Через несколько дней после приезда я встретился со своим адвокатом. Адвокат произвел на меня впечатление человека культурного и дружелюбного, а главное, в данном для меня случае, человека, понимающего ход административно-судебного механизма и, возможно, знающего какие-то выходы из лабиринта, который я считал безысходным.
— Убили-таки они вашего отца, — сказал адвокат. Однако он находил, что не следует прекращать борьбу. — В Московской городской прокуратуре сначала очень сочувственно встретили мою жалобу, — объяснил он, — но, видимо, она наткнулась на противодействие Московского управления КГБ, поэтому надо передать дело в республиканские инстанции.
Он предложил мне по тому образцу, который он мне даст, написать самому жалобу, уже в прокуратуру РСФСР, и с ней самому пойти в приемную прокуратуры. В его ходатайстве, которое он дал мне как образец, основной упор делался на то, что я постоянно не работал, ухаживая за отцом, и потому не могу считаться «тунеядцем».
— Хорошо, — сказал я, — но в прокуратуре РСФСР мне могут возразить: может быть, вы и ухаживали за отцом, но раз теперь он умер, значит он не нуждается больше в вашем уходе и вы можете оставаться в ссылке.
— Тогда сделайте вот что, — сказал адвокат, допуская такое толкование прокуратуры, — пометьте вашу жалобу числом ранее смерти отца.
Адвокат рассказал мне еще о своей встрече с судьей Чигриновым.
— Ну, как вы находите дело? — спросил Чигринов.
— По-моему, возмутительное, — сказал адвокат, — человека выслали совершенно необоснованно.
— Ну, нет, — возразил судья, — вы бы почитали, что он пишет в своих пьесах, тогда бы так не говорили.
Лишний раз я увидел, что все упирается в мои пьесы, и самые веские доказательства, что я не «тунеядец», делу не помогут. Поблагодарив адвоката за хлопоты, я все же, по размышлении, не пошел в прокуратуру. Я чувствовал себя очень подавленным, общение с чиновниками было бы для меня крайне тяжело, а главное, я нисколько не верил, что прокуратура захочет объективно разобраться в моем деле. Единственной для себя надеждой я считал — добиться на месте освобождения «по половинке». Я перед отъездом попросил своих друзей извиниться за меня перед адвокатом, что я не выполнил его инструкций и не позвонил ему.
Другим делом было получить назад изъятые при обыске вещи, поскольку я был осужден без конфискации имущества. Я разыскал делавшего обыск капитана Бушмакина, который направил меня к моему следователю Новикову. С трудом нашел я его в следственном отделе МООП. Увидев меня, он удивился и, выставив какого-то старика, которого допрашивал, пригласил в кабинет. Сразу же он попросил маршрутный лист и заговорил со мной уже без той официальности и торжественной печали, с какой говорил пока я был его подследственный. Прежде всего он подчеркнул, что ни он, ни его ведомство не имеют никакого отношения к моей ссылке.
— Как ты сам понимаешь, — сказал он, — тебя сослали не мы, а Комитет. Они только хотели действовать нашими руками, от чего мы всячески отбивались. — Вообще же он несколько удивлялся той сравнительной либеральности, с какой со мной поступили. — Не тот теперь Комитет, раньше бы ты исчез лет на двадцать глухо.
Прекращение уголовного дела он приписывал исключительно себе, говоря, что экспертиза всегда бы дала требуемые заранее результаты. В этом я с ним полностью согласился; что же касается того, он или не он прекратил дело, я приписывал ему все же более скромную роль. Новиков добавил, что Московская прокуратура затребовала у него мое дело и намеревалась сначала опротестовать его в суде, но натолкнулась на противодействие начальника Московского управления КГБ Светличного, который сказал: «Пусть посидит». Поэтому Новиков считал для меня дело довольно безнадежным.
— Тунеядцы — темный лес, — заметил он, — тут могут сделать что хочешь.
Про картины и пьесы он сказал, что все они целы и через день я смогу получить их у него в Районном управлении милиции. В указанный срок я зашел туда вместе со своим товарищем. Новикова пришлось довольно долго ждать. Наконец он появился, размахивая толстым портфелем, и мы прошли в комнату, где хранились мои вещи. Там сидели какой-то мужчина в штатском и толстая вульгарная тетка. Картины мне были возвращены все; правда, некоторые акварели Зверева в крайне попорченном состоянии. Когда я развернул рулон с его работами, там оказалась пустая водочная бутылка.
— Этого у меня не изымали, — сказал я.
Все милицейские были крайне смущены, толстая тетка, которая перед этим потешалась над картинами Зверева, взяла четвертинку двумя пальцами, как бы изображая гадливость, и выбросила ее в мусорную корзину.
Тут же Новиков показал мне заключения экспертов. Заключение графической секции МОСХ'а было очень кратким: было сказано, что рисунки Зверева — «рисунки ненормального человека, в некоторых наличествуют элементы эротического бреда». Заключение Татьяны Сытиной было гораздо более пространно и очень грубо по тону; так, она называла меня «двадцатилетним оболтусом». Меня это удивило, потому что пьесы я начал писать в двадцать пять лет, а ко времени ареста мне исполнилось двадцать семь. Но, может быть, столь пренебрежительное заключение было даже лучше для меня.
Из-за рисунков Зверева вышел спор.
— Это порнографические рисунки, — сказал Новиков, — я оставлю их здесь и сожгу.
— Но экспертиза ведь показала, — возразил я, испугавшись, — что это не порнография, а эротический бред.
— А зачем советским зрителям показывать эротический бред? — в свою очередь парировал Новиков.
— Ну, — примирительно сказал я, — в таком случае я не буду показывать их советским зрителям.
Удовлетворенный таким ответом, Новиков вернул мне рисунки. Он также вернул мне рукописную биографию Зверева, а оба ее машинописных экземпляра с рисунками пропали. Папка с моими рукописями уменьшилась раза в два. Новиков сказал, что это все, что он получил из КГБ от Гончаренко. Впрочем, было по экземпляру каждой моей пьесы, пропали варианты и копии. Также пропал машинописный сборник моих стихов, чего я сразу даже не заметил, потому что был обеспокоен судьбой пьес. Впоследствии я получил его у Новикова.
Но каковы же были мое удивление и ужас, когда Новиков открыл сейф и достал оттуда иконы. Одна икона, правда, была моя, зато вместо двух икон XVII века — Богоматери московской школы и Федора Стратилата северных писем — Новиков протянул мне две никчемных деревяшки даже не XIX, а начала XX века. По размеру они точно соответствовали моим, причем на одной действительно была намалевана Богоматерь с младенцем, а на другой безымянный святой, который мог сойти и за Федора Стратилата.
— Это подлог, — сказал я, — это не мои иконы.
Новиков, казалось, был искренне удивлен случившимся.
— Эти иконы я получил от Гончаренко, — сказал он, — и сам ничего не подменивал, мне это не нужно.
Он дал мне телефон Гончаренко, чтобы я позвонил ему и выяснил, в чем дело, однако потребовал, чтобы я расписался в протоколе обыска, что получил назад все вещи; в противном случае он отказывался вообще что-либо возвратить мне. Подумав, я решил подписать протокол, так как лучше потерять две иконы, чем рисковать вообще всеми картинами и пьесами. Две поддельные иконы я брать отказался и оставил их у Новикова.
По телефону, который он мне дал, я позвонил Гончаренко. Человек с любезным до приторности старческим голосом сказал, что Гончаренко здесь больше не работает и он замещает его. Я объяснил, в чем дело, и новый оперуполномоченный попросил меня позвонить на следующий день. На второй день еще более любезным тоном он сказал, что разговаривал со своим начальством и начальство ответило ему, что к моему делу КГБ не имеет никакого отношения и потому никаких претензий принять от меня он не может. Как я узнал впоследствии, Гончаренко перевели из КГБ в Министерство культуры, где он, видимо, мог использовать опыт, накопленный во время моего дела. Вскоре после моего отъезда он звонил Новикову и просил дать ему мои вещи для какой-то выставки, но, к счастью, я уже забрал их, иначе мне ничего бы не видать.
Я еще решил разыскать своего школьного товарища, с которым вместе сидел в Могильцевском переулке, чтобы узнать, кто он в действительности. С трудом я нашел его квартиру, но мне сказали, что он рано утром уходит на работу и поздно вечером приходит, а где работает — неизвестно. Так я ничего и не узнал. Зато неожиданно я встретил другого своего товарища — Толю Зверева. Совершенно случайно мы столкнулись друг с другом как раз возле Московского управления КГБ. Но не стоит думать о нас плохо — просто в доме напротив, в бывшей французской богадельне, жил наш общий знакомый. «А у меня был обыск по поводу тебя», — сообщил мне Зверев, на что я мог ему ответить, что у меня был обыск «по поводу» него. Зверева огорчило заключение экспертов МОСХ'а, что в его работах «наличествуют элементы эротического бреда». Желая переубедить экспертов, он придумал явиться в МОСХ с какой-нибудь женщиной, совершенно не способной вызвать вожделение у кого-либо, низкорослой, тощей и плоскогрудой, и тем самым доказать мосховцам, что у него нет никаких эротических поползновений. Однако он отказался от этого плана, рассудив, что и в плоской груди заключена своя эротика.
Вскоре после нашей встречи в Москву снова приехал Маркевич.
— Толечка, какая грустная новость, — сказал он Звереву, — умер твой друг Андрей.
— Как умер? — удивился Зверев. — Я сам его видел не так давно и слышал, что он сейчас в Сибири.
— Нет, он умер, — продолжал Маркевич, — я послал ему из Парижа письмо и получил обратно с пометкой о его смерти.
Так почтовые чиновники «похоронили» меня в глазах Маркевича.
Адвокат и следователь указали мне на новую большую трудность, которая меня ожидала. Поскольку я был выписан из Москвы, со смертью отца я терял все права на нашу комнату и ее должны были заселить другими жильцами, а все наши вещи в присутствии нотариуса описать, оценить и вывести куда-то на склад. Потом мне могли вернуть или вещи, или, в случае их пропажи, установленную оценщиком стоимость. Я терял не только комнату, но и возможность жить в Москве, хотя «тунеядцы», по отбытии ссылки, имеют право на прописку в Москве, меня просто некуда было прописывать за неимением близких родственников. Я говорил с начальником отделения милиции, но он только руками развел, также и следователь считал, что дело почти безнадежно при существующих законах. Так что мне оставался сто первый километр.
Как единственный выход, мои друзья посоветовали мне фиктивный брак с какой-нибудь девушкой, которая согласилась бы прописать меня у себя, когда я вернусь в Москву. Самому мне пришлось бы снимать где-нибудь комнату. Такие фиктивные браки, связанные с пропиской или получением комнаты, довольно обычное явление в Москве. Не знаю, нашли ли бы мои друзья мне «невесту», но все вышло по-другому.
Незадолго до своего ареста я познакомился с молодой художницей Гюзель, которая мне очень понравилась. Случайно мы встретились за день до суда надо мной. К сожалению, я не знал ее адреса и не смог написать ей из Сибири. Когда я ехал в Москву и думал, как устроить отца, я надеялся, что, быть может, она согласится жить в моей комнате и помогать ему. Вскоре по приезде в Москву я разыскал ее, и мы виделись почти каждый день. Незадолго до отъезда я попросил ее стать моей женой, и она ответила согласием. Узнав, что она хочет выйти замуж за русского, вдобавок за «каторжника», и ехать с ним в Сибирь, ее родители, фанатичные и недалекие татары, пришли в ужас. Мать умоляла дочь одуматься, плакала, пыталась спрятать ее паспорт и вещи, а суровый отец торжественно проклял ее, и она ушла из дома, провожаемая плачем матери и проклятиями отца.
Регистрацию нашего брака пришлось отложить до Сибири, поскольку у меня не было никаких документов, кроме маршрутного листа. Если отпал, таким образом, вариант фиктивного брака и связанные с ним надежды на прописку, поскольку родители моей жены никогда не согласились бы прописать меня у них в квартире, я решил спасти все же свои книги и картины от «оценки и хранения» их властями, уже убедившись, что это такое. Кроме того, мне крайне не хотелось, чтобы кто-то опять рылся в наших вещах. Но перевозить вещи к моим друзьям, на что они дали согласие, уже не было времени. 12 октября кончался срок маршрутного листа, и 13-го я должен был уже предъявить его кривошеинскому коменданту. Для этого нужно было выехать из Москвы по крайней мере 9-го, между тем, подавленный смертью отца, я почти ничего не делал, и к 9-му октября все мои вещи еще оставались на Суворовском бульваре. Я решил тогда попросить в своей старой поликлинике бюллетень на три дня, воспользовавшись легким гриппом. Наш прежний участковый врач, пожилая толстая женщина, отнеслась к моей просьбе сочувственно, но сказала, что как же она сможет дать мне бюллетень, раз я уже не прописан в их районе? Она позвала на помощь заведующую отделением, и та на свой страх и риск выписала мне бюллетень. Каково же было удивление канцеляристки, ставившей на бюллетенях штамп поликлиники, когда вместо паспорта с пропиской я протянул ей свой маршрутный лист. Кое-как она все же поставила мне штамп, и теперь я мог пробыть в Москве лишних три дня. Тут же я позвонил начальнику Жилищной конторы и попросил не опечатывать комнату до моего отъезда 12-го октября.
Вечером девятого я начал разбирать вместе со своей приятельницей бумаги. Просматривая, я рвал многие на куски и с криком: «Пропади все пропадом!» — разбрасывал их по комнате, так что весь пол стал белым от бумажных обрывков. Позднее зашли Гюзель и муж моей приятельницы, и мы вчетвером выпили за наш невеселый брак и конец дома на Суворовском бульваре. Мы завели пластинки, и я помню, как моя пьяная жена танцевала в красных сапожках испанские танцы, поднимая вихрь белых бумаг среди разгромленной комнаты.
Перевоз вещей оказался делом хлопотливым. Когда мы перевезли на грузовом такси книги, картины и кое-что из одежды, оказалось, что все это некуда деть на новом месте, и через день пришлось еще нанимать машину с грузчиками, чтобы перевезти книжный и платяной шкафы, куда все можно было бы сложить. Мы долго искали машину с грузчиками. Мой товарищ по ошибке попал на автобазу, занимающуюся перевозкой строительных грузов, и начальник, не понимая, что он хочет от него, толкуя о каких-то шкафах, долго рассказывал ему о выполнении плана, показывая многочисленные графики, пока мой озадаченный товарищ не покинул столь же озадаченного начальника. Только 12 октября, к середине дня, все было закончено.
Уже заранее я взял билеты на пассажирский поезд «Москва-Томск», который отходил с Казанского вокзала в одиннадцать часов вечера. Я так устал от Москвы, что даже хотел уехать скорее. Но за три часа до отъезда я сообразил, что нас ожидает новая трудность. У меня в Москве хранилось немного денег, но я жил на них две недели, перевез вещи и купил два билета до Томска. Теперь же у меня не осталось ни копейки: неизвестно, что бы мы ели в дороге и как добрались бы от Томска до Гурьевки. Уже за час до отхода поезда мы с нетерпением ожидали моего товарища, который обещал достать двадцать рублей. Наконец он появился, мы наскоро выпили бутылку вина на дорогу и поехали на вокзал. Так мы отправились в свадебное путешествие, окрашенное в мрачные тона смерти, ссылки и полной неопределенности нашего будущего.
В день нашего отъезда в Москве пошел снег, но чем дальше мы ехали на восток, тем становилось теплее. Поздно вечером 15 октября мы прибыли в Томск. Оказалось, что ближайший пароход идет только завтра в двенадцать дня. Мы сдали вещи в камеру хранения на пристани — кроме одежды, мы взяли этюдник и рулон бумаги для Гюзель и мою пишущую машинку, — и через весь город пошли пешком обратно на вокзал, на пристани зал ожидания на ночь закрыли. На вокзале все скамьи были заняты, мы сели на пол возле группы цыган в ярких одеждах и так провели всю ночь.
Днем должны были идти быстроходная «ракета» и пароход. Денег на «ракету» у нас не было, и мы сели на пароход, в душном трюме мы тащились по реке целый день. Когда мы подходили к Кривошеину, была ночь, в кромешной темноте горели только неяркие огни на пристани. Кажется, мы были единственными, кто сошел здесь. В полной тишине шли мы по деревянному мостику, еще таща свои вещи. Мы спешили в милицию, чтобы отдать дежурному маршрутный лист и бюллетень. Нам некуда было идти, и я попросил у дежурного разрешения переночевать в милиции. Придирчиво рассмотрев паспорт Гюзель и заметив, что брак наш не зарегистрирован, он все же разрешил нам остаться и даже напоил фруктовым чаем, какой я пил в камере в мою последнюю тюремную ночь.
Ночь мы проспали на полу в коридоре, а рано утром пошли на окраину села, в надежде поймать попутную машину. Уже начинались сибирские холода, деревья были покрыты инеем. До Новокривошеина нас подвез на телеге мужик из соседней деревни, а там мы сели на грузовик, который шел в Малиновку. По странному совпадению, в кабине сидел Жарков, который отвез меня в Гурьевку первый раз. Миновав сжатые овсяные поля с пасущимися коровами, дорога повернула, и на миг с горы открылись разбросанные по косогорам избы: Гурьевка.