Я так давно не бывал в Гарлеме, что улицы показались мне незнакомыми. Жизнь текла здесь медленнее и вместе с тем почему-то быстрее; в горячем ночном воздухе чувствовалось необычное напряжение. Сквозь летние толпы я пробился не в офис местного отделения, а в невзрачный гриль-бар Баррелхауса «Веселый доллар» на верхней Восьмой авеню, где примерно в этот час всегда можно было найти за вечерним пивом одного из моих лучших связных, брата Масео.
Заглянув через окно, я увидел работяг в спецовках и немногочисленных дамочек навеселе, облокотившихся на стойку, а дальше, в проходе, двое мужчин в клетчатых спортивных рубашках черной и синей расцветки ели мясо-гриль. В глубине, возле музыкального автомата, сгрудилась какая-то смешанная компания. Но брата Масео среди них не было, и я протиснулся к стойке, чтобы подождать его за стаканом пива.
— Добрый вечер, братья, — поздоровался я с двумя оказавшимися рядом парнями, которых и раньше здесь встречал. В ответ они со значением переглянулись, и тот, что выше ростом, запьянцовски вздернул брови.
— Вот зараза, — выругался длинный.
— И не говори, друг. Родич твой, что ли?
— Зараза, на фига мне такие родичи!
Я обернулся посмотреть на этих двоих. Бар вдруг показался мне мрачным.
— Видать, принял лишнего, — заключил второй. — Решил, что он тебе родня.
— Значит, вискарем зенки залил. Я б с таким не породнился даже за… Эй, Баррелхаус!
Отодвинувшись подальше от этих двоих, я напряженно держал их в поле зрения. По разговору вроде бы трезвые, я их ничем не задел и был уверен, что меня узнали. Так в чем же дело? Традиционное приветствие Братства было всем знакомо, как «дай пять» или «дай краба».
Я видел, как из другого конца бара выкатился Баррелхаус в белом фартуке, туго перетянутом на животе, да так, что весь он смахивал на металлический пивной бочонок с поперечным желобком посередине; завидев меня, он расплылся в улыбке.
— Так-так, это же, будь я проклят, наш добрый брат, — заговорил он, протягивая мне руку. — Где пропадал?
— Меня теперь в центр перекинули, — сказал я, проникаясь к нему благодарностью.
— Славно, славно, — сказал Баррелхаус.
— Как дела, все хорошо?
— Не будем о грустном, брат. Паршиво. Хуже некуда.
— Сочувствую. Нальешь пива? — попросил я. — Но сначала обслужи тех джентльменов. — Я взглянул на их отражение в барном зеркале.
— Не вопрос. — Баррелхаус взял стакан и нацедил пива. — Тебе какое? Что ты наливаешь, старик? — обратился он к длинному.
— Слушай, Баррел, хочу спросить, — начал длинный. — Помоги разобраться. Никак в толк не возьму, чей он брат? Пришел какой-то чувак и называет всех братьями.
— Это мой брат, — ответил Баррел, держа длинными пальцами липкий стакан с пенным пивом. — Тебя что-то не устраивает?
— Приятель, — подал я голос, — у нас так говорится. Я не хотел тебя обидеть, назвав «братом». Жаль, что мы не поняли друг друга.
— Брат, твое пиво, — протянул мне стакан Баррел.
— Значит, он твой брат, Баррел?
Баррел перегнулся через стойку, навалившись на нее грудью, и сощурился. Лицо его поскучнело.
— Тебе здесь нравится, Мак-Адамс? — спросил он хмуро. — Пиво вкусное?
— Ага, — ответил Мак-Адамс.
— Достаточно холодное?
— Да, но Баррел…
— Тебе по душе записи, которые крутит мой музыкальный автомат? — продолжил Баррелхаус.
— Черт, да, но …
— А как тебе атмосфера в моем заведении, чистота, уют, доброжелательность?
— Так-то оно так, да я не про это тебе толкую, — заметил длинный.
— А я тебе — как раз про это, — скорбно выговорил Баррелхаус. — Тебе здесь по кайфу? Ну и на здоровье, оттягивайся, но и другим не мешай. Этот человек сделал для наших столько, что тебе и не снилось.
— Для каких это наших? — Мак-Адамс недоверчиво покосился в мою сторону. — Я другое слыхал: он перед белыми прогнулся, вот и свалил…
— Мало ли кто чего слыхал, — оборвал его Баррелхаус. — У нас в мужском сортире бумага имеется. Тебе бы уши прочистить.
— Вот и не езди мне по ушам.
— Да ладно тебе, Мак, — вступился его приятель. — Проехали. Парень ведь извинился.
— Я же сказал: не надо ездить мне по ушам, — повторил Мак-Адамс. — И скажи брату своему, чтоб не записывал всех подряд себе в родню. Кое-кому из нас с ним не по пути.
Я переводил взгляд с Мак-Адамса на его приятеля и обратно. Мне-то казалось, что этап уличных потасовок остался у меня позади; еще не хватало ввязаться в драку сразу по возвращении в Гарлем. Не спуская глаз с Мак-Адамса, я вздохнул с облегчением, когда приятель оттеснил его в другой конец стойки.
— Этот Мак-Адамс считает, что очень крут, — заметил Баррелхаус. — Ничем ему не угодишь. Но если честно, в своих ощущениях он не одинок.
Я недоуменно покачал головой. Прежде мне не доводилось сталкиваться с таким откровенным проявлением враждебности.
— Не знаешь, куда запропастился брат Масео? — спросил я.
— Без понятия, брат. Нынче он тут редкий гость. Жизнь-то вроде уже не та. Многие сидят на мели.
— Времена повсюду нелегкие. Но здесь-то какие новости, Баррел? — спросил я.
— Сам посуди, брат: времена непростые, и многие ребята, которые при посредстве ваших получили работу, теперь ее лишились. А дальше — сам понимаешь.
— Ты имеешь в виду через посредство нашей организации?
— В большинстве случаев. Взять хотя бы брата Масео.
— Но почему? Дела ведь у них шли неплохо.
— Ну да, пока вы отстаивали их интересы. Но стоило вам прекратить это дело, как работодатели стали выкидывать ребят на улицу.
Я видел перед собой искреннего здоровяка. Мне трудно было поверить, что Братство прекратило свою деятельность, но он не лгал.
— Еще пива, — попросил я.
Тут Баррелхауса позвали из дальнего конца зала, и он, налив мне пива, отошел.
Пил я медленно, надеясь растянуть свой второй стакан до появления брата Масео. Но когда стало ясно, что он не придет, я помахал на прощанье Баррелхаусу и отправился на свой участок. Оставалось надеяться, что брат Тарп сможет дать мне кое-какие разъяснения или, по крайней мере, расскажет что-нибудь про Клифтона.
Через неосвещенный квартал я зашагал в сторону Седьмой авеню; дело принимало скверный оборот. На всем пути мне не встретилось никаких признаков деятельности Братства. В душном переулке я натолкнулся на какую-то парочку, которая чиркала спичками, ползая на коленях вдоль бордюра словно в поисках закатившейся куда-то мелочи; в тусклом огоньке спичек лиц было не разглядеть. Дальше начинался подозрительно знакомый квартал, и меня прошиб пот: я оказался почти у дверей Мэри, но вовремя развернулся и поспешил прочь.
Баррелхаус подготовил меня к зрелищу темных окон во всей округе, однако неожиданностью стало то, что в местном отделении, впотьмах открыв дверь своим ключом, я не дозвался брата Тарпа. Зашел в комнату, где он обычно ночевал, но его там не оказалось; тогда я по темному коридору прошел в свой прежний кабинет и в изнеможении рухнул на рабочий стул. Казалось, все важное от меня ускользает, но никакого быстрого, всеобъемлющего решения, которое позволило бы взять дело под контроль, найти не удавалось. Я пытался сообразить, у кого из членов местного комитета можно по телефону навести справки о Клифтоне, но и здесь мое воображение заходило в тупик. Попадись мне один из тех, кто считал, что я сам добивался перевода на другой участок якобы из ненависти к своему народу, положение осложнилось бы еще больше. А кое-кто, безусловно, не стерпел бы моего возвращения, так что правильнее будет разобраться с таким скопом, чем дать им повод восстановить против меня наши ряды. А лучше всего для начала переговорить с братом Тарпом, которому я доверял. Он мог очертить для меня истинное положение дел и, возможно, пролить свет на историю с Клифтоном.
Но брат Тарп как сквозь землю провалился. Я выскочил на улицу купить кофе навынос, а потом, не смыкая глаз, корпел над отчетами гарлемского отделения. В три часа ночи, так и не дождавшись возвращения Тарпа, я решил еще раз наведаться к нему в комнату, чтобы как следует там оглядеться. Комната пустовала, даже койка исчезла. Я тут совсем один, пронеслось у меня в голове. Не иначе как от меня очень многое утаили, причем такие события, которые повлекли за собой не только потерю интереса к деятельности Братства, но и, согласно отчетам, массовое дезертирство из его рядов. По словам Баррелхауса, Братство прекратило активную борьбу; это было наиболее вероятным объяснением ухода брата Тарпа. Не исключено, впрочем, что он не поладил с Клифтоном или с кем-нибудь из других вожаков. И только вернувшись к своему рабочему столу, я заметил, что со стены исчез портрет Дугласа, подаренный мне Тарпом. В кармане брюк я нащупал другой его подарок — цепное звено от кандалов: ладно хоть оно осталось при мне. Отчеты тут же были сдвинуты в сторону: истинного положения вещей они не раскрывали. Подняв трубку, я набрал номер Клифтона, но услышал только нескончаемые длинные гудки. В конце концов я сдался и уснул прямо в кресле. Решение всех вопросов могло подождать до заседания комитета, которое планировалось посвятить стратегическим вопросам. Возвращение в Гарлем обернулось возвращением в город мертвых.
Проснувшись, я, к своему удивлению, застал в зале изрядное число братьев. Поскольку от комитета особых указаний не поступало, я разделил присутствующих на группы и отправил несколько отрядов на поиски брата Клифтона. Никто не смог сообщить о нем ничего конкретного. Брата Клифтона вплоть до его исчезновения регулярно видели в Гарлеме. Он пользовался неизменной популярностью и с членами комитета не конфликтовал. Да и с Расом-Увещевателем не ссорился, хотя тот за истекшую неделю заметно активизировался. Потерю влияния Братства и снижение численности его рядов многие связывали с новой программой, предусматривающей отказ от принятых ранее форм политической агитации. Я с удивлением узнал, что особое внимание теперь предписывалось уделять проблемам не местного, а национального, даже международного масштаба; интересы Гарлема, похоже, отошли на второй план. Мне было сложно сказать что-либо на сей счет, поскольку партийная программа отделения в центральном округе таких изменений не предусматривала. Про Клифтона забыли. А мне лишь оставалось надеяться, что комитет даст необходимые разъяснения, и с растущей тревогой ждать совещания по вопросам стратегии.
Обычно такие совещания проводились около часу дня, и о них сообщалось заранее. Но к половине двенадцатого я так и не получил никаких известий и начал беспокоиться. К полудню мною овладело неприятное чувство, что меня намеренно игнорируют. Что-то затевалось, но что именно, как и почему? В конце концов я позвонил в нашу штаб-квартиру, но не застал никого из руководителей. Все еще недоумевая, обзвонил офисы других районных отделений — с тем же результатом. Стало понятно, что совещание уже идет. Но почему же без меня? Видимо, было проведено расследование на основании обвинений Рестрама, которые сочли справедливыми? Складывалось впечатление, что численность Братства уменьшилась вследствие моего перевода в центральный округ. Или причиной стала та женщина? Однако именно теперь, когда обстановка в Гарлеме требовала незамедлительных действий, ни одно из этих обстоятельств не могло служить основанием для моего отстранения от участия в совещании. Я помчался в штаб-квартиру.
Как я и подозревал, собрание комитета уже шло полным ходом; более того, был издан устный запрет на любые нарушения процедуры. Вне всякого сомнения, меня не позвали сознательно. Я в бешенстве вылетел из штаб-квартиры. Отлично, вертелось у меня в голове, когда они все-таки решат, что я им нужен, пусть попробуют меня отыскать. Мой перевод в центральный округ изначально был ошибкой, и сейчас, когда меня направили обратно в Гарлем, чтобы разгребать бардак и спасать то, что еще можно спасти, им следовало бы оказать мне помощь, и чем скорее, тем лучше. Так вот, я больше не собирался быть на побегушках у центра или поддерживать какую бы то ни было программу, принятую без предварительной консультации с гарлемским комитетом. В этот момент, как ни странно, мне вдруг приспичило купить новые ботинки, и я отправился на Пятую авеню.
Жара не спадала; улицы заполонили полуденные толпы, неохотно возвращавшиеся к работе. Я держался поближе к краю тротуара, чтобы избегать толчеи, нервной смены темпа движения, трескотни женщин в летних платьях, и наконец с облегчением окунулся в приятную, пахнущую кожей прохладу обувного магазина.
Когда я вернулся в палящий зной, мне легко шагалось в новых летних туфлях, и я вспоминал былое мальчишеское удовольствие от смены зимних башмаков на кеды: мы гоняли взапуски с соседскими ребятами, и было в этом ощущение невесомости, скорости, полета. Так-то оно так, подумал я, но последний твой забег остался в прошлом, а теперь давай, возвращайся в свой район — вдруг да соизволит руководство тебя позвать. Я ускорил шаг, ноги сами летели по асфальту, легко, по-юношески, навстречу плотной толпе, опаленной солнцем. Чтобы избежать сутолоки на Сорок второй улице, я свернул на Сорок третью — и тут началась заваруха.
У обочины стояла небольшая фруктовая тележка с яркими персиками и грушами; продавец, краснолицый итальянец — нос картошкой, сверкающие черные глаза, — высунулся из-под огромного тента в оранжево-белую полоску, бросил на меня многозначительный взгляд, а потом указал глазами на толпу зевак, которая сгрудилась вдоль одного из домов на противоположной стороне улицы. «Ему-то какое дело?» — подумал я. Но все же перешел через дорогу и двинулся вдоль чужих спин. Откуда-то доносился отрывистый, кляузный напев с неразборчивыми словами; я уже решил не задерживаться, как вдруг увидел этого лицедея. Им оказался стройный юноша с шоколадного цвета кожей — дружок Клифтона: он напряженно вглядывался поверх машин в противоположный тротуар, по которому со стороны почтового отделения к нам приближался рослый полицейский. А ведь этот лицедей наверняка в курсе, подумал я, и тут он оглянулся, заметил меня и от растерянности умолк.
— Эй, привет, — окликнул я, но, когда вместо ответа он повернулся лицом к зрителям и свистнул, я и сам пришел в недоумение: то ли он призывал меня сделать то же самое, то ли подавал кому-то условный сигнал. Я развернулся и увидел, что он подбежал к объемистому картонному коробу, придвинутому к стене, и, накинув на одно плечо холщовые лямки, вновь оглянулся на полицейского. Слегка озадаченный, я протиснулся сквозь толпу в первые ряды и прямо у себя под ногами увидел квадратный лист картона, на котором что-то мельтешило в бешеном темпе. До меня дошло, что там скачет какая-то игрушка; мельком взглянув на завороженную толпу, я повнимательней присмотрелся к этому действу. Ничего похожего я раньше не видел. Передо мной плясал кукольный человечек, изготовленный из оранжевой с черным гофрированной бумаги; голова и ступни, сделанные из картонных дисков, двигались вверх-вниз, будто на шарнирах, по воле какого-то таинственного механизма; фигурка изображала дрожь плечами, принимая дразняще-чувственные позы, и танец этот никак не вязался с неподвижной черной физиономией. «На марионетку не похоже, тогда что же это такое?» — думал я, глядя, как человечек дергается с вызывающим бесстыдством, будто совершает на людях непристойный акт и получает от своих телодвижений какое-то извращенное удовольствие. Сквозь смешки толпы я слышал шуршание гофрированной бумаги, а все тот же фиглярский голос зазывал:
А ну, встряхнись! А ну, встряхнись!
С вами Самбо-плясун, почтенная публика,
Вы его встряхните, хорошенько растяните,
После наземь опустите,
А дальше он сам. Йес!
Он вас рассмешит, он вас опечалит, опеча-а-алит,
Позовет вас в пляс еще не раз.
С вами, почтенная публика, Самбо-плясун.
Детишкам вашим будет потеха,
Подруга будет рыдать от смеха,
И тут же полюбит вас,
Полюбит ва-а-а-ас!
Встряхните Самбо, он в руки всем дается,
После растяните — он не колется, не бьется,
Это ж Самбо — обаяшка, кукла-неваляшка,
Самбо прыткий, Самбо вальяжный,
Пляшет буги-вуги, даром что бумажный.
Ножкой этак, ручкой так —
И всего за четвертак,
Он у нас мастак!
Кукла Самбо дает представленье
Почтенной публике на удивленье.
Подходите познакомьтесь с нашим Самбо,
Он…
Я понимал, что мне пора бежать по делам, но был не в силах отвести взгляд от пляски этой бездушной, бесхребетной, беспечальной куклы; желание повеселиться вместе с зеваками боролось во мне с желанием растоптать ее прямо сейчас, но бумажный человечек внезапно обмяк, и я увидел, как зазывала наступил носком башмака на круглую картонку-ступню, а затем пальцы крупной черной руки сжали кукольную голову и ловко потянули вверх, отчего шея удлинилась вдвое, а когда кукольник отпустил эту картонную голову, кукла заплясала сызнова. Но вдруг пальцы зазывалы перестали двигаться в такт его песне. У меня возникло ощущение, будто я зашел в мелкий водоем, где дно вдруг сорвалось с места и накрыло меня с головой. Я поднял глаза.
— Не может быть… ты… — начал было я.
Однако кукловод намеренно смотрел мимо меня. А я замер, как пригвожденный, и услышал:
Что для счастья нужно Самбо,
Почему он рвется в пляс?
Только ради вас!
Самбо-весельчак так похож на человека,
Господа, это чудо двадцатого века!
А вот вам румба, Самбо-Буги, Самбо-Вуги
Не просит ни еды, ни питья, ни подруги,
На боковую не идет до поры,
Не знает депрессий, не знает хандры.
Не пожалейте четвертачок, господа,
А больше дадите — тоже не беда.
Нашему Самбо прокорм не нужен,
Но он любит, чтоб мне был ужин.
Будет мне ужин — Самбо рад,
Хозяйская улыбка — превыше всех наград.
Вы его встряхните, хорошенько растяните,
А дальше он сам.
Спасибо, леди…
И в самом деле, это был Клифтон: он с легкостью елозил на коленях, походя разминал ноги, не меняя ступни, задирал и опускал правое плечо так, чтобы рука неподвижно указывала на пляшущую куклу, и напевал куплеты, почти не раскрывая рта.
Снова раздался свист. Клифтон метнул взгляд на своего приятеля, стоявшего наготове с картонным коробом.
— Налетайте, покупайте крошку Самбо, покуда нам не настала амба! Не стесняйтесь, господа, кому?..
Свист повторился.
— Кому куклу Самбо — плясуна и прыгуна? Торопитесь, торопитесь, господа. У нас нет лицензии на продажу малыша Самбо, приносящего радость в каждый дом. Радость не облагается налогом. Не надо стесняться, почтенная публика…
На миг наши глаза встретились, он презрительно усмехнулся и снова завел свои куплеты. Меня словно предали. Я перевел взгляд на куклу, и горло мое стиснул спазм. К мокроте примешивался вкус ярости: развернувшись на пятках, я ринулся вперед.
В воздухе сверкнула белая вспышка, послышался невнятный стук, словно капли сильного дождя забарабанили по газетной полосе, и я увидел, как бумажная кукла повалилась на спину и обмякла, превратившись в мокрый ком бумаги с мерзкой, свернутой набок головенкой на вытянутой во всю длину шее и с вечно улыбающейся физиономией, обращенной к небу. Толпа с негодованием двинулась на меня. И опять раздался тот же свист. Какой-то пузатый коротышка посмотрел вниз, тут же поднял на меня изумленный взгляд и взорвался хохотом, тыча пальцем то в меня, то в куклу и раскачиваясь на месте. Толпа попятилась назад. Я заметил, как Клифтон идет по направлению к дому, где его дожидается напарник с картонным коробом. Вдоль стены дома выстроилась целая вереница бумажных кукол, которые, подобно танцовщицам из кафешантана, с непотребным усердием вскидывали ноги под истерический смех толпы.
— Ты, ты! — начал я, но Клифтон лишь подхватил пару кукол и шагнул к бордюру.
Теперь стоявший на стреме напарник Клифтона оказался совсем близко.
— Идет, — сообщил он, кивая в сторону приближающегося полицейского, сгреб в охапку всех кукол и, побросав их в свой короб, двинулся прочь.
— Дамы и господа! Прошу всех за малышом Самбо, мы продолжим за углом, — прокричал Клифтон. — Вас ждет необыкновенное представление.
Исход произошел стремительно; зазевались только двое — я и почтенная старушка в синем горошчатом платье. Она с улыбкой посмотрела на меня, потом на тротуар, где валялась одна из кукол. Я уже занес ногу, чтобы растоптать эту штуковину, но старушка взмолилась:
— Ой, нет, не надо!
Прямо напротив нас стоял полицейский. Изменив свой план, я наклонился, поднял с асфальта кукольного человечка и одновременно с этим отошел в сторону, чтобы ее разглядеть. На ладони у меня лежала диковинно-невесомая игрушка, и я почти не сомневался, что сейчас почувствую биение ее сердца. Но это была всего лишь неподвижная оборка из гофрированной бумаги. Я сунул куклу в карман, где носил железное звено от кандалов брата Тарпа, и направился вслед за расходившимися зрителями. Однако пересекаться с Клифтоном мне не хотелось. Не мог я спокойно на него смотреть. Чего доброго, выйду из себя и брошусь на него с кулаками. Я развернулся и, минуя полицейского, направился к Шестой авеню. Вот уж не думал, что увижу Клифтона при таких обстоятельствах. Что с ним случилось? Вдруг, беспричинно, нежданно-негаданно. Как он мог в такие короткие сроки отречься от Братства и заняться черт знает чем? И если уж отрекся, зачем старается утянуть за собой все отделение? Что скажут его знакомцы-единомышленники, не состоящие в рядах Братства? Вполне возможно, что он и впрямь решил «вырваться из хода истории», — кажется, так он выразился в ночь драки с Расом? Пораженный этой мыслью, я замер посреди тротуара. «Выпасть»… именно это слово употребил тогда Клифтон. Но он же понимает, что только Братство дает нам возможность проявить себя и не превратиться в пустышек — в бумажных кукол Самбо. Какое жестокое, обидное попрание всего человеческого! Господи! А я еще огорчался, что меня не позвали на совещание! Не позвали — и ладно, тысячу раз наплевать и забыть. В чем причина — тоже не важно. Я выкину подобные мысли из головы и буду держаться Братства. Без Братства я «выпаду»… окажусь на обочине. А эти ужасные куклы, где они только их откопали? Неужели нет других способов заработать двадцать пять центов? Может, лучше уж тогда продавать яблоки, ноты или хотя бы чистить обувь?
Пытаясь разобраться в этих переплетениях, я прошел мимо входа в метро и повернул за угол на Сорок вторую улицу.
Когда я вышел из-за угла на солнечный свет, у края тротуара толпились прохожие, приложив ладони козырьком. Я видел, как по проезжей части двигались машины, послушные сигналам светофора, а на другой стороне улицы немногочисленные пешеходы оглядывались назад, вглубь квартала, где под деревьями Брайант-парка шагали двое мужчин. Я видел взлет голубей, выпорхнувших из-за высоких крон, и все это произошло в краткий миг их кружения, мгновенно, под гул и шум проезжающих мимо машин — однако в моем сознании это выглядело как замедленная прокрутка фильма с выключенной звуковой дорожкой.
Поначалу я решил, что те двое — это коп и чистильщик обуви; но вскоре в плотном потоке машин образовался пробел, по трамвайным рельсам пробежал яркий солнечный луч — и я узнал Клифтона. Его приятель куда-то запропастился: теперь Клифтон сам нес на левом плече картонный короб, а следом, чуть сбоку, медленно шел коп. Они двигались мимо газетного киоска в мою сторону, а я переводил взгляд с трамвайных рельсов на пожарный гидрант и выше, на кружащих в воздухе птиц, и думал: придется, как видно, пойти за ними, чтобы уплатить штраф за Клифтона… и тут коп толкнул его в спину, да так, что Клифтон споткнулся и сделал попытку придержать короб, грозивший ударить его по ноге, а сам бросил какую-то фразу через плечо и пошел дальше, и тут один из голубей спикировал на тротуар и тотчас же взмыл кверху, потеряв белое перышко, которое поплыло по воздуху в слепящих отблесках солнца; у меня на глазах этот коп в черной форменной рубашке решительно шагнул вперед и вытянутой рукой опять толкнул Клифтона; на сей раз тот едва удержался на ногах, заковылял по асфальту и вновь бросил какие-то слова через плечо; мне частенько доводилось видеть такие, с позволения сказать, марши, но никогда еще в них не участвовал такой персонаж, как Клифтон. Я видел: коп рявкнул какую-то команду, в очередной раз вытянул руку, но промахнулся и сам потерял равновесие, а Клифтон по-балетному, как на пуантах, развернулся к полицейскому и очертил в воздухе правой рукой короткую, резкую дугу, отчего туловище его качнулось влево и короб соскользнул с плеча; тогда Клифтон, чуть отставив правую ногу, плавным движением выполнил левый апперкот, от которого у копа слетела фуражка и подкосились ноги; он попятился и рухнул навзничь, а Клифтон резким пинком отбросил в сторону короб и присел, выжидательно подняв руки и выставив вперед левую ногу. В промежутках между проезжающими машинами я видел, как полицейский, точно пьяный, ползет на животе, опираясь на локти, мотает и трясет головой вверх-вниз… и где-то посреди глухого рева машин и грохота подземки я услышал частые выстрелы, от которых голуби, словно оглушенные стрельбой, разом слетели вниз. В следующий миг коп уже сидел на асфальте, а затем попытался привстать, неотрывно глядя на Клифтона; голуби спокойно расселись по веткам, а Клифтон, даже не отвернувшийся от полицейского, вдруг как-то обмяк.
Он упал на колени, словно перед молитвой, а из газетного киоска вышел кряжистый дядька в шляпе с опущенными полями и что-то возмущенно крикнул. Я не мог шевельнуться. Мне казалось, я слышу вопль солнца в каком-то дюйме от своей головы. Раздался чей-то крик. По проезжей части уже бежали какие-то люди. Коп поднялся на ноги и с притворным удивлением смотрел сверху вниз на Клифтона, сжимая в руке револьвер. Без единой мысли в голове я, как незрячий, сделал пару шагов вперед, но мозг без моего участия регистрировал в красках каждое движение. Я перешел на другую сторону. Клифтон лежал на боку в прежней позе; на его рубашке разрасталось большое мокрое пятно. Занеся ступню над бордюром, я замер. У меня за спиной, едва ли не вплотную, проносились машины, но мне недоставало сил даже опустить ступню и подняться на тротуар. Так я и стоял: одна нога на проезжей части, другая в воздухе над бордюром; слух улавливал пронзительные свистки, а со стороны библиотеки в мою сторону бежали, неуклюже переваливаясь, двое тучных полицейских. Я оглянулся на Клифтона, и коп-зачинщик помахал мне пистолетом: дескать, пошел вон, и ломающимся, как у подростка, голосом, потребовал:
— Назад — возвращайся на ту сторону.
Это был тот самый полицейский, мимо которого я прошел по Сорок третьей улице несколько минут назад. У меня пересохло во рту.
— Это мой знакомый, хочу ему помочь… — выдавил я и наконец-то ступил на тротуар.
— Помощь ему без надобности, парень. Давай-ка, вали на ту сторону.
Коп стоял передо мной в перепачканной форме, с прилипшими к вискам и лбу волосами; я не испытывал к нему ровным счетом никаких чувств и только переминался с ноги на ногу, прислушиваясь к топоту шагов. Все вокруг неожиданно замедлилось. На асфальте медленно скапливалась лужица. Перед глазами плыли круги. Я поднял голову. Коп разглядывал меня с любопытством. Мне было слышно, как в парке отчаянно хлопают крылья; затылком я ощутил чей-то настырный взгляд. Обернулся. Через ограду парка перегнулся круглоголовый розовощекий мальчонка со славянскими глазами и конопатым носом; поймав мой взгляд, он что-то пронзительно крикнул кому-то сзади, и его физиономия просияла восторгом… «Что все этот значит?» — подумал я, обернулся и против свой воли посмотрел туда, куда смотреть не хотелось.
Теперь на тротуаре стояло уже трое копов: один держал под наблюдением толпу, двое других уставились на Клифтона. Первый успел водрузить на голову фуражку.
— Слушай меня, парень, — отчеканил он. — Мне и без тебя холеры на сегодняшний день хватает… уйдешь ты, наконец, или нет?
Я открыл было рот, но язык не ворочался. Опустившись на колени, один из копов осматривал тело Клифтона и делал пометки в блокноте.
— Он мой друг, — выдавил я, и тот, что писал в блокноте, поднял на меня взгляд.
— Спекся твой друг, чувак, — проговорил он. — Нет у тебя больше друга.
Я смотрел на него в упор.
— Эй, Микки, — раздался над нами голос круглоголового мальчишки, — все, этот окочурился.
Я опустил голову.
— Точно, — подтвердил тот полицейский, что стоял на коленях. — Твое имя, фамилия?
Пришлось назваться. До приезда полицейского фургона я отвечал на вопросы о Клифтоне, стараясь выдавать лишь точные сведения. Фургон примчался на удивление быстро. Я оторопело смотрел, как грузили труп Клифтона. Рядом с ним положили короб с куклами. Толпа на другой стороне улицы не расходилась. Когда фургон отъехал, я развернулся и пошел к метро.
— Эй, мистер, — пронзительно крикнул мне вслед мальчишка. — У вашего друга был классно поставлен удар. Бум, хрясь! Раз-два — и коп на заднице!
Склонив голову в ответ на эту дань уважения покойному, я побрел по залитым солнцем улицам, стараясь навсегда вычеркнуть из памяти последние события этого дня.
Ничего не видя перед собой, не в состоянии собраться с мыслями, я спустился по ступеням станции метро. На платформе было прохладно, и я, прислонясь к одной из колонн, вслушивался в грохот поездов на соседних путях и завывание воздушных потоков. «Что может заставить человека сознательно выпасть из хода истории, чтобы начать торговлю всякой гадостью?» — отвлеченно рассуждал я. Почему он принимает решение обезоружить себя, лишиться голоса и выйти из организации, которая — единственная — дает ему возможность «определить», кто он есть? Платформа завибрировала под ногами, и я заглянул вниз. В потоке воздуха закружился бумажный вихрь, но тут же утих, стоило только проезжающему поезду скрыться в тоннеле. Почему вообще человек отступается? Почему решает шагнуть с платформы под колеса поезда? Почему выбирает для себя вакуум, безмолвие, пустоту, безликость, задворки истории? Я пробовал рассмотреть эти вопросы отстраненно, с расстояния некогда прочитанных и уже наполовину забытых книг. Говорят, что исторический очерк жизни человека непременно освещает следующие обстоятельства: кто с кем переспал и каковы были последствия; кто с кем дрался, кто вышел победителем, а кто выжил, чтобы потом рассказывать небылицы. Считается, что история должным образом фиксирует все события… то есть все важные события. Но это не совсем верно, ибо в действительности хроникер описывает только виденное и слышанное, тщательно отбирая факты по своему усмотрению, и эта ложь впоследствии служит тому, кто с ее помощью удерживает власть. Впрочем, тот полицейский мог бы написать историю жизни Клифтона, стать ему судьей, свидетелем, палачом, а я был ему только братом в толпе зевак. Мне, единственному свидетелю защиты, ничего не было известно ни о тяжести вины, ни о природе преступления Клифтона. Где в той толпе находились сегодняшние историки? И как описали бы все происходящее?
Я стоял на платформе; поезда погружались вглубь и выныривали наружу, разбрасывая голубые искры. Что они вообще думали о нас, о преходящих? О таких, каким был и я сам до того, как открыл для себя Братство, — о перелетных птицах, слишком зыбких для затверженной классификации, слишком тихих для самых чутких локаторов, слишком двусмысленных по натуре для самых двусмысленных слов и слишком далеко отстоящих от центров исторических решений, чтобы подписывать исторические документы или хотя бы аплодировать их авторам?
Мы не романисты, не историки, не писатели. Как нам быть, размышлял я, снова мысленно видя Клифтона и собираясь присесть на скамью, но вдруг по тоннелю пронесся прохладный порыв воздуха.
На платформу высыпали пассажиры, часть из них — негры. Вот вопрос, думал я: как быть тем из нас, кто сбежал с Юга, в оживленный город — выпрыгнул, как марионетка, сорвавшаяся со своих нитей, причем так внезапно, что походка наша теперь напоминает поступь водолазов, измученных кессонной болезнью? А что можно сказать о тех, которые неподвижно и молчаливо стоят на платформе в ожидании поезда, так неподвижно и молчаливо, что постоянно наталкиваются на толпу этой своей неподвижностью, шумные в своем молчании, резкие, как вопль ужаса, в своем спокойствии. А что сказать насчет той троицы юношей, которые сейчас шагали мне навстречу по платформе: высокие, стройные, они двигались чопорно, поводя плечами, в своих добросовестно отутюженных, слишком тяжелых для жаркого лета пиджаках, в сорочках с высокими, тугими воротничками, в одинаковых черных шляпах из дешевого фетра, с беспощадной официальностью сдвинутых на макушку, и лишь слегка прикрывающих курчавые некогда волосы, теперь бескомпромиссно выпрямленные и гладко зачесанные назад? У меня было такое ощущение, будто я никогда не встречал им подобных: они шагали неспешно, покачивая плечами; зауженные книзу брюки пузырились на коленях; длинные приталенные пиджаки с неестественно широкими плечами мало кому из уроженцев Запада пришлись бы впору. Эти парни выглядели (как там отозвался обо мне один из моих преподавателей?) словно «одна из тех африканских скульптур с традиционно деформированным в угоду художественному решению туловищем». Хотел бы я знать, что это за решение и кем оно принято.
Я смотрел, как они, покачиваясь, будто танцоры на какой-то погребальной церемонии, шагают вперед с загадочными черными лицами, ритмично постукивая пятками. Наверняка все их замечали, или слышали их приглушенный смех, или хотя бы вдыхали запах напомаженных волос… а может, наоборот, этих парней никто не замечал. Ведь это были люди вне исторического времени, нетронутые, не верившие в идеи Братства и, более того, никогда о нем не слышавшие; а возможно, они, подобно Клифтону, по таинственным причинам отвергали все его тайны — эти люди с неподвижными лицами.
Я двинулся по платформе вслед за юношами. Те миновали ряды стоящих вдоль края женщин с хозяйственными сумками, нетерпеливых мужчин в соломенных шляпах и легких полотняных костюмах в полоску. И внезапно я поймал себя на мысли: для чего такие приходят в мир — чтобы похоронить других или быть погребенными, чтобы дать жизнь или ее принять? Насколько часто их замечают и делают предметом размышлений хотя бы те, кто оказывается достаточно близко, чтобы с ними заговорить? А если эти парни ответят, будут ли их слова понятны нетерпеливым бизнесменам в стандартных костюмах или усталым домохозяйкам с тяжелыми сумками? Да и что они ответят? Ведь у этих парней пограничный, насыщенный фольклором говор, исполненный провинциального шика; у них пограничные мысли, хотя сны, по всей видимости, те же, что посещали людей в глубокой древности. Эти парни так и останутся людьми вне времени, если, конечно, не воспримут идеи Братства. Людьми вне времени, которые вскоре сгинут и будут забыты… Но кто знает (тут меня затрясло, как в лихорадке, и я оперся о мусорный бачок), может, эти парни — будущие спасители, истинные лидеры, носители прекрасного? Или проводники чего-то неловкого, обременительного, ненавистного им самим, ведь они, живя за пределами истории, сами ее не понимали и не услышали ни единой похвалы в своей адрес. А что, если брат Джек заблуждается? Что, если история — не участница лабораторного эксперимента, а картежница, и те парни — козырь, припрятанный у нее в рукаве? Что, если история — не добропорядочная гражданка, а помешанная, одержимая параноидальным бредом, тогда парни — ее агенты, ее большой сюрприз? Или ее реванш? Они же были на улице, в потемках, рядом с танцующим бумажным человечком Самбо и моим погибшим братом, Тодом Клифтоном, но вместо того, чтобы храбро отражать удары истории, пустились в бега и улизнули от исторических сил.
Подъехал поезд. Я зашел в один вагон с теми тремя юношами. Они сели рядком, благо свободных мест оказалось достаточно. Я встал в центре, схватился за поручень и посмотрел по сторонам. В одном конце вагона увидел монашку — белую, облаченную в черные одежды. Перебирая четки, она молилась. А в другом конце вагона, напротив двери, ехала еще одна монашка, полностью облаченная в белые одежды, — точная копия первой, только чернокожая и с босыми черными ногами. Монахини не смотрели друг на дружку и лишь таращились на свои распятья, а меня вдруг разобрал смех: на ум пришли строки, услышанные мною давным-давно в «Золотом дне» и перефразированные моим сознанием:
Хлеб и вино,
Хлеб и вино,
Мой крест перевесит
Все, что тебе дано…
А монахини так и стояли потупившись.
Я взглянул на юношей. Они сидели так же чинно, как и ходили. Время от времени один из них принимался разглядывать свое отражение в окне вагона и поправлял поля шляпы, а двое других, молча наблюдая за ним, обменивались ироническими взглядами и вновь устремляли глаза прямо перед собой. Я подрагивал в такт толчкам поезда, чувствуя, как вентиляторы на потолке гонят прямо на меня раскаленный воздух. Что я есть в сравнении с этими мальчишками, спрашивал я себя. Быть может, я — просто случайность, вроде Дугласа. Быть может, каждые сто лет в обществе появляются такие мужчины, как они, такие, как я, и плывут себе по течению; но при этом, по логике истории, и они, и я должны были бы исчезнуть, закономерно изжив себя, еще в первой половине девятнадцатого века, Быть может, я, как и они, — реликт, маленький осколок метеорита из далекой галактики, умершего сотни лет назад, а теперь живущего только благодаря свету, который летит сквозь космическое пространство на слишком высокой скорости, чтобы осознать превращение своего источника в кусок свинца… Глупые, конечно, были у меня мысли. Я опять взглянул на юношей. Один похлопал другого по колену, и тот вытащил из внутреннего кармана пиджака три свернутых в трубочку журнала: один экземпляр оставил себе, а два других передал товарищам. Эти тут же уткнулись носом каждый в свой экземпляр. Один из парней загораживал журналом лицо, и я на миг живо представил себе такую сцену: сияющие трамвайные пути, пожарный гидрант, упавший коп, парящие птицы, и в центре — лежащий на боку Клифтон. Потом, увидев титульный лист журнала, я понял, что парни читают комиксы. Клифтон знал про таких парней гораздо больше меня, подумал я. И так было всегда. Я внимательно изучал их лица, пока они не вышли на своей станции. Легко покачивая плечами, парни цокали тяжелыми каблуками по платформе, словно печатая в тишине таинственное зашифрованное послание.
При выходе из метро на меня нахлынула слабость; я еле двигался сквозь палящий зной, как будто нес на плечах камень весом в целую гору. Новые туфли нещадно жали. И теперь, в гуще толпы на Сто двадцать пятой улице, я с досадой отмечал, что многие мужчины одеты как молодые парни, а девушки носят темные чулки экзотических расцветок и наряды, представляющие собой немыслимые вариации на темы стилей делового центра. Так было всегда, но по какой-то причине раньше я этого не замечал. Даже когда на работе все шло как по маслу, я не замечал окружающих. Те существовали на задворках истории, а моей задачей было вернуть их всех в ее основное русло. Вглядываясь в их черты, я не мог избавиться от мысли, что все эти люди смахивают на моих знакомых южан. У меня в голове песней всплывали забытые имена, словно обрывки забытых снов. Весь в поту, я двигался вместе с толпой, слушая рев транспорта и томные блюзовые мелодии, льющиеся из динамика магазина грампластинок. Я остановился. Неужели это все, что я смогу записать в дневнике? Неужели так выглядит подлинная история всех времен: как настроение, рождаемое резкими звуками труб и тромбонов, саксофонов и ударных, как песня на нелепо высокопарные стихи? Мысли текли непрерывно. В этом небольшом квартале меня как будто силком заставили пройти вдоль шеренги всех, кого я когда-либо знал, однако никто из них не улыбнулся и не окликнул меня по имени. Ни у кого во взгляде не вспыхнула искорка узнавания. Я ощутил жуткое одиночество. Из углового магазинчика «пять и десять центов» выскочили двое мальчишек с охапками шоколадных батончиков, которые они роняли на бегу. За ними гнался мужчина. Тяжело отдуваясь, вся троица пробежала мимо меня. Я с трудом удержался, чтобы не подставить ножку мужчине, и сильно изумился, когда это сделала оказавшаяся неподалеку старушка. Она выставила ногу и замахнулась тяжелой кошелкой. Мужчина упал и кубарем покатился по тротуару, а старушка торжествующе покивала. Меня охватило чувство вины. Я стоял на краю тротуара и наблюдал за толпой, готовой растерзать мужчину, пока не появился полицейский, который всех разогнал. И хотя я понимал, что одному человеку под силу очень немногое, меня не покидало чувство личной ответственности. Все наши усилия оказались тщетными и не вызвали особых перемен. В этом я винил только себя. Я был так околдован самим фактом движения, что думать забыл о его результатах. Все то время я спал и видел сны.