Отвернувшись от окна, я постарался сосредоточиться на чтении, однако мыслями постоянно возвращался к своим извечным проблемам, но в какой-то момент не утерпел и выскочил из дома в крайнем возбуждении, чтобы глотнуть прохладного воздуха и остудить жгучие мысли.
На выходе я столкнулся с женщиной, которая бросила мне в лицо гнусное слово, но я заспешил дальше. В считаные минуты я унесся за несколько кварталов, двигаясь по ближайшей авеню в сторону центра. Обледенелые улицы занесло снегом и припорошило сажей, сквозь дымку пробивалось немощное солнце. Я шел с низко опущенной головой, чувствуя, как морозный воздух щиплет кожу. А между тем я внутренне горел как в лихорадке. Почти не поднимая глаз, я услышал приглушенный грохот цепей противоскольжения — попутную машину занесло на гололеде, она остановилась под опасным углом посреди дороги, но затем осторожно развернулась и снова загрохотала.
Щурясь на морозном воздухе, я брел дальше, а в моем воспаленном мозгу не утихал жаркий спор. Казалось, весь Гарлем рассыпался в снежном вихре. Я представил, что заблудился, и на мгновение меня окутала жутковатая тишина. Слышно было, как падает снег. К чему бы это? Я шел вдоль витрин, всматривался в бесконечные барбершопы и салоны красоты, кондитерские и закусочные, рыбные ресторанчики и забегаловки со свиной требухой, а проворные снежинки ложились тонким кружевом на стекла и свивались в занавески из белой кисеи, которые тут же сдувало в сторону. Мое внимание привлекло красно-золотое мерцание в одной из витрин с религиозной атрибутикой. Сквозь заиндевевшие стекла мне удалось разглядеть аляповато раскрашенные гипсовые статуи Девы Марии и Иисуса, а рядом с ними — сонники, баночки с приворотным зельем, наклейки с надписью «Бог есть любовь» и пластмассовые игральные кости. Из-под золотого тюрбана мне улыбалась фигурка нагой черной рабыни из Нубии. Потом я перешел к витрине, где были выставлены накладки из искусственных волос, а также чудотворные мази, гарантирующие отбеливание черной кожи. «Добейся истинной красоты, — призывала табличка. — Светлая кожа — залог счастья. Поднимись над своим окружением».
С трудом удерживаясь от дикого желания разбить стекло кулаком, я заспешил дальше. Налетел ветер и разметал снежные покровы. Куда мне было податься? В кино? Получится ли там вздремнуть? Отворачиваясь от витрин, я шагал по улице и вдруг поймал себя на том, что снова бормочу себе под нос. Далеко впереди, на углу, старик-торговец грел руки о стенки необычного вида тележки с печной трубой, из которой тонкой спиралью вырывался дымок и плыл в мою сторону, неся с собою запах жареного батата и резкую, как удар судьбы, ностальгию, что впивалась мне прямо в сердце. Я остановился, как от выстрела, сделал глубокий вдох и стал невольно припоминать, уносясь мыслями в прошлое. Дома мы запекали батат в камине, на горячих углях, и приносили клубни, уже остывшие, в школу, но, не в силах дождаться обеда, тайком поедали за партой — выдавливали из мягкой кожуры драгоценное вещество, прячась от глаз учителя за самым большим учебником, «Всемирная география». Да, любили мы батат и в цукатах, и в начинке для пирогов, и жаренный в кармашке из теста во фритюре, и подрумяненный на сковороде вместе со свининой или в смальце до золотистой корочки; бывало, грызли его и сырым — таков был батат много лет тому назад. Клубней таких нынче вовсе нет, а было их больше, чем быстролетных лет, хотя время растягивалось до бесконечности, истончалось, как вьющийся дымок, и безвозвратно улетучивалось из памяти.
Я зашагал дальше. «Кому батата из Каролины, красного, с огонька неопасного», — донеслось до меня. Старик в солдатской шинели, вязаной шапке и онучах из мешковины тасовал ворох бумажных пакетов. Увидев торчащую сбоку тележки табличку, на которой от руки было выведено «БАТАТ», я остановился в тепле, близ жаровни с тлеющими углями.
— Почём батат? — спросил я торговца, неожиданно оголодав.
— По десять центов всего лишь, сэр, а какой сладкий! — ответил тот дребезжащим от старости голосом. — Рот не вяжет, объеденье. Самый правильный, сладкий батат. Сколько вам?
— Один, — сказал я. — Одного должно хватить, если он и впрямь так хорош.
Старик посмотрел на меня с любопытством. На реснице блеснула слеза. Усмехнувшись, он открыл дверцу самодельной печурки и осторожно запустил туда руку в перчатке. Клубни, местами пузырившиеся от мягкой сладости, красовались на железной решетке поверх тлеющих углей, которые вспыхнули синими огоньками, когда в топку ворвался поток воздуха. В лицо мне дохнуло жаром, и старик, достав один клубень, захлопнул дверцу.
— Пожалуйста, сэр, — проговорил старик, намереваясь положить батат в пакетик.
— Можно без пакета, я прямо сейчас съем. Вот, держите…
— Спасибо. — Старик взял десятицентовую монету. — Если попался не сладкий, получите второй бесплатно.
Но, еще не разломив клубень, я понял, что батат сладкий: кожуру пробили пузырьки коричневого нектара.
— А ну-ка, разломите, — сказал старик. — Разломите, я вам сливочным маслом сдобрю, коли вы тут есть будете. Многие домой несут. У них дома свое масло имеется.
Я разломил батат; от сладкой мякоти на холоде повалил пар.
— Вот так и держите, — сказал торговец и достал с боковой полки глиняный кувшин. — Ровненько.
Я держал, а старик лил растопленное масло, которое неторопливо пропитывало мякоть.
— Спасибо!
— На здоровье! И знаете что?
— Что? — спросил я.
— Если это не самое лучшее кушанье, что вы ели за последнее время, я верну вам деньги.
— Меня не нужно убеждать, — сказал я. — Снаружи видно, что батат хорош.
— Ваша правда, но наружность-то порой обманчива, — заметил он. — Однако не в этом случае.
Надкусив, я понял, что в жизни не пробовал такого сладкого, с пылу с жару батата; меня неожиданно потянуло в родные места; пришлось отвернуться, чтобы не выдать своих чувств. Я шел дальше и, уминая батат, столь же неожиданно почувствовал себя свободным: лишь оттого, что просто ем на улице, да еще на ходу. Это действовало на меня опьяняюще. Меня не заботило, кому я попадусь на глаза и что прилично, а что нет. Да пошло оно все к черту, подумал я, и от этой мысли батат, и без того сладкий, показался мне чистой амброзией. Вот и пусть бы меня сейчас увидел кто-нибудь из соседей или однокашников. Представляю, как они обалдеют. А я бы затолкал такого в проулок и мазнул кожурой по физиономии. Если вдуматься: ну что мы за люди! В открытую признаваться в своих пристрастиях для нас унизительно. Не для всех, конечно, но для многих. Подойти бы к таким при свете дня и потрясти миской с потрошками или хорошо проваренными свиными желудками! Вот ужасу-то будет! Я вообразил, как приближаюсь к Бледсоу, который стоит без обычной своей маски ложной скромности в переполненном вестибюле «Мужского пансиона», и встречаюсь с ним взглядом, но он предпочитает меня не замечать, а я в ярости извлекаю полметра кишок — сырых, неочищенных, немытых, роняющих ему под ноги липкие пятна — и трясу ими перед его физиономией с криком:
— Бледсоу, бессовестный пожиратель кишок! Я обвиняю вас в том, что вы обожаете свиные потрошки! Ха! Вы не просто их уминаете, а делаете это скрытно, думая, что находитесь вдали от посторонних глаз! Ах вы, тайный любитель кишок! Я обвиняю вас, Бледсоу: вы потакаете своей гнусной привычке. Вытаскивайте кишки на всеобщее обозрение, Бледсоу. Я обвиняю вас перед лицом всего мира!
И он вываливает кишки, метры кишок, и листовую горчицу, и миску свиных ушей, и ребрышки, и фасоль-черноглазку, что смотрит на вас тупыми укоряющими глазками.
При виде такой сцены меня обуял дикий смех — я чуть не подавился бататом. Господи, это даже хуже, чем прилюдно обвинить его в изнасиловании тощей девяностодевятилетней старухи, хромой и слепой на один глаз. Да Бледсоу тут же рассыплется, сдуется! Вот он делает глубокий вздох и понуро опускает голову. Он отвергнут обществом. В прессе начинается травля. Его портрет появляется на страницах газет с подзаголовком: Из выдающегося педагога — в полевые негры! Конкуренты Бледсоу отсоветуют молодежи брать с него пример. Передовицы потребуют от него либо публичного покаяния, либо самоустранения от общественной деятельности. Белые друзья-южане от него отвернутся, имя его будут полоскать на всех углах, и никакие вливания попечителей не восстановят его былой престиж. Став изгоем, Бледсоу пойдет мыть посуду в закусочной-автомате. Поскольку на Юге его не возьмут даже в ассенизаторы.
Все это дикость и ребячество, думал я, но черт возьми, если что-то тебе нравится, так не надо стесняться. Мой выбор сделан. Я тот, кто я есть! Жадно заглотив остатки батата, я бегом вернулся к старику и протянул ему двадцать центов.
— Еще два, — попросил я.
— Конечно, берите хоть оптом. Как я погляжу, в батате вы толк знаете, молодой человек. Прямо сейчас будете?
— И незамедлительно, — ответил я.
— С маслом?
— Да, пожалуйста.
— С маслом куда как вкуснее, сэр, — отозвался старик, вручая мне клубни. — Вы, как я понимаю, предпочитаете батат в традиционном виде.
— Да, с рожденья ем батат — и всегда на старый лад, — сказал я. — Сколько есть — столько буду есть.
— Вы, небось, родом из Южной Каролины, — расплылся в улыбке старик.
— Скажете тоже: из Южной Каролины… В батате знают толк лишь в моем родном краю.
— Приходите сегодня вечером или завтра, если осилите еще, — крикнул он мне вдогонку. — Тут моя старуха будет торговать горячими жареными пирожками с бататом.
Горячие жареные пирожки, думал я с грустью, продолжая путь. У меня даже от одного может скрутить живот; теперь, когда я перестал стыдиться, мне надо поостеречься чревоугодничать. Сколько же всего прошло мимо меня, пока я старался поступать не по собственному разумению, а так, как принято? Какое упущение, причем совершенно бессмысленное. А как насчет тех вещей, которые тебе и в самом деле отвратительны — не потому, что так положено, и не потому, что это признак хорошего тона и образованности, а по той простой причине, что от них с души воротит? Такие мысли только раздражали. Как в этом разобраться? Тут проблема выбора встает в полный рост. Нужно все тщательно взвесить, прежде чем принимать решения; наверняка столкнешься с трудностями просто потому, что на многое еще не успел составить собственного мнения. Лично я всегда придерживался общепринятых взглядов, и до сих пор это облегчало мне жизнь…
Батат — не в счет, с ним у меня нет проблем, эти клубни я буду есть всегда и везде, при любых обстоятельствах. Если много ешь батата, жизнь сладка, но желтовата. Впрочем, возможность съесть батат на улице не дает мне той свободы, о которой мечталось по приезде в большой город. Откусив кусок от конца клубня, я почувствовал гадостный привкус и выплюнул его на землю: батат оказался подмороженным.
Резкий ветер загнал меня в переулок, где мальчишки жгли картонную коробку. По земле стелился серый дым, который становился все плотнее; стараясь не дышать гарью, я опустил голову и прикрыл глаза. Легкие выжигало; а в очередной раз вынырнув из дымового шлейфа, протирая глаза и откашливаясь, я чуть не споткнулся: на тротуаре, бордюрах и даже кое-где на проезжей части валялось полно всякого старья, будто специально приготовленного для вывоза на свалку. А потом я увидел угрюмую толпу; собравшиеся нацелились глазами на двух белых мужиков, вытаскивающих из дома кресло, в котором сидела старая негритянка и бессильно грозила кулаком. Выглядела она по-домашнему: мужские тапки, плотный мужской свитер синего цвета, на голове косынка. Жуткая сцена: толпа молчаливо наблюдает, белые мужики волокут кресло, стараясь при этом уворачиваться от ударов, а старуха, заливаясь слезами ярости, колотит этих двоих кулачками. Слыханное ли дело? Что-то, какое-то предчувствие наполнило меня ощущением неправедности.
— Оставьте нас в покое, оставьте нас в покое, — все повторяла она, а мужики, уклоняясь от ее тычков и низко пригибая головы, с грохотом опустили кресло на тротуар и поспешили обратно к дому.
«Что ж это такое?» — подумал я, глядя поверх голов. Какого дьявола? Старушка всхлипнула и обвела вокруг себя рукой, указывая на сваленный в кучу хлам.
— Нет, ты погляди, что они с нами вытворяют. Полюбуйся, — сказала она, обращаясь ко мне.
Меня осенило: значит, это не бесхозный хлам, а просто видавший виды домашний скарб.
— Ты полюбуйся, что они вытворяют, — повторила она, глядя на меня заплаканными глазами.
Я смущенно отвел взгляд, всматриваясь в быстро прибывающую толпу. Из верхних окон высовывались мрачные лица. Вновь показались, стаскивая старый комод, двое белых, а за их спинами маячил третий — тот теребил себя за мочку уха и пристально смотрел на собравшихся.
— Живей, ребята. Пошевеливайтесь, — подгонял он. — Не торчать же нам тут целый день.
Кряхтя и отдуваясь, двое белых спустили комод вниз по ступенькам, — толпа тяжело расступалась, — оттащили его на край тротуара и, не оглядываясь, вернулись в дом.
— Смотри-ка, — проговорил стоявший рядом со мной щуплый паренек. — Не мешало бы как следует намять бока этим чертовым ирландишкам!
Я молча покосился на парня — лицо пепельное от холода, напряженное, острые глаза сверлили спины поднимающихся по лестнице белых.
— Вот именно, давно пора их остановить, — сказал другой голос, — да кто ж отважится — кишка тонка.
— Не тонка, — возразил щуплый. — Народ только заведи. Стоит лишь кому-то начать. Так что про себя говори, это у тебя духу не хватает.
— Это у меня-то? У меня?
— У тебя, у тебя.
— Гляньте, — проговорила старуха, — гляньте-ка, — сказала она, вновь обращаясь ко мне. Я обернулся и протиснулся чуть ближе к говорившим.
— Кто эти двое? — спросил я, придвинувшись еще ближе.
— Судебные приставы, вроде того. Поди их разбери.
— Как же, приставы, — вмешался другой. — Обычные уголовники, им за примерное поведение подкидывают работенку на воле. А как закончат, их снова по камерам раскидают.
— Да кем бы ни были — они не имеют права вышвыривать стариков на улицу.
— Вы хотите сказать, они выгоняют их из собственной квартиры? — спросил я. — Разве здесь такое возможно?
— Ты вчера родился что ли, мэн? — Он внезапно повернулся в мою сторону. — На что это похоже, по-твоему: им помогают вынести багаж из пульмановского вагона? Их выселяют!
Мне стало неловко; люди оглядывались и изумленно таращили глаза. Я еще ни разу не видел, как выселяют. Кто-то фыркнул от смеха.
— Откуда он свалился?
Меня бросило в жар, я обернулся.
— Послушайте, друг мой, — начал я довольно резким тоном. — Я задал вежливый вопрос. Можете на него не отвечать, если угодно, но не надо выставлять меня в карикатурном свете!
— В карикатурном? Черт, еще один, все черные немного того… А ты что за птица?
— Неважно, я это я. Зачем попусту тратить на меня слова? — бросил я недавно подслушанную фразу.
В этот момент по лестнице спустился один из исполнителей с очередной охапкой, старуха перегородила ему дорогу с криком: «Руки прочь от моей Библии!» И толпа подалась вперед.
Белый обвел собрание обжигающим взглядом.
— Где же, мэм? — сказал он. — Не вижу никакой Библии.
И я видел, как она, издав пронзительный вопль, выдернула у него из рук Библию и крепко прижала ее к себе.
— Они заходят в наши дома, поступают с нами, как им заблагорассудится. Топчут нашу жизнь, а потом вырывают ее с корнем. Но это уже перебор, Библии вам не видать!
Белый следил за толпой.
— Послушайте, леди, — обратился он скорее к нам, чем к ней, — я бы с радостью этого не делал, но приходится. Меня специально сюда направили. Будь моя воля, вы бы остались здесь хоть до второго пришествия…
— Господи, эти белые. Эти белые, — простонала она, воздев глаза к небу, когда к ней, оттолкнув меня в сторону, подошел какой-то старик.
— Милая, милая, — сказал он, кладя руку ей на плечо. — Белые джентльмены тут ни при чем, это все жилищный агент. Его вина. Сам-то он на банк грешит, но мы-то знаем, у кого рыльце в пушку. Мы с этим прохвостом уже больше двадцати лет мыкаемся.
— Брось, — ответила она, — тут речь не об одном белом, а обо всех. Все они против нас. Все как один вонючие мошенники.
— Ее правда, — прозвучал хриплый голос. — Она права! Все одного поля ягоды!
У меня в душе заклокотала какая-то злоба, на мгновенье я даже забыл об остальных. Я заметил, что всем как-то не по себе, словно им… нам… стыдно присутствовать при выселении, словно против собственной воли мы стали соучастниками позорного события; мы старались не прикасаться к лежавшим на тротуаре пожиткам, нарочно отводили от них взгляд, мы, сами того не желая, превратились в свидетелей, околдованных, любопытных, невзирая на горечь позора и душераздирающий плач старой женщины.
Я смотрел на этих стариков, и от их вида у меня сдавило горло и защипало в глазах. Всхлипывания старой негритянки подействовали на меня странным образом: так плачет ребенок, у которого слезы родителей пробуждают в сердце одновременно сострадание и страх. Я отвернулся, чувствуя, как меня притягивает к этой пожилой паре каким-то темным, теплым нарастающим потоком, от которого мне было не по себе. Я с опаской прислушивался к своим ощущениям, которые вызывал во мне вид рыдающих стариков. Хотелось удрать отсюда, но меня удерживали слишком сильный стыд и сознание причастности к происходящему.
Я оглянулся на сваленное на тротуар добро; белые продолжали выносить вещи. Толпа напирала; я опустил голову и увидел лежавший на земле овальный портрет этих пожилых жильцов в юности, заметил выражение грустного и сурового достоинства на их лицах, и тогда во мне запело эхо странных воспоминаний, как тот голос, надрывный и бессвязный, звучавший на темных улицах. Старики смотрели на меня из прошлого так, словно уже в тот день девятнадцатого века не питали иллюзий, а в их угрюмом взгляде с оттенком гордости чувствовались упрек и предостережение. На глаза попались грубо вырезанные отполированные кости, или, как их еще называют, «ритмические кости» — стандартный атрибут менестрелей в блэкфейс-шоу; такие кости делают из пары коровьих, бычьих или овечьих ребер, при ударе они издают щелкающий звук, как при игре на тяжелых кастаньетах (он что, был менестрелем?) или на деревянном блоке из набора ударных инструментов. На грязном снегу выстроились в ряд бесчисленные горшки с рассадой и саженцами — плющ, канна, помидоры, — конечно же, в холоде все погибнет. В корзинке лежали электрическая расческа для выпрямления волос, накладные локоны, щипцы для завивки, картонная табличка с серебряной на темно-красном бархате надписью «Храни Господь сей дом»; по крышке комода рассыпаны сушеные коренья Иоанна Завоевателя — на счастье; пока я все это рассматривал, белые поставили рядом еще одну корзину, в которой я разглядел бутылку из-под виски, наполненную леденцами и камфарой, небольшой эфиопский флаг, выцветшую ферротипию Авраама Линкольна и вырванную из журнала страницу с улыбающейся голливудской знаменитостью. А на подушке разместились битые чашки-блюдца из тонкого фарфора, памятная тарелка в честь Всемирной выставки в Сент-Луисе… Совершенно ошалевший, я уставился на старый кружевной веер, украшенный агатом и перламутром.
Когда белые вернулись, толпа снова пришла в движение, опрокинув выдвижной ящик, содержимое которого вывалилось на снег около моих ног. Присев на корточки, я стал перебирать артефакты, где среди прочего были: погнутый масонский герб, пара потемневших запонок, три бронзовых колечка, десятицентовик с пробитой гвоздем дыркой — счастливый амулет для ношения на лодыжке, красочная поздравительная открытка, подписанная детскими каракулями: «Бабуля, я тебя люблю», еще одна открытка с изображением белого блэкфейс-музыканта, сидящего в дверях хижины и бренчащего на банджо, а внизу открытки нотная запись и строчка из песни «Я возвращаюсь в свою старую хижину», пришедший в негодность ингалятор, нить ярких стеклянных бус на тусклой застежке, кроличья лапка, пластмассовая бейсбольная панелька для подсчета очков в форме перчатки кетчера с результатами матча столетней давности, старый молокоотсос с пожелтевшей от времени резиновой грушей, потрепанная детская туфелька и пыльный локон младенческих волос, перевязанный вохристой от старости, выцветшей лентой голубого цвета. К горлу подступила дурнота. В руку мне попались три просроченных полиса страхования жизни с фигурным штампом «аннулировано» и пожелтевшая газетная вырезка с портретом огромного чернокожего мужчины под заголовком: «ДЕПОРТАЦИЯ МАРКУСА ГАРВИ».
Потом я разворошил грязный снег в поисках чего-то такого, что могло ускользнуть от моего взгляда, и в самом деле нащупал пальцами в мерзлом отпечатке ботинка хрупкий лист бумаги, очень ветхий, исписанный пожелтевшими от времени чернилами. Я прочел: ВОЛЬНАЯ ГРАМОТА. Да будет известно всем, что я даровал волю моему негру, Примусу Прово, шестого числа августа месяца, 1859 года. Подпись: Джон Сэмюэльс, г. Мейкон… Смахнув капли талого снега с пожелтевшего листа, я быстро сложил его и убрал в ящик. Руки дрожали, дыхание участилось, словно я пробежал длинную дистанцию или наткнулся посреди улицы на свернувшуюся клубком змею. Это было едва ли не сто лет назад, давным-давно, сказал я себе, хотя знал, что это неправда. Примостив ящик в тумбочку и пошатываясь, как пьянчужка, я направился к обочине.
Но облегчения не наступило, только горькая желчь наполнила мой рот и брызнула на добро стариков. Я обернулся и посмотрел на старый хлам невидящим взором, мой взгляд был обращен внутрь меня и вовне, в неясное будущее и в давнее-далекое, связанное не столько с моими собственными воспоминаниями, сколько со словесными образами, отголосками живой речи, которую я много раз слышал в родном доме, но не воспринимал всерьез. У меня словно забрали что-то мучительное, но дорогое моему сердцу, и с этой потерей я не могу примириться — так необъяснимо мы готовы терпеть ноющий гнилой зуб во рту вместо того, чтобы расстаться с ним резким болезненным движением. К чувству утраты примешивалась внезапно пронзившая меня мысль: весь этот хлам, убогие стулья, тяжелые старомодные утюги, цинковое корыто с помятым днищем значат для меня больше, чем следовало: и вот я стою в толпе, и почему-то вижу свою мать, а день промозглый такой, и мать развешивает еще теплое после стирки белье, тут же, в облаке пара, прихваченное морозом и повисшее на веревке окоченелой тяжестью, а руки у матери побелели и потрескались на хлестком ветру, и седая ее голова внемлет темному небу — почему все это доставляет мне такой дискомфорт, далеко выходящий за рамки простого порядка вещей? И почему именно сейчас я видел эти сцены, будто скрытые завесой, готовой сорваться и унестись прочь с холодным ветром по узкой улице?
Короткое «Пустите!» вернуло меня назад. Пожилая пара была уже на ступеньках — старик держал ее за руку, белые мужчины обороняли проход, а толпа подталкивала меня все ближе к ступеням.
— Мэм, вам туда нельзя, — сказал белый.
— Я хочу помолиться, — ответила она.
— Ничего не могу поделать, мэм. Вам придется помолиться снаружи.
— Пустите, я пройду.
— Исключено.
— Мы всего лишь хотим помолиться внутри, — сказала она, прижимая к себе Библию. — Негоже молиться вот так у всех на виду.
— Сожалею, — ответил он.
— Да ладно, пустите женщину помолиться, — выкрикнули из толпы. — И без того все пожитки на улицу выволокли — чего же еще вам надо, крови?
— Да, пусть старики помолятся.
— Вот что с нами не так: только и знаем, что в молитве лоб расшибать, — прозвучал еще один голос.
— Поймите, вы не можете вернуться, — настаивал белый. — Вас выселили на законных основаниях.
— Нам одного только надобно: преклонить колено, — умолял старик. — Мы же здесь двадцать с лишним лет прожили. Пара минут, я не понимаю, почему нельзя…
— Мне нечего добавить, — ответил белый. — Есть распоряжение. Зря только время теряете.
— Всё, заходим, — сказала старуха.
Дальше все развивалось с такой быстротой, что я едва успевал следить за происходящим: старуха со своей Библией устремилась вверх по ступенькам, старик семенил за ней следом, но белый, вытянув вперед руку, преградил им путь.
— Я упеку вас, — воскликнул он, — Богом клянусь, упеку!
— Оставьте женщину в покое, — кричали из толпы.
В толкотне на верхней площадке белому влетело, а затем я увидел, как старуха упала на спину — и тут толпа взорвалась.
— Хватайте этого ирландишку, сучонка этого.
— Он ее ударил, — проорала мне прямо в ухо пуэрториканка. — Мерзкое животное, он ее ударил.
— Шаг назад, или я буду стрелять, — с горящими от гнева глазами крикнул белый, достал пистолет и отступил к дверному проему, в котором замерли в недоумении его приспешники с охапками вещей в руках. — Клянусь, я выстрелю. Сами не знают, чего добиваются, но я не посмотрю — стрельну.
Толпа остановилась в нерешительности.
— Шесть пулек в твоей пукалке, — крикнул какой-то коротышка. — А потом-то что?
— Да по-любому от нас не уйдешь.
— Настоятельно прошу не вмешиваться, — обратился к толпе судебный пристав.
— Эй, придурок, думаешь, можно вот так запросто являться сюда и бить наших женщин?
— Кончай трепаться, пора проучить ублюдка!
— Советую хорошенько подумать, — увещевал пристав.
Толпа рванула к лестнице, а я почувствовал, что моя голова вот-вот расколется пополам. От мысли, что они собираются напасть на человека, меня охватывали ужас и ярость вперемешку с отторжением и околдованностью. Я одновременно и хотел, чтобы это произошло, и опасался последствий; был возмущен и разозлен увиденным, но в то же время охвачен страхом… страхом не за жизнь белого и не за исход стычки, а за то, что попросится из меня наружу от этих сцен насилия. И под всем этим уже клокотали противоконфликтные мантры, которые я заучивал всю жизнь. Казалось, я балансирую на самом краю глубокой темной дыры.
— Нет, не надо, — услышал я свой надрывный голос. — Чернокожие! Братья! Черные братья! Это не выход. Мы ведь законопослушные. Мы законопослушный народ; наш народ медлен на гнев.
Я быстро пробился сквозь толпу, поднялся на ступеньки перед стоявшими в первых рядах и затараторил — не задумываясь, полагаясь лишь на свои растрепанные чувства.
— Мы законопослушный народ, наш народ медлен на гнев…
Они успокоились и стали слушать. Даже пристав удивился.
— Может, оно и так, но сейчас-то мы в бешенстве, — выкрикнул чей-то голос.
— Верно, ты прав, — прокричал я в ответ. — Мы в бешенстве, но будем благоразумными. Давайте… я хочу сказать, давайте не… Давайте учиться у великого лидера, о чьем благоразумном поведении недавно писали в газетах.
— У кого это, интересно? У кого? — прозвучал голос с вест-индским акцентом.
— Какого черта! Пускай он катится куда подальше, надо разобраться с этим ирландишкой, пока не подоспела подмога…
— Нет, стойте, — взревел я. — Нам нужен лидер, давайте организуемся. Организуемся. Нам нужен кто-то вроде того мудрого лидера из Алабамы, вы о нем читали. У него хватило сил вести себя благоразумно и не поддаваться эмоциям.
— Да кто же это? Кто?
«Сработало, — подумал я, — они слушают, хотят слушать. Никто не смеется. Но если засмеются, мне крышка». Я напряг диафрагму.
— Этот мудрый человек, — начал я, — вы о нем читали, так вот, когда в его школу влетел какой-то воришка, сбежавший от толпы, у этого мудрого человека хватило сил и воли следовать закону, действовать в рамках дозволенного и выдать беглеца органам правопорядка.
— Ага, — раздался голос, — вот-вот, чтоб они его потом линчевали.
Господи, нет, все наперекосяк. Довольно посредственно и не так, как мне бы хотелось.
— Он мудрый лидер, — прокричал я. — Действовал в рамках закона. Разве это не мудрый поступок?
— Ага, он поступил мудро, мы поняли, — зло рассмеялся парень. — А теперь прочь с дороги, мы займемся этим ирландишкой.
Толпа взревела, и я, словно загипнотизированный, рассмеялся в ответ.
— Разве это не человечный поступок? В конечном счете он был вынужден защищать себя, потому что…
— Он крыса, лебезящая перед белыми, — прозвучал женский голос, полный презрения.
— Конечно, вы правы. Он мудр и одновременно труслив, ну а нам-то с вами что делать? Как поступить? — воскликнул я, неожиданно предвкушая ответ. — Посмотрите на него, — обратился я к толпе.
— Да, только посмотрите на него, — отозвался какой-то дед в котелке, словно вторя священнику в церкви.
— И посмотрите на этих стариков…
— Вот именно, что же нам делать с братом и сестрой Прово? — спросил он. — Срам безбожный!
— И посмотрите на их добро, разбросанное по мостовой. Только посмотрите на их добро, припорошенное снегом. Сколько вам лет, сэр? — выкрикнул я.
— Восемьдесят семь, — тихо ответил растерянный старик Прово.
— Как вы сказали? Повторите громче, чтобы вас услышали наши медленные на гнев братья.
— Мне восемьдесят семь лет!
— Все услышали? Восемьдесят семь! Восемьдесят семь, и посмотрите: все, что нажито им за эти годы, раскидано по снегу как куриные потроха, но мы-то такие законопослушные, такие медленные на гнев, семь дней в неделю подставляющие другую щеку. Как же нам быть? Как бы вы поступили, а я, а он? Так что же делать? Давайте поступим мудро, правомерно. Посмотрите на этот скарб. Разве должны два пожилых человека жить в грязной комнате бок о бок с таким барахлом. Оно представляет собой большую угрозу, так как в любую минуту может возгореться. Старая щербатая посуда, сломанные стулья. Да-да! Посмотрите, перед вами пожилая женщина, чья-то мать, возможно, бабушка. Биг Мама, которая нас баловала и… ну, вы сами знаете, вы помните… Посмотрите на ее лоскутные одеяла и стоптанную обувь. Чья-то мать: я видел в снегу ее старый молокоотсос; чья-то бабушка: я видел открытку со словами «Дорогая бабуля…», но мы же с вами законопослушные… В ящике я видел кости, не какие-нибудь позвонки, нет, реберные кости, музыкальные ритмические кости… Эти двое когда-то танцевали… я видел… отец, ты кто по профессии? — спросил я.
— Разнорабочий.
— …Разнорабочий, вы слышали, но посмотрите на его добро, разбросанное по снегу как свиная требуха… На что пошли все его труды? Или он врет?
— Черт, нет, он не врет.
— Не-а, сэр.
— Так что же дала ему работа? Посмотрите на его старые блюзовые пластинки, ее комнатные растения, эти люди — благопристойные граждане, а то, что сейчас выброшено как ненужный хлам, восемьдесят семь лет крутилось в водовороте жизни. Восемьдесят семь лет, а потом — вжух! как ветром сдуло. Посмотрите на них — ну вылитые мои мама и папа, дед и бабуля, и я похож на вас, а вы — мое отраженье в фас. Посмотрите на них, но не забывайте, что наше собрание благоразумно и законопослушно. И не забывайте об этом, глядя наверх, где из дверного проема на нас косит олицетворение закона с кольтом сорок пятого калибра. Смотрите, стоит там, что он выбрал: синий китель саржевый да пистолет заряженный или кольт сорок пятого калибра, на каждого из нас, таких как он — десять, и револьверов — десять, и теплых брюк и жирных брюх — по десять, и десять миллионов законников. Законники, так мы их называем на Юге. Законники — это они! А благоразумные, законопослушные — это мы. А теперь посмотрите на эту пожилую женщину и ее Библию с загнутыми уголками страниц. Чего она добивается? Религия затмила ей разум, но мы знаем, что вера — в сердцах, не в головах. Ибо сказано: «Блаженны чистые сердцем». Ни слова про немощный разум. Так чего же она добивается? А как быть с теми, у кого ясный разум? Ясный взгляд? Ясный хладнокровный взгляд, не пропускающий ложь. Посмотрите на ее комод, на эти бреши ящиков из-под. Восемьдесят семь лет они заполнялись, и что там — всякий хлам, сплошной бедлам, и она еще смеет перечить правилам… Что же произошло с этими стариками? Ведь они наши люди, ваши и мои, ваши родители и мои. Что же с ними произошло?
— Я отвечу тебе, — гневно прохрипел здоровенный детина, расталкивая толпу. — Черт тебя, их лишили права собственности, обезземелили, сукин ты сын, прочь с дороги.
— Лишили права собственности? — воскликнул я, поднимая руку и позволяя словам вырваться из груди. — Хорошо сказано. Лишили. Обезземелили… восемьдесят семь лет прошло, и чего их лишили? Нет у них ничего и никогда не было, за всю свою жизнь они ни черта не получили. Так кого здесь лишили? — прорычал я. — Мы законопослушные. Кого здесь чего лишают? Нас, может быть? Эти старики стоймя стоят под снегом, но мы с ними рядом. Посмотрите на их пожитки, ни одной ночной вазы, чтоб справить нужду сразу, ни одного окна, чтоб с соседками судачить допоздна, зато есть мы, и мы рядом. Посмотрите: нет угла, где помолиться, нет проулка, где спеть блюз. Они глядят в дуло направленного на них пистолета, и мы глядим с ними вместе. Им не нужен весь мир, им нужен Иисус. Им лишь нужен Иисус, пятнадцать минут, обращенных к Иисусу, на голом полу… Что скажете, господин Законник? У нас есть наши пятнадцать минут с Иисусом? У вас целый мир, можно нам нашего Иисуса?
— Приятель, у меня приказ, — сказал пристав, помахивая пистолетом и презрительно усмехаясь. — Ты неплохо справляешься, скажи им, чтобы не совались. Я действую по закону и буду стрелять, если потребуется…
— Так что насчет помолиться?
— В дом они не войдут.
— Это ваше последнее слово?
— Уж будь уверен, — ответил он.
— Посмотрите на него, — обратился я к разгневанной толпе. — На его синий китель саржевый да пистолет заряженный. Вы слышали его, он здесь закон. Он говорит, что застрелит нас, ведь мы законопослушный народ. Мало того, что нас обезземелили, так вдобавок этот малый возомнил себя Богом. Поднимите глаза: стоит такой, прислонившись к дверному косяку, а по левую и правую руку от него — уголовники. Неужели вы не чувствуете холодный ветер, не слышите, как он вопрошает: «Вы трудились в поте лица, и чего вы достигли? Чего вы достигли?» Если вдуматься, сколько всего вы не получили за восемьдесят семь лет, становится стыдно…
— Брат, скажи им, — перебил меня старик, — что после такого человеком себя не чувствуешь.
— У этих стариков была книга-сонник, но текст стерся, книга не подсказала старикам число. Книга называлась «Видящее око», «Великий конституционный сонник», «Секреты Африки», «Мудрость Египта», и тем не менее око ослепло, утратило свой блеск. Его, как глаз кривого плотника, заволокла пелена, и оно перестало ясно видеть. У нас осталась лишь Библия, но Законник ее не признает. Что же дальше? Куда нам теперь идти, без ночной вазы…
— Мы сейчас спустим оттуда ирландишку, — крикнул здоровяк, взбираясь по лестнице.
Меня толкнули.
— Нет, погоди, — возразил я.
— Прочь с дороги!
На меня хлынула толпа, и я, услышав единичный взрыв, упал в пучину мельтешащих ног и галош, на утоптанный снег, обжигающий мне руки. Над головой прозвучал еще один выстрел, похожий на хлопок лопнувшего пакета. Кое-как я поднялся на ноги и посмотрел наверх, где из волнующегося моря голов вынырнула рука с зажатым в ней пистолетом, а в следующее мгновение его обладателя уже утянули вниз к заснеженной земле и принялись топтать — слева, справа, — сопровождая пинки негромкими, но напряженными, нарастающими звуками, какие издают при отчаянном усилии; натужно ухали, тихо выплевывали тысячи проклятий, преисполненных жгучей ненависти. Пристава подняли на ноги и погнали сквозь строй, наподобие приговоренного к наказанию шпицрутенами, и какая-то женщина, с лицом как бесцветная маска с черными прорезями для глаз семенила рядом и колошматила его каблуком своей туфли, прицельно била, снова и снова, пока не появилась струйка крови. Вдруг я заметил, как через улицу, сверкнув в воздухе, поплыла пара наручников. От толпы отделился мальчонка, чью голову украшала элегантная шляпа судебного пристава. А того вертели, крутили, а потом погнали по улице, осыпая градом ударов. Я был вне себя от волнения. Вслед за приставом потекла людская масса, толкаясь как великан, пытающийся развернуться в узком ущелье, — одни хохотали, другие выкрикивали проклятья, третьи напряженно молчали.
— Этот скотина напал на бедную старуху, — отчеканила пуэрториканка. — Видали такого гаденыша, чернокожие? Разве он похож на джентльмена, спрашиваю я вас? Этакая скотина. Отплатите ему за все, чернокожие. Воздайте скотине сторицей! Отплатите ему до третьего и четвертого рода. Бейте его, наши славные чернокожие. Защищайте своих женщин! Отплатите наглой бестии до третьего и четвертого рода!
— Мы обездоленные люди, — что есть мочи закричал я, — обезземеленные, и мы хотим помолиться. Давайте войдем в дом и помолимся. Проведем молитвенное собрание. Нам понадобится пара стульев, чтобы сидеть или… опираться, преклоняя колено. Нам нужны стулья!
— Вон там лежит несколько, — указала на стулья стоявшая на тротуаре женщина. — Занесем их в дом?
— Конечно, — ответил я, — все берите. Заберите, спрячьте это барахло! Верните его на место. Оно мешает движению по проезжей части и тротуару, а это нарушение закона. Но мы-то законопослушные, поэтому давайте расчистим улицу от завала. Уберем с глаз долой! Спрячьте это, скройте их позор! Скройте наш позор! Ну же, парни, — прокричал я, а потом сбежал по ступенькам вниз, схватил стул и вернулся обратно, больше не переживая и не думая о природе своих поступков. Последовав моему примеру, остальные тоже принялись заносить мебель в дом.
— Нам бы сразу так, — заметил кто-то.
— Да уж, черт возьми.
— Как я рада, — вздыхала какая-то женщина. — Как рада.
— Чернокожие, я горжусь вами, — пронзительно крикнула пуэрториканка. — Горжусь!
Мы занесли кое-что из мебели в темную, пропахшую кислой капустой квартирку и сразу же вышли за новой партией. Мужчины, женщины и даже дети под крики и смех тащили внутрь различные предметы обстановки. Помощники пристава, насколько я мог судить, увеялись. Потом на улице я увидел, как мне почудилось, одного из них. Он затаскивал кресло.
— О, вы тоже законопослушный, — промолвил я, прежде чем понял, что обознался. Это был белый, но другой.
Молодой человек рассмеялся в ответ и вошел в дом. Я увидел еще несколько белых — мужчин и женщин, — стоявших без дела и радостно приветствовавших каждый предмет мебели, заносимый обратно в дом. Было ощущение праздника. Мне хотелось, чтобы оно длилось вечно.
— Кто эти люди? — поинтересовался я, стоя на лестнице.
— Какие люди? — переспросил меня кто-то.
— Вон те, — показал на них я.
— Вы о тех белых?
— Да, что они здесь делают?
— Мы друзья народа, — ответил один из них.
— Какого народа? — спросил я, готовый ринуться к ним, если вдруг услышу «твоего народа».
— Мы друзья простого народа, — крикнул он. — Мы пришли помочь.
— Мы верим в братские отношения, — сказал другой.
— Тогда берите тот диван и тащите его сюда, — предложил я. Мне было не по себе от их присутствия, но, к моему разочарованию, они присоединились к толпе и стали затаскивать выставленные вещи обратно в дом. Где-то я о них уже слышал…
— А не устроить ли нам марш протеста? — сказал мимоходом один из белых.
— Давайте пойдем маршем! — выкрикнул я моментально в направлении собравшихся на тротуаре.
Они тут же подхватили.
— Все на марш…
— Отличная идея.
— Айда на демонстрацию.
— Устроим шествие!
Послышался звук сирены, и в ту же секунду из-за угла вылетели патрульные машины. Полиция! Я смотрел в толпу, стараясь разглядеть выражения лиц, и слышал возгласы: «копы» и «пусть идут!».
«К чему все это приведет?» — размышлял я, наблюдая, как белый мужчина вбежал в дом, а полицейские выскакивают из машин и бегут в нашу сторону.
— Что здесь происходит? — обратился к присутствующим полицейский с золотым жетоном.
Стало тихо. Никто не проронил ни слова.
— Так что же здесь происходит, — повторил он. — Ты, — окликнул он, указывая прямо на меня.
— Мы… мы освобождали тротуар от скопления мусора, — внутренне сжавшись, промямлил я.
— Как это понимать? — спросил он.
— Проводим кампанию по расчистке, — ответил я, сдерживая смех. — Старики загромоздили улицу своим добром, а мы прибираем.
— Препятствуете выселению? — уточнил он, протискиваясь сквозь толпу.
— Он ничего не сделал, — вступилась стоявшая за моей спиной женщина.
Я оглянулся — сзади скопились все, кто до этого находился в квартире.
— Мы вместе, — послышался голос из прибывающей толпы.
— Освободите улицу, — распорядился полицейский.
— Именно этим мы и занимаемся, — донеслось из задних рядов.
— Махони, — рявкнул он, обращаясь к другому полицейскому, — вызывай подмогу для подавления беспорядков.
— Беспорядков? — переспросил один из белых. — Нет никаких беспорядков.
— Если я говорю «беспорядки», значит, так и есть. А что белые забыли в Гарлеме?
— Мы свободные граждане. Можем пойти куда нам вздумается.
— Осторожно! Там еще копы! — предупредил кто-то.
— Будь что будет!
— Нас комиссаром полиции не испугаешь!
Для меня это было слишком. Ситуация вышла из-под контроля. Что я не так сказал, чем их спровоцировал? Я пробрался сквозь стоявших на ступеньках людей и нырнул в подъезд. Куда бежать? Метнулся было в квартиру стариков, но тут же сообразил, что там не спрячешься, и снова вернулся на лестницу.
— Нет, не туда, — послышался голос.
Я развернулся. В дверном проеме стояла белокожая девушка.
— Чего вам здесь надо? — крикнул я, мой страх сменился гневом.
— Не хотела вас напугать, — ответила она. — Брат, похоже, вы произнесли достойную речь. Я застала только ее конец, но вы явно взбудоражили присутствующих.
— Взбудоражил, — повторил я, — взбудоражил…
— Не скромничайте, брат, — добавила она, — я сама слышала.
— Подождите, мисс, пора отсюда сматываться, — сказал я, когда кровь наконец-то перестала стучать в горле. — Внизу полно полицейских, а скоро будет еще больше.
— Да, конечно. Вам лучше бежать через крышу, — сказала она. — А не то вас непременно заметят.
— Через крышу?
— Это не так сложно. Поднимаетесь, по крышам идете до конца квартала. Потом открываете дверь и спускаетесь, будто кого-то навещали. Поторопитесь. Чем позже полиция о вас узнает, тем больше пользы вы принесете.
«Пользы?» — подумал я. О чем это она? Что она там болтала про «брата»?
— Спасибо, — сказал я и поспешил к лестнице.
— До свидания, — отозвался эхом ее голос.
Развернувшись, я разглядел ее белое лицо в тусклом свете, пробивавшемся сквозь темный дверной проем.
Я перепрыгнул через несколько ступенек и аккуратно открыл дверь на крышу, когда вдруг ярко вспыхнуло солнце и подул холодный ветер. Перед собой я увидел низкие заснеженные ограды, которые оплели крыши домов по всему кварталу до угла улицы, и пустые, дрожавшие на ветру бельевые веревки. Быстрым, осторожным шагом я пробирался через снежные заносы с одной крыши на другую, а потом на следующую. Далеко на юго-востоке над летным полем в воздух поднимались самолеты, а я бежал и смотрел, как вздымаются и опускаются церковные шпили и упираются в небо дымящие трубы; снизу, с улицы, доносились крики и вой сирены. Я прибавил ходу. Взобрался на стену соседнего дома, оглянулся и вдруг заметил, что за мной кто-то гонится: скользит, катится, перелезает через брандмауэр и пыхтит от натуги. Резким движением я рванул дальше между дымоходами, стараясь оторваться от преследователя и удивляясь, что до сих пор не услышал ни приказа остановиться, ни окрика за спиной, ни выстрела. Я бежал, прячась за лифтовыми шахтами, перемахивал на другую крышу, приземлялся, нырял ладонями в холодный снег, бился коленями, затем упирался носками в твердую поверхность, поднимался в полный рост и снова бежал, оглядывался на коротышку в черном — тот не отставал. До конца квартала — примерно миля. Я попробовал прикинуть, сколько еще крыш из тех, что маячили впереди, мне осталось преодолеть. Насчитав семь, я побежал, слыша крики, сирены и оглядываясь на него, все еще бегущего позади меня на коротких ногах; все еще позади меня, когда я попытался открыть какую-то дверь, чтобы спуститься, и обнаружил, что ее заклинило, поэтому я снова побежал, выписывая зигзаги на снегу и ощущая хруст гравия; и все еще позади меня, когда я перемахнул через перегородку и пронесся мимо огромной голубятни, всполошив бешеных белых птиц, внезапно ставших огромными как ястребы; когда они яростно били крыльями перед моими глазами, ослепляя солнце; когда они остервенело устремлялись вверх и в стороны; и я бежал, оглядываясь, на долю секунды подумал, что он отстал, и снова увидел его, семенившего следом. Почему он не стреляет? Почему? Жаль, что это не мои родные места, где в любом доме всегда найдется тот, кого я знаю в лицо и по имени, с кем я близок по крови и происхождению, с кем мы переживаем общую гордость и стыд, с кем нас объединяет вера.
В коридоре лежал ковер, я двинулся вниз с колотящимся сердцем, когда пес в квартире на верхнем этаже залился внезапным лаем. Бросившись вниз, я перепрыгивал через несколько ступенек, и мое нутро казалось мне хрупким как стекло. На дне лестничного колодца я увидел далекий тусклый свет, льющийся сквозь дверное окошко. Что случилось с девушкой, это она отправила коротышку по моему следу? Что ее туда привело? Меня никто не окрикнул, я спрыгнул на нижнюю площадку и остановился у выхода, чтобы перевести дыхание и немного поправить одежду, прислушиваясь, не скрипнула ли дверь на крышу. Я вышел на улицу, стараясь вести себя непринужденно, как киногерой. Сверху не доносилось ни звука, ни голоса, ни даже сигнального лая злобного пса.
Я пробежал по крышам целый квартал и спустился через здание, фасад которого выходил не на обычную улицу, а на авеню. Из-за угла появилась кавалькада конной полиции и проскакала мимо по снегу, наполнив воздух глуховатым стуком подков и окриками полицейских, вытянувшихся в седлах. Я прибавил шагу и, стараясь не переходить на бег, пошел прочь. Меня охватил тихий ужас. Из-за каких моих слов все так обернулось? Чем все это закончится? Не исключено даже, что убийством. Огреют кого-нибудь по голове прикладом, и все. Я притормозил на перекрестке и повертел головой в поисках коротышки-преследователя, а заодно автобусной остановки. Длинная белая улица была пустынна, и только растревоженные голуби все еще кружили над головой. Я посмотрел на крыши в ожидании, что коротконогий глядит на меня сверху. Крики становились громче, из-за угла выехала еще одна бело-зеленая патрульная машина и пронеслась мимо в сторону того квартала. Я двигался по улице, усеянной похоронными бюро, чьи двери в старых зданиях из бурого кирпича расцветили неоновые вывески. Вдоль дороги были припаркованы помпезные катафалки, а в одном из них, покрытом черным матовым лаком, с окнами в виде готических арок, стоял гроб с траурным венком на крышке. Я ускорил шаг.
В памяти все еще всплывало лицо той девушки под лестницей. Но кем был коротышка, бежавший позади меня по крышам? Он за мной гнался? Почему в одиночку, почему молча? И да, почему за мной не прислали наряд полиции? Из квартала с похоронными бюро я спешно вышел на авеню, где яркое солнце резало своими лучами снег; я шагал размеренно, стараясь создать впечатление, будто абсолютно никуда не спешу. Мне приспичило напустить на себя вид этакого дурачка, совершенно не способного к мыслительной и речевой деятельности, и я принялся было шаркать ногами, но скоро с отвращением отказался от этой идеи, спиной почувствовав на себе чей-то взгляд. Впереди меня остановился автомобиль, откуда выскочил человек с медицинским саквояжем в руке.
— Скорее, доктор, — позвал мужчина с крыльца, — она рожает.
— Прекрасно, — отозвался доктор, — мы ждали этого момента, нет так ли?
— Да, но мы не рассчитывали, что он наступит именно сейчас.
Я смотрел, как они скрылись за входной дверью. Чертовски неподходящее время, чтобы появиться на свет, подумалось мне. На углу я затесался среди пешеходов, ожидавших зеленого сигнала светофора. И вот, буду убежденным, что мне удалось-таки улизнуть, из-за спины я услышал мягкий проникновенный голос:
— Вы владеете даром убеждения, брат.
Моментально сжавшись, как пружина, я оцепенело развернулся. Непримечательный, низкорослый человек с кустистыми бровями и спокойной улыбкой ничем не напоминал полицейского.
— Прошу прощения, — вяло и сухо буркнул я.
— Не бойтесь, — сказал он, — я друг.
— Мне бояться нечего, и вы мне не друг.
— Тогда ваш почитатель, — любезно ответил он.
— Почитатель?
— Восхищен вашей речью, — ответил он. — Я был среди слушателей.
— Какой речью? Не произносил я никаких речей, — отмахивался я.
Он понимающе улыбнулся.
— Вижу, вы хорошо подготовились. Пойдемте, нам не надо стоять рядом у всех на виду. Приглашаю на кофе.
Внутренний голос подсказывал, что следует отказаться, но я был заинтригован и даже немного польщен. Кроме того, отказ мог быть расценен как признание вины. Он не смахивал ни на полицейского, ни на детектива. Я молча проследовал за ним до кафе почти в самом конце квартала и заметил, что перед тем, как войти внутрь, он изучил обстановку через окно.
— Займите столик, брат. Лучше где-нибудь с краю, чтобы мы могли спокойно поговорить. Я возьму нам кофе.
Он пересек кафе энергичной пружинистой походкой, а я присел за свободный столик и стал за ним наблюдать. В кафе было тепло. Смеркалось, за столиками сидели немногочисленные посетители. Незнакомец подошел к стойке с уверенностью завсегдатая и сделал заказ. Его манера держаться, беглый взгляд, которым он окидывал ярко освещенные стеклянные витрины с выпечкой, напоминали поведение проворного зверька, мелкой шавки, нацелившейся на самый лакомый кусок пирога. Стало быть, он слышал мою речь… хорошо, посмотрим, о чем пойдет наш разговор, думал я, глядя, как энергично он движется в мою сторону, перекатываясь с пятки на носок и подпрыгивая на каждом шагу. Он как будто специально обучался такой походке; у меня складывалось впечатление, что в нем было что-то театральное, далекое от реальной жизни… но эту мысль я немедленно отмел: и без того все события второй половины дня казались мне нереальными. Не озираясь по сторонам, он подошел прямиком ко мне, словно знал наперед, что я займу именно этот, а не любой другой свободный столик. Поверх каждой чашки он удерживал по блюдцу с десертом, потом ловко положил все это на стол и, опустившись на стул, пододвинул ко мне один из наборов.
— Думаю, чизкейк вам понравится, — сказал он.
— Чизкейк? — спросил я. — Впервые слышу.
— Вкусная штука. Сахарку?
— После вас, — ответил я.
— Нет, после вас, брат.
Задержав на нем взгляд, я бухнул в кофе три полные ложки сахара и передал ему сахарницу. Мне снова стало не по себе.
— Спасибо, — сказал я, подавляя желание оторвать ему башку за это постоянное «брат».
Он улыбнулся и, проткнув вилкой свой чизкейк, затолкал себе за щеку непомерно большой кусок. Воспитание хромает, подумал я и, стараясь представить его себе в менее выгодном свете, отковырнул нарочито маленький кусочек сырной субстанции и аккуратно положил в рот.
— Знаете, — начал он, сделав большой глоток кофе, — пожалуй, мне не приходилось слышать столь красноречивое выступление со времен моего… одним словом, давно. Вам быстро удалось расшевелить собравшихся. Не понимаю, в чем секрет. Жаль, что там не было некоторых из наших ораторов. Всего несколько фраз — и народ рвется в бой. Другие бы на вашем месте предавались словоблудию. Хочу поблагодарить вас за весьма поучительный опыт.
Я молча цедил свой кофе. Этому человеку я не просто не доверял, а даже остерегался вообще что-либо отвечать.
— Чизкейк здесь весьма достойный, — заметил он прежде, чем я успел выдавить хоть слово. — Недурен, даже очень. Кстати, где вы обучались ораторскому искусству?
— Нигде, — ответил я с излишней поспешностью.
— Так у вас талант. Врожденный. Просто невероятно.
— Не сдержался, и все тут, — ответил я, чтобы посмотреть на его реакцию.
— В таком случае вы умело контролируете свой гнев. Выразительно. В чем причина?
— В чем? Думаю, мною двигала жалость, не знаю. Возможно, мне просто захотелось толкнуть речь. Люди чего-то ждали, вот я и сказал несколько слов. Можете мне не верить, но я понятия не имел, о чем буду говорить…
— Да ладно вам. — Он многозначительно улыбнулся.
— В смысле? — сказал я.
— Не пытайтесь казаться циничным, я вижу вас насквозь. Видите ли, я слушал вас с большим вниманием. Вы говорили крайне эмоционально. От души.
— Пожалуй, так, — ответил я. — Может, один взгляд на этих стариков о чем-то мне напомнил.
Он весь подался вперед, не отводя от меня глаз и по-прежнему улыбаясь.
— Вспомнили близких?
— Да, точно, — согласился я.
— Могу понять. Вы наблюдали смерть…
Я выронил вилку.
— Но не убийство, — напряженно проговорил я. — К чему вы клоните?
— «Смерть на тротуаре», название детектива, что ли… недавно попалось на глаза… — Он рассмеялся. — Некая метафора. Живы, но мертвы. Мертвы по жизни… единство противоположностей.
— Ага, — кивнул я. Зачем он завел этот двусмысленный разговор?
— Знаете, этот старик… все они люди аграрной эпохи. Их перемололи в процессе индустриализации. Выбросили на свалку, отвергли. Вы это точно подметили. Восемьдесят семь лет — и ничего в итоге, так вы сказали. И были правы.
— Вероятно, я не мог видеть их в таком положении.
— Безусловно. И вы произнесли впечатляющую речь. Но не стоит растрачивать запас душевных сил на отдельных граждан, они не в счет.
— Кто не в счет? — переспросил я.
— Те старики, — безжалостно заметил он. — Печально, понимаю. Но их больше не существует, они мертвы. История через них переступила. К несчастью, помочь им уже нельзя. Так отрезают сухие ветки, и дерево вновь начинает плодоносить, иначе их все равно сломают исторические бури. Да, лучше б их унесло бурей…
— Подождите…
— Нет, дайте мне договорить. Этим людям много лет. Человек старится, типы личности устаревают. Те двое сильно устарели. У них не осталось ничего, кроме веры. О другом они и не помышляют. Их отодвинут на задний план. Понимаете, они мертвы, поскольку не в состоянии соответствовать историческим реалиям.
— А мне старики симпатичны, — сказал я. — Они напоминают моих знакомых с Юга. Мне понадобилось много времени, чтобы это осознать, но мы с ними одним миром мазаны, разве что у меня несколько лет колледжа за плечами.
Он помотал своей круглой рыжей головой.
— Ой, как вы сентиментальны и неправы, брат. Вы не похожи на них. Возможно, раньше и были похожи, но не сейчас. В противном случае вы бы никогда не выступили с речью. Возможно, раньше и были похожи, но это в прошлом, мертво. Сейчас, возможно, вы так не думаете, но та часть вашей личности мертва. Вы еще не окончательно сбросили с себя старое «я», эго ветхого аграрного человека, но оно мертво, вы избавитесь от него и возродитесь к новой жизни. История уже зародилась в вашей голове.
— Слушайте, — ответил я, — мне вообще невдомек, о чем вы толкуете. Я никогда не жил на земле, не изучал сельское хозяйство, но знаю, почему произнес речь.
— Почему?
— Выселение стариков вышибло у меня почву из-под ног — вот почему. Я был взбешен, и мне все равно, как вы это называете.
Он пожал плечами.
— Не будем спорить, — сказал он. — У меня такое чувство, что вы не в последний раз выступали с речью. Вам было бы интересно на нас работать?
— На кого? — мне вдруг стало любопытно. Что он задумал?
— На нашу организацию. Мы ищем человека с хорошими ораторскими способностями для работы в Гарлеме. Задача: четко формулировать и озвучивать причины недовольства жителей, — ответил он.
— Никому до этого нет дела, — сказал я. — Допустим, кто-то обозначил причины недовольства, а что дальше?
— Существуют неравнодушные… — ответил он со своей многозначительной улыбкой. — Если раздается призыв к протесту, всегда найдутся те, кто услышит и начнет действовать.
Он говорил тоном удивительно надменного человека, который заранее все просчитал, и не важно, о чем конкретно шла речь. Вы только посмотрите на этого абсолютно самоуверенного белого, думал я. Он и не подозревал, что я его опасаюсь, а теперь говорит со мной так доверительно. Я поднялся.
— Извините, — сказал я, — работа у меня есть, а причин для недовольства и своих хватает.
— Но судьба стариков вас все же взволновала. — Он сощурился. — Или это ваша родня?
— О, да, как и все чернокожие, — ответил я, рассмеявшись.
Он улыбнулся, внимательно глядя мне в лицо.
— Нет, кроме шуток: вы родственники?
— Конечно, все в одной печи пригорели, — ответил я.
Реплика произвела невероятный эффект.
— Опять… дался вам расовый вопрос! — Он моментально потерял апломб и сверкнул глазами.
— А какие еще могут быть вопросы? — спросил я удивленно. — Думаете, я бы туда сунулся, будь они белыми?
Он развел руками и рассмеялся.
— Об этом не сейчас, — сказал он. — В любом случае вы им помогли. Я не считаю вас безнадежным индивидуалистом, каким вы прикидываетесь. Вы производите впечатление человека ответственного, исполнившего свой долг перед согражданами. Не важно, какие у вас основания: говорили вы от имени своего народа, поэтому работать в его интересах — ваш долг.
Все у него было как-то сложно.
— Послушайте, дорогой друг, за кофе и торт — спасибо. Но эти старики интересуют меня сейчас не больше, чем ваше предложение работы. У меня было настроение толкнуть речь. Мне по душе это занятие. Все, что произошло после, — полнейшая для меня загадка. Вы не на того ставку сделали. Обратитесь к тем парням, что пререкались с полицейским… — Я встал.
— Одну секунду. — С этими словами он достал конверт и что-то на нем нацарапал. — На случай, если передумаете. А что до тех остальных, так я с ними знаком.
Я взглянул на белую бумажку в его руке.
— С вашей стороны благоразумно проявлять осторожность, — сказал он. — Вы меня не знаете, следовательно, и доверия нет. Это естественно. Но я не теряю надежды, что однажды, когда будете готовы, вы сами меня найдете, и тогда все сложится иначе. Позвоните по этому телефону и спросите брата Джека. Можете не называть своего имени, просто упомяните наш разговор. Если вы примете решение уже сегодня, звоните в районе восьми вечера.
— Окей, — ответил я, взяв бумажку. — Сомневаюсь, что мне это пригодится, но чем черт не шутит?
— Подумайте, брат. Время сейчас непростое, а в вас говорит чувство негодования.
— Мне просто захотелось произнести речь, — повторил я.
— Но двигало вами недовольство. А иногда между личным и согласованным проявлением гнева такая же разница, как между преступлением и политической акцией, — сказал он.
Я хохотнул.
— Ну и что? Я же не преступник и не политик, брат. Вы не на ту лошадку ставите. Но спасибо еще раз за кофе и чизкейк… брат.
Я ушел, а он остался сидеть со спокойной улыбкой. Перейдя на другую сторону дороги, я бросил взгляд в окно кафе — мой собеседник сидел на прежнем месте, и тут меня осенило: он-то и бежал за мной по крышам. Но не преследовал меня, а двигался в одном со мной направлении. Из его посыла я мало что уловил, хотя говорил он весьма доверительно. Как бы там ни было, бегаю я лучше. Может, это какая-то уловка. Он производит впечатление человека неравнодушного, обладающего более глубоким знанием, чем могло показаться при первом разговоре. Хотя не исключено, что все это знание ограничивается лишь тем, что он бежал со мной по одному маршруту. Но ему-то чего бояться? Ведь не он, а я произнес речь. И потом, слова той девушки на лестничной клетке о пользе, которую я могу принести, пока нигде не засветился, — все это лишено смысла. Наверное, по этой причине ему пришлось бежать. Он хотел оставаться невидимым, чтобы быть полезным. Полезным в чем? Безусловно, он надо мной издевался. Думаю, я потешно смотрелся на крыше, скакал как блэкфейс-комик, втягивал голову в плечи, когда белые голуби, точно призраки, били крыльями мне в лицо. Ну, да пес с ним! Не стоило ему так заноситься, в чем-то я разбираюсь получше некоторых. Пусть поищет кого-нибудь другого. Он хотел меня использовать. И всем-то от тебя что-то нужно. Почему он выбрал именно меня в качестве оратора? Пусть сам произносит свои речи. Мысленно я разнес его в пух и прах и с чувством удовлетворения направился домой.
Сгустились сумерки, и резко похолодало. Не припомню такого мороза. Что же нас заставляет, размышлял я, склонив голову под ветром, навсегда уезжать из теплого мягкого климата родных мест в этот жуткий холод, ради чего мы готовы мерзнуть до костей, терять жилье при выселении и все-таки надеяться. Мне стало грустно. Навстречу шла пожилая женщина, низко согнувшись под тяжестью продуктовых сумок и глядя в снежное месиво под ногами, и я опять вспомнил о выселенных стариках. Чем там все закончилось, где они теперь? Неприятное чувство… Как он говорил: смерть на тротуаре? И часто ли происходят подобные выселения? А что бы он сказал про Мэри? Она-то уж точно не мертва и не перемолота в крошево жизнью в Нью-Йорке. Черт возьми, она прекрасно справляется в этом городе, гораздо лучше, чем я с моим образованием… образованием! Бледсованием, точнее сказать. Кого здесь перемололо, так это меня, а не Мэри. При мысли о ней я успокоился. Невозможно было представить Мэри такой же беспомощной, как та старуха при выселении, и у порога дома мое уныние испарилось.