В конце января 1965 года я был разбужен телефонным звонком, и незнакомый женский голос сказал, что для меня есть каталог выставки Зверева. Так я узнал, что выставка, о которой так много говорилось и в возможность которой так мало верилось, все-таки состоится. Ее предистория довольно интересна, я скажу о ней в двух словах.
Во время своего первого визита в Москву французский дирижер Маркевич увидел в одном частном собрании среди картин Кандинского, Шагала и Татлина работы молодого московского художника Анатолия Зверева. Впоследствии он познакомился с самим Зверевым. Он встретил человека среднего роста, небритого, давно не мывшегося, в поношенной одежде с чужого плеча, стоптанных ботинках, с маленьким личиком, затравленными глазами и нервными жестами. Маркевич уже знал, что перед ним одна из самых интересных фигур современной русской живописи, но я думаю, что в его любви к Звереву как художнику и в решении устроить ему выставку за границей большую роль сыграл интерес к Звереву-человеку. Маркевич и Зверев казались мне вообще очень похожими друг на друга, и мне приходила в голову мысль, что если Звереву дать уверенность и славу знаменитого дирижера, он был бы вылитый Маркевич.
Я познакомился с Игорем Борисовичем Маркевичем во время его последнего приезда в Советский Союз осенью 1964 года, когда, по его словам, выставка уже была делом решенным, он уже договорился с владелицей галереи. Тем не менее я мало верил в это, именно потому, что о выставке так открыто и много говорилось, тогда как мы в Москве самое маленькое начинание в области левого искусства привыкли обставлять строжайшей тайной. И вот теперь я смог убедиться, что был неправ.
Выставка открылась третьего февраля. Не знаю, какое место она заняла в художественной жизни Парижа, но для русского искусства первая выставка художника-авангардиста послевоенного поколения была, как мне кажется, большим событием. Выставка, кроме того, имела еще один любопытный аспект. Она была как бы пробным камнем для советских официальных лиц, ведающих вопросами искусства. Ведь Зверев не считался художником в Советском Союзе, и выставка была частным делом Маркевича, которое он не согласовывал с чиновниками министерства культуры или с другими должностными лицами. Однако, раз уж она открылась, власти должны были как-то выказать свое отношение к ней, тем более, что за выставкой Зверева за границей могли последовать выставки других русских художников, далеких от социалистического реализма и академизма.
Последним в Москве о выставке узнал сам Зверев. Я долго не мог разыскать его, своего дома у него не было, и он скитался по Москве, снимая комнату или ночуя где придется. Обычно он заходил ко мне чуть ли не каждый день, но тут как на зло пропал. Мы уже отмечали открытие выставки, мой отец, художник Плавинский и я, когда неожиданно появился Зверев в непомерно большом красном пальто с чужого плеча. Как кажется, наше известие мало взволновало его, он заметил только, что мы немного поспешили, сегодня еще только второе февраля. Мы, правда, часто путали числа, потому что никто из нас каждый день не ходил на работу.
Тем временем по Москве о выставке стали распространяться самые комичные слухи, вроде того, что выставку посетил Пикассо и скупил все картины или что Маркевич прилетел за Зверевым на самолете и увез его на два дня в Париж. Звереву в Париже крайне не понравилось и он попросился скорее обратно в Москву. Говорили также, что выставленные работы в действительности написала жена Зверева, Зверев подписал, а я продал за бешеные деньги простофиле Маркевичу.
Наконец, Зверевым заинтересовалось министерство культуры. Начальник одного из отделов министерства, ведающий экспортом картин, попытался разыскать Зверева через коллекционера Костаки. Костаки дал Звереву телефон министерства, и в середине февраля он позвонил туда. В министерстве, по словам Зверева, очень обрадовались его звонку и попросили тотчас же зайти и занести свои работы. Тотчас заходить он отказался, сославшись на то, что на днях ложится в больницу, и обещал зайти после операции.
«На днях» Зверев ложился в больницу уже почти целый год, однако ему действительно предстояла операция: надо было вынуть винты, которыми скрепляли сломанную руку, он довольно часто заходил в Институт Склифасовского, но операцию каждый раз откладывали. И на этот раз операцию Зверев упомянул только как предлог, чтобы не ходить в министерство. Зверев думал, что там захотят отобрать его наиболее конформистские работы для продажи в недавно открывшемся художественном салоне для иностранцев, чтобы скорее обратить в валюту квази-успех парижской выставки. Он боялся, что его таким образом постепенно приберут к рукам, лишат возможности писать, как он хочет, и продавать свои картины, кому он пожелает. Перспектива хороших заработков в салоне, по-видимому, мало уравновешивала его опасения.
Едва ли, впрочем, все обстояло именно так. Скорее всего, чиновники министерства разделились на две партии: тех, кто хотел как-то «легализировать» Зверева, раз уж он стал известен, и тех, кто попросту предлагал игнорировать его как умалишенного. Так что, учитывая вдобавок министерскую волокиту, никто сразу бы не потащил Зверева в салон, к нему просто хотели присмотреться. Но если власти не спешили сами продавать работы Зверева, это не значило, что они и в дальнейшем будут мириться с продажей картин левых русских художников за границу. Хотя власти никак открыто не обнаружили своего отрицательного отношения к выставке и советские дипломаты даже присутствовали на ее открытии, вполне могли быть приняты меры, чтобы такие выставки не повторялись без ведома властей и чтобы были закрыты действительные или воображаемые каналы, по которым работы русских авангардистов попадали за границу.
В Москве, таким образом, отношение к парижской выставке было самое двусмысленное. Очень интересно было узнать, как отнеслись к ней за границей. Сведения доходили самые противоречивые. Складывалось впечатление, что французы встретили выставку довольно сдержанно, а англичанам и американцам она понравилась. Те немногие газетные статьи, которые я видел, подтверждали это. Зверев ругал французов, особенно от него доставалось Луи Арагону, который, как говорили, выступил в «Леттр Франсез» резко против выставки.
Мне казалось, что теперь было бы очень интересно, если бы Зверев дал интервью кому-либо из иностранных журналистов в Москве. Зверев был не против, но считал, что касаться выставки и вообще искусства опасно, и хотел говорить в основном о своей любви к черепахам. Как бы то ни было, вопрос об интервью мы с ним решили, дело оставалось только за интервьюером.
Я решил поговорить об этом со знакомым американским дипломатом. Как раз накануне нашего разговора один художник пригласил Зверева и меня к американскому журналисту, имя и фамилию которого он забыл и помнил только, что его жену зовут Кристина и что сам он интересуется русской живописью. Мы не строили из себя важных господ, и для нас этого было вполне достаточно. В тот вечер журналиста не было дома, и художник по телефону договорился с Кристиной, что позвонит через два дня, он не называл нас и сказал только, что с ним зайдут двое его приятелей. Когда я рассказал об этом своему знакомому и спросил, не знает ли он этого журналиста, он сказал, что это Роберт Коренгольд, корреспондент «Ньюсуика», и что я вполне могу поговорить с ним об интервью.
Мы собирались звонить Коренгольду на следующий день вечером, однако рано утром мне позвонил дипломат и сказал, что он хочет зайти ко мне со своим другом, о котором мы говорили вчера. Я понял, что речь идет о Коренгольде. Мы договорились, что они зайдут послезавтра, в 12 часов дня. Завтра мне обещал позвонить Зверев, и я хотел предупредить его.
Оказывается, как раз в день нашего несостоявшегося визита к Коренгольду он получил телеграмму от своей редакции с указанием взять интервью у Зверева, так как в номер идет статья о парижской выставке. Сделать это надо было как можно скорее, иначе интервью уже не пошло бы. И вот в то время, как мы набивались в гости к его жене, он сам рыскал по городу в безуспешных поисках Зверева. Сначала он пытался разыскать его через своих сомнительных русских друзей, молодых художников и писателей. Эти молодые друзья, о которых я еще скажу несколько нелестных слов, нашли, как я узнал потом, Зверева, но у Коренгольда была уже к тому времени договоренность с дипломатом о встрече со Зверевым у меня.
Зверев не позвонил мне в обещанное время, но я думал, что он еще позвонит или зайдет завтра. Но утром вместо Зверева ко мне пришел художник Плавинский и сообщил, что позавчера Зверев неожиданно лег в больницу на операцию. Тогда я решил позвонить Коренгольду, чтобы предупредить его. Дома никто не отвечал, а из конторы ответили, что господина Коренгольда нет и неизвестно, будет ли он сегодня. Когда я выходил из телефонной будки — я звонил из автомата — то увидел, что прислонившись к ней с другой стороны с индифферентным видом стоит какой-то молодой человек. До 12 часов оставалось минут двадцать, и я пошел домой.
Я жил в коммунальной квартире, в огромном доме, построенном в свое время страховым обществом «Россия» для своих служащих. Тогда квартира предназначалась для одной семьи, но сейчас в ней жило четыре. Коридор делил квартиру на две части: справа, прямо у входной двери, находилась наша комната, где я жил вдвоем с отцом. Впрочем, комната еще давно была разгорожена на две, в первой половине жил отец, во второй я. Дальше по той же стороне коридора шли ванная комната, кухня и маленькая комната при кухне, так что мы непосредственно не соседствовали ни с кем из других жильцов. Из кухни одна дверь вела на черную лестницу, заботливо предусмотренную архитекторами страхового общества для кухарок и другой прислуги. Слева от входной двери, напротив нас, жили старуха и ее внук с женой. В следующей комнате — паспортистка милиции со своим мужем и дочерью, и в последней, против кухни, — председатель домкома с женой. В коридоре был телефон, один на всех жильцов.
Гости приехали ровно в 12 часов. Коренгольд оказался лысоватым господином невысокого роста, по-видимому, евреем. Я извинился, что невольно подвел его, так как Зверев неожиданно лег в больницу. Коренгольд не особенно огорчился, ему, по-видимому, описали меня как человека, который заранее знает все, что может сказать Зверев.
Пока Коренгольд рассматривал картины, развешанные у меня в комнате, я услышал, как моя соседка, паспортистка милиции, звонит кому-то по телефону. Я обратил на это внимание только потому, что сейчас она говорила чуть ли не шепотом, тогда как обычно орала на всю квартиру, крайне мешая мне работать. Дима Плавинский, сидевший у меня с утра, тоже заметил это.
Не помню уже точно, о чем мы говорили с Коренгольдом. Кажется, я расспрашивал его, как отнеслись американцы к выставке, и рассказал о звонке Зверева в министерство. Коренгольд спросил меня, могут ли быть у Зверева какие-нибудь неприятности из-за выставки. Я ответил, что, по-видимому, нет. Потом Коренгольд сказал о телеграмме из Нью-Йорка, что я уже знал, и спросил, как быть с интервью. Интервью надо отправить сегодня вечером или в крайнем случае завтра утром, не смогу ли я дать его за Зверева? У меня на столе лежала автобиография Зверева, и Коренгольд предложил воспользоваться ей для ответа на его вопросы. Однако у меня был другой план. Пусть Коренгольд запишет вопросы, которые он хотел задать Звереву, сказал я, я прямо сейчас поеду к нему в больницу и до вечера привезу Коренгольду интервью вместе с фотографией Зверева. Я предложил еще ему сфотографировать несколько работ Зверева на тот случай, если журнал захочет репродуцировать какую-нибудь картину. Коренгольд охотно согласился. Так что все, казалось, было решено, и между мной и дипломатом уже началась деликатная борьба за то, из чьей коллекции репродуцировать картины, и Коренгольд уже начал записывать вопросы, чтобы не терять времени зря, но тут в наружную дверь раздался громкий звонок.
На всех жильцов был общий электрический звонок, нам нужно было звонить пять раз, но на всякий случай я попросил отца, если это пришли ко мне, сказать, что меня нет дома. Я слышал, как соседка открыла дверь, отец вышел в коридор, но тотчас же его растерянное лицо опять показалось в дверях. «Андрюша, это к тебе», — сказал он, и, оттеснив его, в комнату вошли четверо человек, один в милицейской форме и трое в штатском. Гости мои заметно перепугались. Человека в форме я знал, это был участковый уполномоченный, капитан Киселев, двое в штатском были довольно молодые люди с маловыразительными лицами, лишенными того типичного выражения, которое постепенно вырабатывается у оперативников, третий, по-старше, в меховой шапке и с самым профессиональным выражением лица, был, как я понял, главным в этой группе.
Хотя я был уже отчасти подготовлен к этому, все же почувствовал себя очень неприятно. Как я знал, наблюдение за мной ведется довольно давно, исходя, по-видимому, только из того общего предположения, что, раз я знаком с иностранцами, с одной стороны, и с левыми художниками, с другой, то в той или иной форме должен заниматься посредничеством между ними. Разумеется, мне неизвестно, какие материалы были собраны обо мне, также мне не ясна еще роль некоторых людей, с которыми мне приходилось так или иначе общаться, все же слежка, видимо, ввиду моей незначительности, велась не настолько тонко, чтобы я ничего не знал о ней. Еще весной 1963 года якобы сотрудники Московского угрозыска наводили обо мне как коллекционере справки в журнале «Спорт за рубежом», где я в то время работал. Едва ли они могли узнать там что-нибудь интересное. Несколько позднее для наблюдения за мной была завербована моя соседка И. Каган, уже немолодая домашняя хозяйка. Вскоре после этого она устроилась на работу в милицию паспортисткой. Поскольку я с ней даже не разговаривал, на нее возлагалась только задача сообщать, кто и когда ко мне приходит или звонит. Как я понял, ни с кем из тех, кого я интересовал, она непосредственно не общалась и все сведения должна была передавать участковому уполномоченному милиции. Гораздо большие надежды возлагали на завербованного в начале 1964 года другого соседа, В. Жаховского, как человека примерно одного со мной возраста, в детстве мы с ним играли в солдатики. Ему ставилась задача ближе сойтись со мной и познакомиться с моими друзьями. Для этого, в частности, ему давались пригласительные билеты на художественные выставки. В наблюдение за мной были также вовлечены дружинники, а с лета 1964 года время от времени стал заходить участковый уполномоченный милиции, с тем, чтобы узнать, работаю ли я где-нибудь или нет. Координировал всю эту деятельность, по-видимому, оперуполномоченный КГБ по Фрунзенскому району Гончаренко, о котором я еще скажу.
Несмотря на это, я продолжал встречаться со своими иностранными знакомыми, так как с моей точки зрения в этом не было ничего преступного. Кроме того, я не видел большой беды в том, что моя малограмотная соседка постфактум сообщит, что у меня был какой-то «иностранец» и ушел. Впрочем, слежка могла быть и за самим иностранцем. Теперь же, в случае с интервью, еще утром можно было подозревать, что о визите ко мне заранее известно, почему же я все-таки пошел на это, а не отменил как-нибудь встречу? Ведь даже в последний момент можно было дождаться возле дома машины Коренгольда и дать понять: уезжайте скорей. Вероятно, я поступил так из следующих соображений: во-первых, я считал, что, принимая у себя иностранцев, я не нарушаю никаких советских законов; во-вторых, я думал, что если о визите Коренгольда стало известно заранее, его задержат при выходе из моего дома, с тем, чтобы проверить, не несет ли он от меня каких-нибудь картин, и убедятся, что не несет, я даже хотел предупредить своих гостей о возможности этого, и в-третьих, я рассуждал чисто по-русски — раз раньше ничего не было, авось и сейчас ничего не будет. Но вышло все иначе, и теперь мне предстояло объясняться с обладателем меховой шапки.
— Что, интервью даешь? — сказал он, что называется, с порога.
— Какое интервью? — удивленно спросил я. Коренгольд успел спрятать листок с вопросами в карман.
Тогда человек в меховой шапке, которую он так и не снял у меня в комнате, переменил тактику.
— Пора за ум браться, Андрей Алексеевич, — сказал он с некоторым даже дружелюбием в голосе. — От ваших соседей поступили заявления, что вы нигде не работаете и устраиваете у себя подозрительные сборища.
— Я нигде постоянно не работаю, потому что у меня отец инвалид первой группы и за ним нужен уход, — сказал я.
— Ну вот, вы и должны помогать отцу, — перебил меня он.
— Я помогаю ему, — продолжал я. Я старался быть педантичным в своих ответах, чтобы нигде не сбиться. — А что касается сборищ, то это неправда, меня посещают гораздо меньше, чем моих соседей, и только немногие мои друзья.
— Это тоже ваши друзья? — спросила меховая шапка, указывая на Плавинского, Коренгольда и дипломата.
— Да, — сказал я.
— Предъявите ваши документы, — сказал он мне тоном уже совершенно официальным.
— Покажите сначала ваше удостоверение.
— Пожалуйста, — и с оттенком легкого пренебрежения к затеянным мной церемониям он протянул мне, не выпуская, впрочем, из рук, удостоверение старшего лейтенанта Московского уголовного розыска. — Можете записать мою фамилию, — сказал он.
Но я не стал записывать фамилию и даже запоминать ее, потому что это было совершенно ни к чему. С самого начала я подумал, что передо мной сотрудник Московского управления госбезопасности.
— А эти молодые люди — дружинники, — указал он на своих штатских спутников, обращаясь не столько ко мне, сколько к американцам. Молодые люди учтиво поклонились, опять же не мне, а американцам.
— Так, значит вы нигде не работаете, — повторил старший лейтенант, рассматривая мой паспорт. Я уточнил, что не работаю на постоянной работе, а подрабатываю временно.
— А вы где работаете? — спросил он Диму Плавинского.
— Я работал на телевидении, — ответил Дима; «работал» звучало довольно предательски, однако старшего лейтенанта это, по-видимому, не так уж интересовало.
— А вы где работаете? — сурово обратился он к американцам, словно ожидал, что и они нигде не работают. Но оказалось, что в отличие от нас с Димой оба работают, один в посольстве США, другой в журнале «Ньюсуик».
— И это ваши друзья! — с пафосом сказал мне оперативник, возвращая им документы. — Давно вы с ними связаны?
— Что значит связаны?! — сказал я. — Мы знакомы, а не связаны.
— А зачем они пришли к вам?
— Посмотреть картины.
— Да, мы пришли посмотреть картины, — в один голос сказали дипломат и корреспондент. Оба они были сильно напуганы и, видимо, боялись, что поедут отсюда уже не на Кутузовский проспект, а на Лубянку, хотя было неясно, в чем состоит их вина, ведь прийти к кому-то посмотреть коллекцию картин или даже взять интервью — это еще не преступление.
Все стены моей маленькой комнаты были завешаны картинами, многие картины стояли и лежали на шкафу и на полу.
— Это те картины, которые вы продаете иностранцам? — любезно спросил старший лейтенант.
— Я не продаю никаких картин, — ответил я.
— А что, они не могли посмотреть картины в другом месте? — уже грубее спросил он.
— Очевидно, их интересовала моя коллекция, — тут я решил несколько прихвастнуть и добавил: — в Москве всего несколько человек собирают современных художников, и я среди них хорошо известен.
Мое хвастовство не понравилось дружинникам. Один из них что-то неодобрительно пробормотал о картинах, кажется, что это не картины, а барахло. Другой иронически заметил, что, оказывается, не я один занимаюсь «подобными делами».
После этого старший лейтенант сказал американцам, что они могут ехать домой. Я вышел в коридор проводить их под присмотром одного из дружинников. Пока они с потерянными лицами пожимали мне на прощание руку, я испытывал крайнюю неловкость, так как думал, что, если не дипломат, то во всяком случае Коренгольд может заподозрить меня в том, что я провокатор, специально подстроивший это свидание.
— А теперь поедем с нами, — сказал старший лейтенант мне и Диме, когда американцы ушли.
— Есть у вас ордер на задержание? — спросил я.
Сначала меня не поняли, оперативникам показалось, что я спрашиваю, есть ли у них машина. Как потом выяснилось, была машина, почему-то замаскированная под грузовое такси. Когда же они поняли, что я спрашиваю про ордер, старший лейтенант даже удивился.
— Какой там ордер, — сказал он, — мы приглашаем просто поговорить.
— Без ордера я не поеду, — сказал я.
— Нет, поедешь.
— Тащите силой, если хотите, — сказал я, — иначе я не поеду.
— Собирайся и поезжай! — внезапно гаркнул капитан Киселев. До сих пор он играл роль молчаливого статиста, но мое упрямство возмутило его. — Ты что, не советский человек, раз не подчиняешься власти?!
— Почему же, я подчиняюсь советской власти, но не вам, — ответил я. Такой иезуитский ответ озадачил участкового.
— Поезжай, не то хуже будет. Поезжай, мы просто с тобой хотим поговорить по-хорошему, — так еще долго уговаривал меня и угрожал мне старший лейтенант, но я твердо решил не ехать. Не потому, что я считал это самым разумным (может быть, это было как раз неразумно), но просто из чувства противоречия и нежелания подчиняться.
Увидев, что я решительно не хочу ехать, старший лейтенант изменил тон.
— Хорошо, — сказал он, — тогда садитесь, вот вам бумага, и подробно напишите, что такого-то числа у вас были такие-то люди с такой-то целью, а затем явилась опергруппа.
— Этого я тоже не буду делать, — сказал я. — Единственное, что я могу написать, что такого-то числа ко мне явились капитан милиции, старший лейтенант угрозыска и двое дружинников с неизвестной мне целью.
— Ну, этого нам не нужно, — раздраженно сказал старший лейтенант. Теперь он занялся Димой Плавинским. У того не было документов, и старший лейтенант потребовал, чтобы я подтвердил, что это действительно Плавинский, Дмитрий Петрович. Я подтвердил. «В том случае, если это не так, вы понесете ответственность», — сказал озлобившийся старший лейтенант и пошел в соседнюю комнату к отцу, чтобы и тот подтвердил личность Димы. После этого он отпустил Плавинского и вновь принялся уговаривать меня и угрожать мне. Видимо, он надеялся, что, лишившись зрителя, я окажусь податливее. Но я стоял на своем. «Ну, мы с вами еще встретимся», — угрожающе сказал он и вышел. Остальные пошли за ним. Я тоже думал, что так или иначе мне не миновать встречи с ним, но ошибся: до сих пор мы еще не встретились. В дверях оба дружинника, или те, кто выдавал себя за дружинников, почему-то сказали: «Извините за беспокойство». Я извинил.