Было совершенно очевидно, что с уходом незваных гостей ничего не кончилось, а все только начинается. Могло даже случиться, что через полчаса они бы явились снова, на этот раз уже с ордером на задержание. Если, как мне казалось, против меня не было никаких улик, чтобы завести уголовное дело, то я был уязвим в другом отношении: уже почти год я нигде не работал на постоянной работе и, таким образом, подпадал под так называемый «Указ об усилении борьбы с лицами, ведущими паразитический антиобщественный образ жизни». Этот указ, принятый в 1960 году после шумной газетной кампании против «тунеядцев», предусматривал для лиц, более месяца нигде официально не работающих, выселение на срок от двух до пяти лет в традиционные русские места ссылки, Север Европейской России, Сибирь и Дальний Восток, «с обязательным привлечением к физическому труду». Этой карательной мерой, по-видимому, хотели убить сразу несколько зайцев: ликвидировать безработицу, обеспечить рабочей силой отдаленные районы и очистить большие города от «антиобщественных элементов». Указ представлял также удобное средство для расправы с неугодными лицами из интеллигенции, как это 6 ыло, например, с ленинградским поэтом и переводчиком Иосифом Бродским, высланным на Север в 1963 году. На меня, правда, этот указ не должен был распространяться, потому что я жил вдвоем с парализованным отцом, инвалидом первой группы, которая давалась только людям, нуждающимся в постороннем уходе, но при желании этим могли пренебречь. Поэтому я решил уйти пока из дому и избегать всяких контактов с милицией, пока не устроюсь на постоянную работу.
Я взял записную книжку, деньги, некоторые материалы по искусству, в частности, каталог выставки Зверева, собрал рукописи своих пьес, работу над которыми я и считал настоящей своей работой, но, увы, не такой работой, справку о которой я мог бы представить в милицию, попрощался с отцом, сказав, что к нему ежедневно будет заходить моя приятельница, и вышел на улицу по черной лестнице: я боялся, что меня еще могут поджидать у парадного подъезда.
Я хотел устроиться секретарем или библиотекарем к какому-нибудь профессору-историку, так как такая работа была бы более или менее синекурой, об этом я думал еще раньше, зная, что рано или поздно встанет вопрос о постоянной работе. Ничего определенного мне в тот день не обещали и просили позвонить завтра. Как я понял, надежды здесь было мало, но на тот случай, если мне откажут, у меня был еще один интересный вариант, о котором я скажу дальше. Весь день прошел в звонках и разъездах, и только вечером я приехал к своим друзьям и рассказал им о своих злоключениях.
Как я уже писал, мне была неприятна мысль, что американцы могут подумать, что я специально спровоцировал встречу у меня, выполняя чье-то указание. Кроме того, если даже дипломат, который знал меня довольно давно, и не подозревал во мне провокатора, он мог думать, что, оказавшись в руках госбезопасности, я могу быть как-то использован против него, дать какие-то, пусть мнимые, показания, на основании которых он был бы объявлен персоной нон-грата. В таком случае, если не он, то его начальники в посольстве могли поторопиться прежде всего сами как-то очернить меня в глазах госбезопасности. Поэтому я попросил мою приятельницу прямо сейчас съездить к дипломату домой, чтобы сообщить ему, что я на свободе, и успокоить его. Кроме того, я считал, если так можно сказать, делом своей чести все-таки предоставить «Ньюсуику» интервью со Зверевым и просил передать дипломату, что если Коренгольд согласен, завтра в первой половине дня ему передадут фотографию Зверева в больничном халате вместе с ответами на вопросы журнала.
Я тщательно объяснил ей, как найти квартиру дипломата, и даже нарисовал план, потому что замешкайся она возле дома и начни смотреть, правильный ли это номер и нужный ли подъезд, к ней подошел бы милиционер, дежуривший возле автомашин, и стал бы спрашивать, к кому она идет и зачем. На всякий случай я объяснил ей, что нужно говорить при этом, но до дверей квартиры дипломата она добралась беспрепятственно. За дверью раздавалось много женских голосов сразу, по-видимому, у дипломата были гости. Когда она позвонила, голоса на мгновение стихли и затем возобновились с новой силой. К двери никто не подходил. Тогда она позвонила еще раз. Шум в квартире усилился, но двери не открывали. Она звонила еще несколько раз, но все безрезультатно, впрочем, было такое впечатление, что кто-то стоит у самой двери. Тогда она решилась на крайнее средство и стала колотить в дверь.
Тогда дверь открылась, и дипломат вышел на лестничную площадку, здесь они и говорили. Дипломат был очень взволнован и, перебивая мою приятельницу, сначала все время повторял: «Это новая провокация… Это новая провокация…» Потом он спросил: «Что с Андреем и Димой? Они в тюрьме?»
— Не волнуйтесь, оба на свободе, — сказала моя приятельница, но он, видимо, не поверил ей. Как я мог понять ее, разговор вообще носил довольно сумбурный характер. Дипломат все время говорил, что он человек, который просто интересуется современным русским искусством, и начинал объяснять, каких художников он любит больше всего и как он не жалел денег на покупку их картин, потом он спохватывался и вновь принимался твердить, что «это новая провокация», пока моя приятельница не сказала ему, почему он в таком случае разговаривает с ней обо всем этом на лестничной площадке и повышенным тоном, ведь она вполне могла привести с собой людей, которые стоят этажом ниже и записывают на пленку весь разговор. Однако дипломат, по-видимому, поверил, что она действительно послана мной, но все же ни до чего договориться они не смогли, хотя он и ходил несколько раз советоваться с женой. А когда речь зашла о предложенном мной интервью, то дипломат только удивленно махнул рукой. Видя, что из ее миссии ничего не вышло, моя приятельница сказала, что, по-видимому, я сам захочу встретиться с ним, каким образом можно это устроить? «Есть ли у вас в Москве какие-нибудь знакомые иностранцы, у которых можно устроить эту встречу? — спросил дипломат. — Посольство категорически запретило мне посещать кого-либо из советских людей». Моя приятельница сказала, что посоветуется со мной, и они расстались. Когда она уже возвращалась домой, в метро к ней подошли двое молодых людей и сказали: «Девушка, поедемте с нами». Как она говорит, у нее все похолодело внутри, но, к счастью, оказалось, что у этих молодых людей были более игривые намерения, чем она подумала вначале.
После некоторых колебаний я решил ехать к дипломату сам. Я поехал на следующий день рано утром, так как медлить было нельзя, кроме того, нужно было застать дипломата, пока он не уехал в посольство. Я доехал на автобусе почти до самого дома и внимательно смотрел, не стоит ли где-нибудь поблизости машина с советским номером, но ничего подозрительного не заметил и без происшествий вошел в подъезд вместе с двумя неграми. Еще не было восьми часов, но я недооценил трудолюбие американских чиновников: дипломат уже уехал в посольство, и мне предстояло объясняться с его напуганной женой, которая смотрела на меня как на выходца с того света и вдобавок не понимала ни одного слова по-русски. Кое-как нам удалось объясниться — я нарисовал на бумажке едущую из посольства машину, она позвонила мужу, и через несколько минут дипломат приехал, благо посольство находилось недалеко.
Теперь мы могли поговорить в более спокойной обстановке. На прощание я спросил дипломата, чем он был так напуган вчера, что даже боялся открыть дверь? Однако он ответил, что просто не слышал звонков из-за шума в комнате. Мы договорились, что через некоторое время я заеду вновь. Я был у него еще несколько раз, однако проститься с ним перед его отъездом мне уже не удалось. За время нашего двухлетнего знакомства мы не всегда относились друг к другу дружелюбно; не знаю, увижу ли я его еще когда-нибудь, поэтому хочу сказать здесь, что от многих иностранцев в Москве, покупающих у русских художников, его выгодно отличала настоящая любовь к живописи и понимание ее. Его симпатичная рыжая жена сама могла бы стать хорошей художницей, если бы, как многие женщины, не предпочла искусству заботу о семье.
Затем я заехал к Диме Плавинскому, но не застал его дома. Его жена рассказала мне, что Дима был так испуган, что вчера прошатался весь день по улицам и пришел домой только в середине ночи, опасаясь засады, а рано утром ушел опять. В шесть часов вечера у него было назначено свидание с женой на Смоленской площади, и я просил передать ему, что я у своих друзей и прошу его приехать. Мы увиделись с ним вечером, а на следующее утро он уехал в Среднюю Азию.
В тот же день я смог выяснить некоторые обстоятельства, предшествовавшие нашей неудачной встрече с Коренгольдом. Как я уже писал, в тот же день, когда мы говорили по телефону с его женой, 22 февраля, Коренгольд получил телеграмму своей редакции об интервью. 23 февраля утром у меня был дипломат, и я, в свою очередь, просил его посоветовать мне какого-нибудь журналиста. В это же время Коренгольд просил своего знакомого, молодого художника Эдика Штейнберга, разыскать Зверева. При этом он сказал, что, если это нужно, он получит разрешение на интервью в министерстве культуры. Не знаю, затребовал ли он такое разрешение. В тот же день вечером Коренгольд где-то увиделся с дипломатом, тот сообщил ему обо мне, и Коренгольд ухватился за эту возможность. Утром следующего дня, 24 февраля, дипломат позвонил мне, и мы договорились встретиться 26 февраля, так как я рассчитывал, что Зверев позвонит мне 25-го. После этого, 24 или 25 февраля, Коренгольд заехал к Штейнбергу, чтобы узнать, разыскал ли тот Зверева. В это время к Штейнбергу набилось много различных людей, почему-то вовлеченных в поиски Зверева: богемные художники, молодые люди, выдающие себя за писателей, престарелый поэт и даже почему-то водитель троллейбуса. Водитель этот никакой роли в дальнейшем не сыграл, и я упоминаю его просто в виде курьеза. Вся эта разношерстная компания сообщила Коренгольду, что Зверева они пока не нашли. Тогда Коренгольд при всех сказал присутствующему там моему знакомому, который в свое время приглашал меня со Зверевым к нему в гости, что 26-го утром он увидится со Зверевым у его хорошего друга, об этой встрече договорился «высокий человек в очках, у которого жена художница». Он имел в виду дипломата. Однако такая маскировка была довольно наивной. Находившийся в этой компании осведомитель немедленно сообщил об этой фразе Коренгольда, об интервью в КГБ уже знали и решили не допустить его. Не представляло большого труда установить, кто этот «высокий человек в очках, у которого жена художница»; было известно также, что я знаком с ним и что я хороший друг Зверева. Впрочем, сотрудники КГБ и без того полагали, что интервью состоится при моем посредничестве, поскольку этот осведомитель всячески пытался последние дни попасть ко мне, пока Коренгольд невольно не выдал время и место встречи со Зверевым. После этого была проинструктирована моя соседка, чтобы 26 февраля она была дома и немедленно позвонила, как только ко мне приедут «иностранцы». Кроме того, видимо, было установлено наблюдение у моего дома. Что было дальше, я уже писал.
Вскоре после ухода Коренгольда от Штейнберга вся эта сомнительная компания все же увиделась со Зверевым, кажется, он сам зашел туда, и ему сообщили, что его разыскивает американский корреспондент, чтобы взять интервью. Зверев с интересом выслушал это, ничего не сказал и прямо оттуда поехал в больницу, где его сразу же положили на операцию. Я не знаю, поехал ли он туда, чтобы избежать встречи с корреспондентом или просто потому, что ездил в больницу чуть ли не каждый день. Положили ли его на операцию, потому что рано или поздно нужно было ее делать или потому, что имели указание положить его именно теперь, я тоже не знаю. Осведомителя, который сообщил о встрече, я видел за несколько месяцев перед тем у одной интересующейся искусством девицы, не зная, разумеется, что это за человек и какую роль он сыграет в моей судьбе. Это был молодой человек лет двадцати трех, очень чистенький, сын крупного чиновника одной из виноградных республик, звали его Володя Аниканов. Оказывается, он писал рассказы, и в тот вечер говорил о том, что искусство должно нести людям положительные идеалы.
На следующий день после моего бегства выяснилось, что из попытки устроиться на работу секретарем или библиотекарем к какому-нибудь историку ничего не вышло. По-видимому, историки обладали большой долей осторожности. Тогда я решился на довольно рискованный шаг. Я слышал, что журналу «Советская милиция» требовался на временную работу корректор. С одним из ответственных сотрудников журнала я когда-то вместе работал и надеялся теперь, что он составит мне протекцию, не зная, разумеется, обо всех моих передрягах последнего времени. Я не думал также, что чрезмерно тщательно будут наводить справки о человеке, поступающем на незначительное место корректора, да еще временно. Все мои документы были в полном порядке, я не сидел в тюрьме, никто из моих родственников не жил за границей, вдобавок я не еврей, что является негласным, но необходимым условием для работы в таких учреждениях. Мысль защититься от милиции, устроившись работать в закрытый милицейский журнал, сама по себе казалась мне очень любопытной, кроме того, редакция находилась недалеко от моего дома, и я всегда в обед мог зайти посмотреть за отцом. Устроившись на работу, я мог бы, как я думал, чувствовать себя в относительной безопасности, а уволить меня без достаточных оснований было бы довольно сложно.
Я созвонился со своим знакомым, получил пропуск в Министерство охраны общественного порядка, бывшее МВД, и прошел в редакцию журнала. Заведующая корректурой, пожилая толстая дама, встретила меня очень любезно, даже радостно, расспросила о прежней работе, сказала, что приступить к работе я мог бы уже завтра, что именно такого сотрудника она и желала бы, и повела к редактору. Редактором оказался решительный мужчина в форме полковника внутренних войск.
— Раз вам он нравится, значит и мне подходит, — дружелюбно сказал он толстой даме, не задавая лишних вопросов, — сейчас я позвоню Гаранову.
Гаранов был начальником отдела кадров центрального аппарата МВД.
— Работа у нас временная, — сказала мне заведующая корректурой, пока полковник просил соединить его с Гарановым, — а потом, — тут она уже обращалась к полковнику, — я думаю, его у нас в органах можно будет устроить.
— Ну, в органах… — неопределенно сказал полковник, в то же время поощрительно подмигивая мне: не робей, мол, покажешь себя с выгодной стороны — устроим и в «органы».
По внутреннему телефону полковника соединили с Гарановым.
— Гаранов? Это Клячкин говорит, — решительно сказал полковник, — я тебе сейчас пришлю парня, ты его оформи с завтрашнего дня к нам корректором.
Видимо, Гаранов возразил, что по существующему порядку положен месяц на сбор сведений о новом сотруднике, прежде чем его можно принять на работу, потому что полковник, понизив голос, сказал: «Ну, что там месяц… Подумаешь, ведь всего в корректуру, да еще временно…»
Затем полковник направил меня к Гаранову. Министерство находилось в неуклюжем пятиэтажном здании без лифта, построенном в конце сороковых годов, в эпоху расцвета сталинского лжеклассицизма. На каждом этаже из конца в конец тянулись огромные широкие коридоры, в отличие от других советских учреждений совершенно пустые, не видно было ни покуривающих и болтающих друг с другом чиновников, ни просителей с искательными и озабоченными лицами, только иногда рысцой проносилась одинокая фигурка в военной форме и тотчас же скрывалась за плотно прикрытой дверью. Мне, признаться, стало здесь немного жутко, но я решил не отступать.
Комнатки по краям огромного коридора оказались очень маленькими, если судить по кабинету Гаранова, где сидело за отдельными столами еще двое человек. Сам Гаранов, майор внутренних войск, то ли плешивый, то ли со слишком уже нализанными волосами и с лицом совершенно бесцветным, встретил меня без каких-либо изъявлений радости и восторга. Разговор тоже был совершенно бесцветный, вроде того, где я работал раньше и откуда узнал, что «Советской милиции» требуется корректор. Тут нас прервал вошедший капитан, на редкость тощий, с покатыми женскими плечами. Пришел он со странной, на мой взгляд, просьбой о каком-то молодом человеке. Он все повторял, что «парень почувствовал себя поэтом», что «у парня открылся вдруг талант» и поэтому надо «помочь парню», устроить его на работу в МВД. Майор же странности этой просьбы нисколько не удивлялся, а беспокоился только, насколько этот «открывшийся вдруг талант» апробирован, на что капитан сказал, что к печати уже готовится сборник стихов. Тогда майор вроде бы согласился, и капитан довольный ушел. Какая связь между поэзией и работой «в органах», я так и не понял.
Разговор о поэзии дал новое направление мыслям майора.
— Книжки читаете? — спросил он меня. Я немного растерялся, но сообразил, что майора интересует мой «культурный уровень».
— Читаю, — сказал я, но боялся, что Гаранов спросит, что именно я читаю. Но Гаранов ничего больше не спросил и сказал, чтобы я написал заявление, автобиографию и принес завтра свои документы.
В кабинете майора я стал свидетелем еще одной любопытной беседы. Два чиновника за соседними столами говорили о ком-то, допустим об Иван Иваныче, который допустил какие-то ошибки, в результате которых пострадали невинные люди. Речь теперь шла о том, исправить ли эти ошибки и освободить неправильно осужденных людей или же «пощадить самолюбие» Иван Иваныча, человека уже пожилого и обидчивого, которому исправление его действий будет неприятно. Кого в конце концов они решили пощадить, невинно осужденных или самолюбивого Иван Иваныча, я не знаю.
Я заехал домой, посмотреть, как себя чувствует отец. Отец сказал, что пока все в порядке, что заходил Киселев и занес повестку. В повестке мне предлагалось завтра в 5 часов явиться в 5-е отделение милиции с документами к следователю Васильеву. Я не стал долго задерживаться дома, услышав, что соседка, которая видела меня, уже звонит по телефону.
Кажется, в тот же день я решил навестить Зверева в больнице. Там был объявлен карантин, и ни у кого в гардеробе не принимали пальто, зато можно было беспрепятственно пройти в пальто. Зверев уже слышал о том, что случилось у меня дома. Дима Плавинский, думая, что меня после его ухода свяжут и отвезут в тюрьму, рассказал о неудавшемся интервью полусумасшедшей любовнице Зверева, а она уже успела пересказать не только Звереву, но, безбожно перевирая и приукрашивая, половине Москвы, так что все знакомые, встречая меня через несколько дней на свободе, удивленно таращили глаза. Сам Зверев, пока я давал за него интервью, лежал на операционном столе. Операция была весьма несложной, и ее поручили практикантам. Практиканты возились слишком долго, наркоз кончился, а Зверев, приходя в себя от боли, услышал, как кто-то сказал: «А это тот самый знаменитый Зверев». «Ну все, сейчас прикончат», — подумал мнительный Зверев и дико заорал. Кое-как его утихомирили, вытащили винты из руки и отпустили на все четыре стороны.
Утром следующего дня, пока меня разыскивала местная милиция, я уже входил в кабинет начальника отдела кадров центрального милицейского аппарата. Впрочем, Гаранов встретил меня еще менее радостно, чем первый раз. Долго читал мою автобиографию и листал трудовую книжку.
— Что же вы все время меняете работу, — сказал он наконец со вздохом, — сколько же можно быть временщиком?
Я что-то промямлил вроде того, что мне, мол, трудно найти хорошую работу без высшего образования. Что меня исключили из университета, тоже, естественно, было не в мою пользу.
— Конечно, — сказал Гаранов, — надо учиться. Я вот в органах работал и учился на вечернем факультете. А знаете, как органы раньше работали, ни минуты свободного времени не было, не то что теперь.
Как раньше работали «органы», я примерно знал.
— Ну вот, — сказал Гаранов, — так что и вам пора находить свое место в жизни. Позвоните мне, пожалуйста, утром через два дня.
Я не хотел встречаться с Васильевым или вообще с кем-либо из 5-го отделения милиции до тех пор, пока не выяснится вопрос о работе в журнале. Однако в пять часов я позвонил в отделение и попросил соединить меня с Васильевым.
— Пожалуйста, приходите сейчас же сюда, — сказал Васильев.
— К сожалению, я неважно себя чувствую, давайте отложим встречу на два дня, — сказал я более или менее развязным тоном.
— Хорошо, — сказал Васильев после непродолжительного молчания, приходите 5 марта в то же время.
Было ясно, что тянуть слишком долго нельзя, один эпизод указал мне на это. Мои друзья, у которых я пока жил, вечером ушли в гости, и я остался посидеть с детьми. Примерно часов в десять кто-то позвонил в дверь. Я приоткрыл дверь, и по тому, как невзрачный человек в черном пальто, ни слова не говоря, полез в квартиру, я понял, что дело плохо.
— Что вам угодно? — любезно спросил я. Не говоря ни слова, черный человек показал красную книжечку.
— Вы не беспокойтесь, — сказал он, насладившись эффектом. — Я просто хочу узнать у вас о соседях, — он указал на квартиру справа. — Что они за люди? Но, — тут он предостерегающе помахал рукой, — никому ни слова об этом.
— Вам надо поговорить с хозяевами, — ответил я, — их сейчас нет, меня просто попросили посидеть с детьми. О соседях я ничего не знаю, знаю только, что сосед работает в милиции.
— В милиции?! — пораженный, переспросил агент и, пробормотав еще раз, чтобы я никому не говорил ни слова, быстро удалился.
Очевидно, или он так глупо перепутал квартиру и сунулся к моим друзьям, чтобы расспрашивать о соседе-милиционере, вместо того, чтобы у него навести справки о моих друзьях, либо просто использовал обычный в наших условиях предлог наведения справок о соседях для того, чтобы проверить, нет ли здесь меня.
Поздно вечером, когда мы все сидели в маленькой кухне, я рассказал об этом своим друзьям. Слева от них на площадке жил дворник, справа милиционер; было совершенно ясно, что у моих друзей никто не стал бы наводить справки о таких соседях. Кухня, где мы разговаривали, вообще была постоянным местом наших откровенных бесед. Только некоторое время спустя я узнал, что в квартире наверху, где жил член домкома, оперативники установили магнитофон и прослушивали и записывали наши разговоры через вентиляционную решетку. Я вспомнил тогда анекдотический разговор, который произошел у меня с Маркевичем в его номере в гостинице «Украина». Маркевич пожаловался, что Зверев не хочет заходить к нему в гостиницу.
— Зверев очень запуган, — сказал я, — а в гостинице, вероятно, шныряет довольно много агентов КГБ, вдобавок во многих номерах установлены микрофоны и подслушиваются все разговоры, что неприятно действует на впечатлительных и нервных людей.
Не надо думать, что все это я говорил заговорщицким шепотом, Маркевич был глуховат, и мне приходилось кричать во все горло.
— Пустяки, — спокойно сказал Маркевич, — я уже давно живу в этой гостинице. Здесь все время что-то ломается: то гаснет свет, то не идет вода. Наверняка и микрофоны давно уже не действуют.
Я думаю, Маркевич совершенно напрасно так пренебрежительно относился к советской технике. Для многих в Москве микрофоны стали настоящим бичем: им все время кажется, что их подслушивают. Вспоминаю еще один курьезный случай. У одного моего приятеля на вечере среди прочих гостей была одна иностранка. Хотя разговор шел совершенно невинный, все же он, опасаясь подслушивания, громко включил радио. Каков же был общий испуг, когда около двенадцати часов ночи в дверь раздался громкий стук и вошли двое людей в милицейской форме. Впрочем, все объяснилось очень просто: в новых домах очень тонкие перекрытия, и жильцы из верхней квартиры, которым не давала спать громкая музыка, позвонили в милицию. Хотя вспоминать микрофонные истории очень весело, тогда мне было очень неприятно узнать, что все наши разговоры подслушивались.
После того как я понял, что милиции известно, где я, я решил вернуться домой. Через пятнадцать минут после моего возвращения зашел капитан Киселев. Он спросил меня, где я «пропадал», тоном скорее светским, чем служебным, и не настаивая на ответе, и передал новую повестку в милицию к следователю Васильеву, на тот день и час, как мы с ним договорились по телефону, то есть на 5 марта.
— Ну как, придешь? — спросил Киселев.
— Там видно будет, — неопределенно сказал я.
— Смотри приходи, — дружелюбно сказал Киселев, — все равно ведь деться некуда.
Несколько ранее знакомый моего отца, по его просьбе, пытался узнать что-нибудь обо мне в милиции. Там ему сказали, что они не знают, что со мной, может быть, я уже арестован. Так что в милиции думали, что госбезопасность может заняться мной, минуя их.
Утром 5 марта я позвонил Гаранову, и тот, голосом уже совсем похоронным, сообщил мне, что «сейчас они взять меня, к сожалению, не могут», но что «если будет нужно», он позвонит. Впрочем, было ясно, что нужно не будет: Гаранову не понадобился «законный» месячный срок, чтобы выяснить, кто я. Так что накануне встречи с Васильевым я лишился главного своего козыря. Но скажу откровенно, что скорее я был даже рад, что из моей милицейской авантюры ничего не вышло.
Теперь я должен был подумать, что делать дальше. Конечно, можно было и не ходить по милицейской повестке, но я не знал, будет ли это лучшим вариантом. Если при встрече могли со мной еще как-то договориться или дать мне время для устройства на работу и вообще посмотреть, как я себя «буду вести», то продолжай я уклоняться от вызова, сразу же могли бы принять против меня карательные меры. Впрочем, все это только мои предположения. Во всяком случае, из разговора с Васильевым я надеялся узнать, что именно от меня хотят, чего мне надо опасаться и на что можно надеяться.