассчитывая, если я получу разрешение, вернуться в Гурьевку и собрать кое-какие вещи. Председатель встретил меня довольно дружелюбно, спросил, старый ли отец и хватит ли мне двенадцати дней отпуска. Я сказал, что только дорога займет дней восемь, тогда мне дали восемнадцать дней. Теперь нужно было думать, на какие средства ехать, у меня ведь не было ни копейки. Председатель распорядился выдать мне аванс, и бухгалтер, малоприятный старик с козлиной бородкой, недовольно ворча, выписал мне тридцать рублей. С тридцатью рублями и бумажкой об отпуске я пешком добрался до Кривошеина. Первым, кого я встретил, едва зашел в районный отдел милиции, был комендант.
— Ну, Амальрик, чего здесь делаешь? — сурово спросил он.
Я сказал, что колхоз предоставил мне отпуск.
— Какой там отпуск?! — поразился комендант. — У нас тунеядцы по два года отпуска ждут!
Я сказал, что тяжело болен мой отец, и показал телеграмму.
— Ну и что! — возразил комендант, однако пошел к начальнику милиции.
Вышел подполковник, курчавый, с довольно большой плешью и начал просматривать мое дело.
— Вы говорите, что хотите ехать ухаживать за отцом, — наконец, сказал он, — а вот в постановлении суда сказано, что вы за ним не ухаживали, а ухаживали соседи.
Я возразил, что это все вранье, что соседи, наоборот, преследовали отца и доносили на меня.
— Что ж, — сказал наконец начальник, — пусть едет.
Однако, когда все почти было улажено, поездка чуть не сорвалась. Комендант спросил меня, на какие деньги я думаю ехать, зайцем что ли. Он хорошо понимал, что в колхозе никаких денег заработать я не мог. Чтобы его успокоить и не затруднять мой отъезд, я сказал, что колхоз даст мне авансом деньги на дорогу. От волнения я как-то забыл сказать, что колхоз мне уже дал деньги, но не стал поправляться, считая, что это в общем-то безразлично — дал или еще даст. Но, к моему несчастью, комендант решил помочь мне и позвонил в колхоз попросить, чтоб мне дали деньги. Как же он разозлился, когда ему ответили, что деньги я уже получил! Он хотел мне помочь, а я его обманул! «Никуда не поедешь!» — закричал он и сгоряча чуть не разорвал маршрутный лист. Я страшно расстроился. Насилу уверил я его, что в моей лжи не было никакой корысти, напротив, я обманул его даже себе во вред, ведь скажи я, что деньги уже получил, он не беспокоился бы, что я поеду зайцем, что просто от волнения я оговорился и не стал поправляться, не придав этому большого значения. Комендант еще раз сходил к начальнику, велел мне написать объяснение, которое подшил к делу, и только тогда подписал и дал мне маршрутный лист. Это был белый листок бумаги, даже без фотографии, где было сказано, что Амальрику Андрею Алексеевичу, находящемуся на высылке в Кривошеинском районе Томской области, разрешен проезд в город Москву по маршруту Кривошеино-Томск-Новосибирск-Свердловск-Москва с 25 сентября по 12 октября 1965 года. При отклонении от указанного маршрута листок терял силу. На прощание комендант посоветовал мне не опаздывать с возвращением, так как от этого зависит, уйду ли я «по половинке» и не устроить скандала своим соседям в Москве, «чтоб не попасть в историю еще хуже», и сказал, что ближайший катер отходит через полчаса. Тогда я решил, чтоб не тратить драгоценное время, не возвращаться в Гурьевку, а сразу ехать в Москву. С дороги я написал бригадиру письмо, попросил пока куда-нибудь сложить мои вещи.
В милиции, еще ожидая своей участи, я увидел вдруг знакомое лицо: это был Борис, с которым мы вместе проделали путь с Красной Пресни до Кривошеина. Оказалось, что и его отпускают в Москву, причем окончательно. Еще в июле я слышал в Гурьевке разговоры, что кого-то из недавно прибывших «тунеядцев» в драке зарубили топором, а кого-то зарезали, потом еще я слышал, что двое ссыльных ограбили магазин в какой-то деревне, очень глупо: украли несколько бутылок водки, шоколад и сгущенное молоко, тут же недалеко напились в кустах от радости, что «сделали дело», и заснули. Утром их кто-то будит: вставайте опохмеляться! Они глядят — а это милиция.
Вот что рассказал мне Борис. Его вместе с Толей, москвичом, который шел в ссылку уже второй раз, прислали в колхоз на следующий день после нас и оставили в Новокривошеине. Вскоре там Толя подрался по пьянке с одним местным мужиком, и тот топором рассек ему бедро. Едва Толю отвезли в больницу, как туда же угодил Борис. Он выпивал в Кривошеине в столовой с одним ссыльным, блатным из провинции, и по пьянке начал слегка куражиться: я-де москвич, а вот кто ты такой? Тот смолчал, а когда они вышли из столовой, за обиду вонзил ему нож в спину. Бориса окровавленного без сознания доставили в больницу, где сразу же сделали операцию. Блатному, который его порезал, дали два года. В больнице Толя, по словам Бориса, подружился тоже с блатным, дружком Надьки из Сочи, который лежал там с больным от лагерной пищи желудком. Он и подбил Толю на это глупейшее дело с магазином, за которое Толя получил три года. Был он, как я думаю, человек неплохой, но на редкость безвольный и легко поддающийся чужому влиянию. Пока мы шли по этапу, он всё хотел попасть куда-нибудь вместе со мной, и я думаю, если бы так случилось, он не попал бы опять в тюрьму. Я не хочу оправдать тут Толю или сказать, что он был осужден невинно, но мне кажется, что система непрерывного административно-судебного давления создает у людей, раз оступившихся, сознание обреченности и отверженности и шаг за шагом сама толкает их ко все более серьезным правонарушениям.
Что до Бориса, то, выйдя из больницы, он получил бюллетень и ничего не делал, понемногу беря продукты в колхозной кладовой. От нечего делать он заходил то в милицию, где зарекомендовал себя с самой лучшей стороны, так что ему предложили даже стать осведомителем, то в больницу. Наконец, пробыв несколько недель на бюллетене, он уговорил хирурга, который делал ему операцию, дать справку, что в результате ранения он непригоден к физическому труду. С этой справкой милиция, как полагается, передала дело на рассмотрение суда. На суде Борис с пафосом рассказал, что он пострадал за то, что сделал своему неудавшемуся убийце замечание: нельзя-де приносить с собой и распивать в столовой водку. Его тут же разоблачили, что он пил вместе с ним, но, конечно, на основании медицинского заключения суд принял решение о его освобождении. Борис уже предвкушал, как он удивит своим скорым возвращением местную милицию, особенно радовала его мысль о предстоящей расправе над женой, которую он считал виновницей своей высылки. «Сперва я поведу себя тихо, — объяснял он, — а когда пропишусь — тогда поговорим». Но прежде ему предстояло как-то доехать до Москвы. Он, как и я, не только ничего не заработал в колхозе, но и сильно задолжал. Правда, председатель «простил» ему долг за продукты, которые он брал после операции, но ехать все равно было не на что. Борис долго вымогал деньги то в милиции, то в исполкоме, то в собесе, приравнивая «тунеядцев» к пенсионерам, но везде, разумеется, получал отказ. В милиции ему посоветовали ехать Христа-ради, предъявляя вместо билета справку об освобождении. На свою беду, он тащил с собой еще два огромных мешка с теплыми вещами, которые ему прислала на зиму жена, не ожидая столь скорого возвращения мужа. У него было всего семь рублей, добытых довольно хитроумным способом: он брал в колхозной кладовой яйца якобы для поправки после операции и сдавал их по девять копеек в кривошеинские магазины под видом сочувствующего советской власти колхозника.
На катер Бориса провожал еще один ссыльный, со светлыми пшеничными усами. Это был Санька Глазов, пастух из Новокривошеина, тот, с кем я разговаривал в день приезда. Вчера он получил заработанное за год зерно, продал его и сегодня уже все деньги успел пропить. Его дружба с Борисом началась, когда он купил у него часы, история которых началась в столыпинском вагоне. Колхоз дал Саньке пятнадцать рублей авансом для покупки часов, потому что пастуху без часов трудно, десять рублей получил Борис, а пять они вместе пропили. На следующий день Санька уже кому-то продал часы и пропил деньги уже в одиночестве, как Борис, надо полагать, пропил в одиночестве свою десятку.
На катере Борис решил билет не брать, иначе с семью рублями далеко не уедешь. В случае контроля он, вместе со справкой об освобождении, собирался предъявить справку, что в 1947 году несколько месяцев плавал рулевым на канале Москва-Волга, значит сам речник. «Уволили меня, как ты сам понимаешь, за пьянку», — добавил он мне. Я тоже решил ехать без билета, он стоил как-никак три рубля, а я не знал еще, сколько будет стоить дорога от Томска до Москвы. Мы медленно шли вверх по Оби, то и дело останавливаясь у маленьких пристаней, уже темнело, впереди стали зажигаться огни бакенов. Народу в катер постепенно набралось очень много, я заснул внизу на полу между чьими-то ногами и тюком.
В Томск прибыли в середине ночи. На трапе у сходящих пассажиров стали проверять билеты. Перепрыгнув на стоящую рядом баржу, а с нее на следующую, мы с Борисом перебрались на берег, и, минуя пристань, вышли на пустую улицу, к трамвайным путям. Трамваи еще не ходили. Ночной Томск показался мне красивым, но очень провинциальным, вроде старых замосковных городов, даже с деревянными тротуарами.
Часа через два подошел первый трамвай, и мы через весь город доехали до вокзала Томск-1. Поезд «Томск-Москва» отходил только вечером, однако уже утром можно было доехать до станции Тайга на Транссибирской магистрали, а там поезда на Москву шли часто. Едва открылась касса, я взял до Москвы бесплацкартный билет, то есть билет без права на постельное место. Стоил он, к моему счастью, всего двадцать три рубля, на оставшиеся семь рублей я ел в дороге. В ожидании поезда до Тайги мы сидели в буфете, где разговорились с человеком лет сорока пяти, с каким-то серым изможденным лицом. Он сидел за столиком один и пил сухое вино. Оказалось, что денег на водку у него уже нет: все пропил. Как нам рассказала буфетчица, он двадцать лет просидел в лагере, и едва вышел, как пропил все заработанные деньги, пьяный потерял только что полученные документы и допивает последнюю бутылку сухого вина без надежды уехать отсюда на родину. Судя по столь долгому сроку заключения и тому, что он сидел с 1945 года, это был, вероятно, бывший власовец или бендеровец.
Подошел поезд. Я с билетом в руках втащил на себе мешки Бориса, а тот влез с толпой студентов, возвращающихся из колхоза; многие из них, надо думать, сами ехали без билетов. Станция Тайга стоит на Транссибирской магистрали на месте отхода ветки на Томск, вокзал здесь больше и оборудованнее, чем в Томске. Я закомпостировал в кассе свой билет на ближайший поезд в сторону Москвы — это был скорый «Владивосток-Москва». Борис не знал, как ему быть, не надеясь сесть в поезд без билета. Я посоветовал ему взять билет до ближайшей станции, садиться на первый поезд западного направления и ехать на нем, пока не ссадят, а там садиться на следующий. Он взял билет на киевский поезд, который подходил раньше моего, и мы расстались. Борису не очень хотелось расставаться со мной, но он думал, что если его ссадят с киевского поезда, то как раз в следующем он встретит меня. Я же был даже рад, что остался один, потому что чувствовал себя смутно и мне было порой тягостно общение с Борисом.
Почти перед самым прибытием моего поезда меня задержала милиция: внушил подозрение мой вид — пиджак, выглядывающий из-под ватника, грязные резиновые сапоги, черный берет, бородка и очки. Пришлось предъявить маршрутный лист. В вагоне мне удалось захватить самую верхнюю полку, куда обычно ставят чемоданы, и три ночи я проспал на ней, положив под голову ватник. Утром и вечером я пил чай, а обедать ходил в вагон-ресторан, так что обратное путешествие совершил с несколько большим комфортом, чем путешествие в Томск. Радости, что я еду в Москву, я, как ни странно, не чувствовал; чувствовал все время какую-то неясную тоску.
Вечером двадцать седьмого сентября поезд подходил к Москве. Прижавшись к окну, я мог видеть, как мелькают знакомые мне пригородные платформы. На Ярославском вокзале я остановился у киоска и на последние деньги выпил молока. Всего четыре месяца меня не было в Москве, а как все для меня изменилось!
Поезд прибыл около одиннадцати, на дачу к отцу ехать было уже поздно, домой я не хотел и через час разбудил и очень удивил моих друзей.