В баре на первом этаже было душно и многолюдно; там шел ожесточенный спор по поводу расстрела Клифтона. Я остановился у входа и заказал бурбон. Потом кто-то заметил меня и попытался вовлечь в дискуссию.
— Прошу вас: только не сегодня, — сказал я. — Он был одним из самых близких моих друзей.
— Конечно, конечно, — ответили мне, и перед уходом я заказал еще один бурбон.
На Сто двадцать пятой улице ко мне подошла группа борцов за гражданские свободы: они собирали подписи под петицией с требованием уволить скандального полицейского, а буквально через один квартал моя знакомая, уличная проповедница, громогласно читала проповедь об избиении младенцев. Стрельба объединила куда больше народу, чем я мог представить. Вот и хорошо, подумал я: видимо, эта история все же не пройдет бесследно. Быть может, имело смысл по горячим следам встретиться с Хэмбро в тот же вечер.
Небольшие группы собрались вдоль всей улицы, и я двигался все быстрее, пока вдруг не оказался на Седьмой авеню, где под фонарем с самой большой толпой вокруг него стоял Рас-Увещатель — последний человек в мире, которого я хотел видеть. И только я успел повернуть назад, как увидел, что он вклинился между своими флагами и кричит.
— Смотрите, смотрите, чернокожие дамы и гос-с-спода! Вот проходит мимо представитель Братства. Рас не обознался? Этот гос-с-сподин пытается улизнуть незамеченным? Поспрошайте его лично. Чего ждут ваши люди, сэр? Что вы предпринимаете в связи с расстрелом нашего чернокожего юноши по вине вашей лживой организации?
Все повернулись, глядя на меня, и стали приближаться. Некоторые подходили сзади, чтобы втолкнуть меня в гущу толпы. Увещеватель склонился, указывая на меня пальцем, под зеленым сигналом светофора.
— Спросите его, дамы и гос-с-спода, какие шаги они предпринимают в связи с этим расстрелом. Быть может, они перетрусили… или белые объединились со своими черными прихвостнями, чтобы нас кинуть?
— Руки прочь! — выкрикнул я, когда кто-то схватил меня за руку.
Я услышал, как кто-то вполголоса меня обматерил.
— Дайте брату возможность ответить! — потребовал кто-то.
Отовсюду надвигались чужие лица. Меня разобрал смех: я вдруг понял, что даже не знаю, записали меня в прихвостни или нет. Но остальным было не до смеха.
— Дамы и господа, братья и сестры, — начал я, — не считаю возможным отвечать на такие выпады. В этом нет необходимости: все вы знаете и меня, и мою деятельность. Но мне представляется в высшей степени бесчестным прикрываться трагической гибелью одного из самых перспективных членов нашей молодежной ячейки, чтобы дискредитировать организацию, которая ставит своей целью пресечь подобные зверства.
Кто первым заявил протест в связи с этим убийством? Братство! Кто первым начал поднимать людей? Братство! Кто всегда будет отстаивать интересы народа? Опять же Братство!
Мы действовали и всегда будем действовать, уверяю вас. Но по-своему дисциплинированно. И действия наши будут позитивными. Мы отказываемся растрачивать свои — равно как и ваши — силы на незрелые, непродуманные акции. Мы — американцы, все мы, будь то черные или белые, независимо от того, что говорит вам этот человек на стремянке: американцы. И мы оставляем джентльмену, стоящему там, наверху, право порочить имя погибшего. Братство скорбит и глубоко переживает утрату своего брата. И мы намерены добиться, чтобы его смерть стала началом глубоких, далеко идущих перемен. Довольно легко дождаться, когда человека похоронят, а затем встать на стремянку и опорочить память обо всем, во что он верил. Но чтобы создать из его смерти нечто долговечное, требуется время и тщательное планирование…
— Джентельман! — выкрикнул Рас. — Не отклоняйся от темы. Ты покамест не ответил на мой вопрос: что вы предпринимаете в связи с этим расстрелом?
Я двинулся к границе толпы. Продолжение могло обернуться катастрофой.
— Прекрати глумиться над мертвым в угоду своим эгоистическим интересам, — сказал я. — Пусть он упокоится с миром. Хватит обливать грязью его останки!
Под крики «Расскажи ему все как есть!», «Осквернитель праха!» я протиснулся сквозь плотное людское кольцо.
Увещеватель размахивал руками и с воплями тыкал пальцем мне вслед:
— Этот тип — наемник белых поработителей! Где он был в последние месяцы, когда наши чернокожие младенцы и женщины страдали от…
— Пусть мертвые покоятся с миром, — перебил я, услышав чей-то голос: «Эй, мэн, убирайся к себе в Африку. Все знают этого брата».
Все путем, думал я, все путем. Но тут у меня за спиной возникла какая-то сумятица: резко обернувшись, я увидел двух мужчин, которые внезапно остановились. Это были люди Раса.
— Слушьте, мистер, — прокричал я Расу, — если вы себе не враг, отзовите своих псов. Вот эти двое явно меня преследуют.
— Наглая ложь! — взвизгнул Рас.
— Если со мной что-нибудь случится, свидетелей будет предостаточно. Человек, готовый выкопать мертвого едва ли не раньше, чем того похоронят, способен на все, но мое дело — предупредить…
Из толпы донеслись редкие гневные выкрики, и я увидел, как те двое отрываются от толпы и с ненавистью в глазах обходят меня, чтобы скрыться за углом. Рас продолжал свои нападки на Братство, но теперь то и дело получал отпор от собравшихся, и я пошел своей дорогой в сторону Ленокса, мимо какого-то кинотеатрика; тут-то на меня и посыпались удары. Но преследователи выбрали место наобум: из дверей киношки выскочил охранник, и те двое бросились назад — туда, где бурлил уличный митинг Раса. Мне оставалось только поблагодарить охранника и продолжить путь. Отделался я легко, даже не получив серьезных повреждений, но сделал вывод, что Рас опять наглеет. На пустынной улице мне, вероятно, было бы несдобровать.
На перекрестке я хотел остановить такси, но машина проплыла дальше. За ней мчалась скорая, потом еще одно такси, но с опущенным флажком. Я оглянулся. У меня было ощущение, будто за мной следят откуда-то с другой стороны улицы, но я никого не видел. Где же все такси?! Потом рядом со мной на обочине возникли трое в шикарных летних костюмах сливочного цвета, и что-то в их повадках ударило меня как молотом. Все трое были в темных очках. Я видел такое сто раз, но внезапно эта пустая, как я считал, имитация голливудского штампа наполнилась личным смыслом. Почему бы и нет, подумал я, почему бы и нет? И бросился через дорогу в кондиционированную прохладу аптеки.
В отделе, где продавались козырьки от солнца, сеточки для волос, резиновые перчатки, накладные ресницы, я нашел то, что требовалось, и схватил со стеллажа самые темные светозащитные очки. На самом деле линзы оказались густо-зеленого цвета, но смотрелись как черные, и я, сделав покупку, тут же нацепил их на нос, погрузился во мрак и направился к выходу.
Я практически ничего не видел; уже смеркалось, и улицы подернулись зеленой расплывчатостью. Я медленно перешел на другую сторону, чтобы встать возле метро и подождать, пока глаза привыкнут. Странная волна возбуждения накатила на меня, пока я вглядывался в зловещие оттенки. И вот сквозь горячий пар из метро выплывали люди, а я почувствовал, как движение поездов заставляет тротуар вибрировать. Подъехало такси, чтобы высадить пассажира, и я уже собирался сесть в машину, когда какая-то девица поднялась по лестнице и остановилась передо мной, улыбаясь. Что теперь, подумал я, видя, как она стоит и улыбается в своем облегающем летнем платье; статная молодая женщина, от которой пахло духами «Крисмас найт», теперь подошла вплотную.
— Райнхарт, малыш, ты ли это? — удивилась она.
Хм, Райнхарт, молча повторил я. Сработало, значит. Она дотронулась до моего локтя, и я — куда быстрее, чем ожидал, — услышал свой ответ:
— Ты ли это, крошка? — И, затаив дыхание, стал ждать, что будет дальше.
— Надо же, впервые в жизни вовремя явился, — отметила она. — А чего это ты с непокрытой головой: я ж тебе новую шляпу подарила, куда она делась?
Я еле сдерживал смех. Запах ее назойливых духов окутывал меня с головы до ног, но тут она приблизила ко мне лицо и вытаращила глаза.
— Эй, парень, ты ж никакой не Райнхарт. Что за дела? Ты на Райна даже разговором не похож. Ну-ка, признавайся: что удумал?
Тут я захохотал и отшатнулся.
— По-моему, мы обознались — и ты, и я.
Она в замешательстве попятилась, прижимая к груди сумочку.
— Это случайно вышло, честное слово, — продолжил я. — Извини. А за кого ты меня приняла?
— Да за Райнхарта — если он застукает, что ты под него косишь, тебе мало не покажется.
— Не застукает, — сказал я. — Но ты, сдается мне, так обрадовалась встрече, что я прям поплыл. Он у тебя счастливчик, правда-правда.
— Да я готова была поклясться, что ты… Черт, вали отсюда, не подставляй меня, — зачастила девица, отходя в сторону, и я решил не задерживаться.
Довольно странно вышло. Впрочем, идея насчет шляпы заслуживает внимания, размышлял я, торопливо шагая по тротуару и высматривая подручных Раса. Не стоило понапрасну тратить время. В первом попавшемся магазине головных уборов я купил и тут же надел шляпу с самыми широкими полями. Теперь, думал я, меня уж точно заметят даже в пургу, только примут за кого-то другого.
И опять я шел по улице к станции метро. Глаза адаптировались быстро: мир приобрел густо-зеленую насыщенность, фары машин светились, как звезды, лица таинственно расплывались; аляповатая реклама кинотеатров приглушилась до вкрадчиво-зловещего свечения. С дерзкой самоуверенностью я возвращался на митинг Раса. Мне предстояла нешуточная проверка: если все сработает, я без лишних проблем дойду до Хэмбро. В грядущий период озлобленности смогу перемещаться по городу.
Ко мне приближались двое мужчин, которые нарезали тротуар длинными, бойкими шагами, отчего их тяжелые шелковые спортивные рубашки ритмично колыхались на торсах. Как и я, эти двое были в темных очках и сдвинутых на затылок шляпах с загнутыми книзу полями. Хипстеры, подумал я, как только они заговорили.
— Да ты гонишь, чувачок? — Такие у них были фразы.
— Райнхарт, старик, колись: чем закинулся? — И такие у них были фразы.
Вот черт, они, как видно, его знакомцы, думал я, махнув им рукой и двигаясь дальше.
— Знаем мы твои приколы, Райнхарт, — окликнул один из них. — Не парься, старичок, не парься!
Я еще раз помахал: дескать, я в теме. Они посмеялись за моей спиной. Взмокший от пота, я уже приближался к концу квартала. Кто же такой этот Райнхарт и чем закинулся? Надо бы разузнать о нем побольше, чтобы в будущем избегать таких недоразумений…
Мимо проехала машина, из которой гремело радио. Я слышал, как где-то впереди Увещеватель рявкает перед толпой. Подойдя совсем близко и не таясь, я остановился посреди тротуара, там, где оставили коридор для прохода пешеходов через толпу. Позади меня слушатели жались в два ряда перед витринами магазинов. Оказавшиеся передо мной — сливались в зеленоватом мраке. Увещеватель яростно жестикулировал, обличая Братство.
— Пришло время действий. Мы должны зачистить от них Гарлем, — шипел он.
В какой-то момент мне показалось, что он выхватил меня взглядом, и я напрягся.
— Рас-с-с призывает изгнать их! Прежде был Рас-с-с-Увещеватель — отныне будет Рас-с-с-Крушитель!
Раздались одобрительные крики; я огляделся, заметил у себя за спиной тех двоих и задумался: в каком же это смысле — крушитель?
— Повторяю, чернокожие дамы и гос-с-спода: пришло время действий! Я, Расс-Крушитель, повторяю: время пришло!
Я дрожал от волнения. Меня не узнали. Значит, сработало, думал я. Они видят шляпу, а не меня. В этом есть какое-то колдовство. Оно и скрывает меня от посторонних глаз. Но тут я засомневался. Когда Рас призывает к истреблению всего белого в Гарлеме, кто мог бы меня заметить? Нужно придумать более надежное испытание. Чтобы реализовать свой план… Какой план? Черт, если б я знал…
Я выбрался из толпы и отошел, направляясь к Хэмбро.
На ходу со мной поздоровалась компания парней в зут-сьютах.
— Хаю-хай, старик, — окликнули меня. — Хаю-хай!
— Хаю-хай! — отозвался я.
Как будто я, сменив прикид и походку, записался в некое братство, где меня с первого взгляда признавали за своего: не по чертам лица, а по одежде, облику, повадкам. Но это порождало новую неуверенность. Я же не какой-нибудь зут-сьютер, а своего рода политик. Или нет? Выдержу ли я более серьезную проверку? А как насчет тех парней из «Веселого доллара»?
С такими мыслями я дошел до середины пешеходного перехода на Восьмой авеню, а потом развернулся и побежал на остановку гарлемского автобуса.
У стойки толпилось множество завсегдатаев. Бар был переполнен; на кранах стоял Баррелхаус. Я чувствовал, как оправа очков врезается мне в переносицу, когда я надвигал шляпу на лицо и протискивался к стойке. Баррелхаус бросил на меня суровый взгляд и оттопырил губу:
— Что будем заказывать, стиляга-миляга?
— Темный стаут, — ответил я своим естественным голосом.
Я следил за его взглядом, когда он выставлял передо мной пиво и шлепал своей огромной рукой по стойке, требуя оплаты. Тогда я с колотящимся сердцем, привычно покрутив монету на стойке, расплатился и стал выжидать. Монета исчезла у него в кулаке.
— Спасибо, дядя, — бросил он и двинулся дальше вдоль стойки, оставив меня теряться в догадках.
В его голосе определенно звучало узнавание, но какое-то обезличенное. Он никогда не обращался ко мне «дядя» или «стиляга-миляга». Сработало, подумал я, и весьма неплохо.
И все же я почувствовал облегчение. Было жарко. Возможно, дело было в этом. Я потягивал холодное пиво, вглядываясь в торец зала, в сторону отдельных кабинок. В дымно-зеленом мареве фигурами из кошмарного сна мельтешили мужчины и женщины. Позвякивал музыкальный автомат; я словно вглядывался в глубины сумрачной пещеры. Тут кто-то сдвинулся в сторону, и за изгибом барной стойки, за прыгающими головами и плечами мне открылся этот музыкальный автомат, сверкающий, как в страшном сне Печь Огненная, и орущий:
Джелли, Джелли,
Джелли
До утра.
И все же, думал я, наблюдая, как лотерейщик выплачивает кому-то выигрыш, этот бар — единственное место, насквозь пронизанное духом Братства. Вот и пусть Хэмбро мне это объяснит, равно как и все остальное.
Я осушил стакан и собрался было уходить, как вдруг у буфетной стойки увидел брата Масео. Позабыв о конспирации, я рванул к нему, но вблизи спохватился и все-таки решил еще раз проверить свою маскировку. Бесцеремонно протянув руку поверх его плеча, я схватил засаленное меню, лежавшее между сахарницей и бутылкой острого соуса, и сделал вид, будто изучаю его через темные очки.
— Как ребрышки, папаша? — спросил я.
— Отличные, всегда их тут заказываю.
— Правда? И много ты смыслишь в ребрышках?
Он медленно поднял голову, глядя через зал на куриные тушки, крутящиеся на вертеле поверх голубого пламени жаровни.
— Сдается мне, столько же, сколько и ты, — сказал он, — а может, и поболее: заказываю их на десяток годков дольше твоего, да еще в разных местах. А с чего ты взял, что можешь сюда завалиться и мне хамить?
Он обернулся и с вызовом посмотрел мне прямо в глаза. От его задиристого настроя меня разбирал смех.
— Да ладно, остынь, — прорычал я. — Что, уже и спросить нельзя?
— Ответ ты получил, — сказал он, полностью разворачиваясь ко мне на барном табурете. — А теперь, как я понимаю, достанешь нож.
— Нож? — Я еле сдерживал хохот. — Кто сказал про нож?
— Про нож у тебя на лбу написано. Таких, как ты, только погладь против шерсти — сразу за свои выкидные ножи хватаетесь. Ну что ж, давай, вперед. Вот он я — смертушки не боюсь. Посмотрим, на что ты годишься, валяй!
Он потянулся к сахарнице, и мне вдруг показалось, что старик этот — вовсе не брат Масео, а кто-то другой, ряженый, надумавший сбить меня с толку. Очки мои переусердствовали. Это старый знакомый — брат, подумалось мне, но так дело не пойдет.
Я указал на его тарелку.
— Вопрос был вот про эти ребрышки, — сказал я, — а не про твои ребра. Так кто из нас заговорил про нож?
— Да какая разница, не тяни, — настаивал он. — Посмотрим, на что ты годишься. Или ждешь, пока спиной повернусь? Что ж, вот тебе моя спина, — сказал он и крутанулся туда-обратно на барном табурете, а рука его изготовилась запустить в меня сахарницей.
Завсегдатаи оборачивались посмотреть, в чем дело, и отходили подальше.
— Проблемы, Масео? — спросил кто-то.
— Я их сам решу; этот заносчивый сукин сын тут блефует…
— Остынь, старый, — повторил я. — И язык придержи, не ищи неприятностей на свою голову. — А сам подумал: что на меня нашло?
— Не твоя забота, сукин ты сын, доставай свой нож!
— Вмажь ему, Масео, надавай люлей ублюдку!
На слух определив, откуда доносится голос, я развернулся так, чтобы держать в поле зрения и самого Масео, и подстрекателя, и завсегдатаев, перегородивших выход. Музыкальный автомат — и тот умолк, опасность стремительно нарастала, и я, недолго думая, отскочил в сторону и схватил пивную бутылку; по телу пробежала дрожь.
— Ладно, — сказал я, — если тебе неймется, так тому и быть! Следующий, кто развяжет язык, отведает вот этого!
Масео шевельнулся, и я сделал финт бутылкой, увидев, как он уклоняется, как замахивается сахарницей, и остановило его лишь то, что я на него наседал, на этого седого, одетого в комбинезон и бейсболку с длинным козырьком темнокожего старикана, который сквозь темно-зеленые линзы моих очков смотрелся призраком.
— Ну, бросай, — выкрикнул я, охваченный безумием происходящего. — Не дрейфь.
Если поначалу я хотел только проверить свою маскировку на старом знакомце, то теперь готов был поставить его на колени — не потому, что сам так захотел, а потому, что этого требовали обстоятельства. Знаю, знаю, это был абсурд, но грозивший реальной опасностью, и, вздумай старик дернуться, я бы его размазал со всей жестокостью, иначе на меня бы набросилась вся эта пьяная кодла. Масео замер на месте, смерил меня холодным взглядом, и тут чей-то голос прогремел:
— Отставить драки в моем баре! — Это вмешался Баррелхаус. — Не трожьте имущество, оно денег стоит.
— Отвали, Баррелхаус, пусть дерутся!
— Пусть на улицах дерутся, а не здесь. Эй, вы, — крикнул он, — слушайте сюда…
Он навис над барной стойкой, и в его здоровенной ручище, для устойчивости поставленной на локоть, я увидел пистолет. — Кому сказано: не трожьте имущество, — мрачно повторил он. — А ну, расставить все по местам.
Брат Масео перевел взгляд с меня на Баррелхауса.
— Сахарницу поставь, старый, — приказал я, а в голове крутилось: к чему так заедаться, ведь это же не я, правда?
— Сперва ты бутылку положь, — ответил старик.
— А ну, делайте, что вам сказано, — оба хороши, а ты, Райнхарт, — Баррелхаус направил на меня дуло пистолета, — пошел вон из моего заведения, и чтоб я тебя больше не видел. Бабло твое нам без надобности.
Я заспорил, но он поднял ладонь.
— Чтоб ты понимал, Райнхарт: ничего личного. Просто мне тут разборки не нужны, я этого на дух не переношу, — сказал Баррелхаус.
Брат Масео вернул на место сахарницу, я — бутылку и попятился к выходу.
— И вот еще что, Райн, — добавил Баррелхаус, — не вздумай тут хвататься за ствол, потому как мой всегда заряжен и разрешение имеется.
Я попятился дальше и, не спуская с них глаз, чувствовал покалывание на коже головы.
— В другой раз не задавай вопросов, на которые не хочешь ответы получить, — выкрикнул Масео. — А надумаешь закончить спор — найдешь меня здесь.
Воздух снаружи будто взорвался, а я стоял прямо за дверью и хохотал от внезапного облегчения, что все получилось, и все оглядывался на дерзкого старика в кепке с длинным козырьком и на сбитых с толку посетителей бара. Райнхарт, Райнхарт, думал я, кто же такой этот Райнхарт?
Я все еще смеялся, пока в следующем квартале ждал зеленого сигнала светофора рядом с мужчинами, которые, передавая друг другу бутылку дешевого вина, обсуждали убийство Клифтона.
— Нам нужно всего-то несколько пушек, — сказал один из них. — Око за око.
— Да, черт возьми, пулеметы. Передай-ка мне финку, Маклерой.
— Если бы не этот закон Салливана, Нью-Йорк превратился бы в настоящий тир, — заключил другой.
— Держи свою финку и кончай к бутылке прикладываться — искать утешение.
— Другого у меня нет, Маклерой. Хочешь последнее отнять?
— Чувак, допивай уже и давай сюда, черт побери, бутылку.
Я попытался их обойти, но один меня окликнул:
— Как поживаете, мистер Райнхарт, как там ваш молоток?
И здесь меня узнали, подумал я, ускоряя шаг.
— Тяжелый, приятель, — сказал я, зная ответ на шутку, — очень тяжелый.
Они рассмеялись.
— К утру станет легче.
— Послушайте, мистер Райнхарт, нет ли у вас для меня работенки? — обратился ко мне, приблизившись, один из них, но я лишь махнул рукой, перешел дорогу и быстрым шагом устремился по Восьмой авеню к следующей автобусной остановке.
Магазины и бакалейные лавки уже закрылись, дети с криками носились по тротуарам, то появляясь, то исчезая среди взрослых. Я шел и поражался, насколько все вокруг сливалось за этими линзами. Быть может, именно такой видится реальность Райнхарту? И всем остальным любителям темных очков? «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло… а тогда познаю… тогда познаю…» — продолжение я так и не вспомнил.
Она держала в руке хозяйственную сумку и ступала осторожно. Я думал, она разговаривает сама с собой, но ее рука коснулась моей.
— Прости, сынок, но, сдается мне, ты сегодня хочешь проскользнуть мимо меня. Какое в итоге сегодня число?
— Число? Какое сегодня число?
— Не притворяйся, будто не знаешь, о чем я. — Она повысила голос, уперлась руками в бедра и стала ждать ответа. — Я о сегодняшних цифрах. Или ты не Райн-тираж?
— Райн-тираж?
— Ну да, Райнхарт-лотерейщик. Кого ты пытаешься обмануть?
— Меня не так зовут, мадам, — объяснил я, стараясь выражаться по возможности четко и отходя в сторону. — Вы обознались.
От изумления она разинула рот.
— Ты не Райн? А как похож-то… — В ее голосе звучало откровенное сомнение. — Бывает же такое. Пойду-ка я домой; если мой сон в руку, буду искать этого негодяя. Мне ведь денежки ох как нужны.
— Надеюсь, выигрыш у вас в кармане, — сказал я, изо всех сил напрягая зрение, чтобы отчетливо ее видеть, — надеюсь, он вам выплатит все сполна.
— Спасибо, сынок, но он всяко выплатит. Теперь я вижу, что ты не Райнхарт. Прости, что задержала.
— Ничего страшного, — ответил я.
— Чтоб мне было на твои башмаки посмотреть — сразу бы поняла…
— По какому признаку?
— Да ведь у лотерейщика Райна все башмаки — с квадратными носами.
Я смотрел ей вслед: уходила она, покачиваясь, как Старый Корабль Сиона. Неудивительно, подумал я, что все его знают; при его роде занятий всюду поспевать надо. Впервые со дня убийства Клифтона я осознал, что на мне черно-белые туфли.
Когда патрульная машина прижалась к обочине и медленно покатилась рядом со мной, я понял — коп и рта открыть не успел, — что сейчас будет.
— Райнхарт, никак ты, дружище? — спросил коп, сидевший рядом с напарником-водителем. Белый. На его фуражке поблескивал жетон, однако разобрать номер не получалось.
— На сей раз — нет, офицер, — ответил я.
— Что, черт возьми, ты лепишь? Кого решил обмануть? Это что, акт неповиновения?
— Вы обознались, — пришлось сказать мне. — Я не Райнхарт.
Машина остановилась, и в мои зеленые линзы ударил луч фонарика. Коп сплюнул на тротуар.
— Что ж, рекомендую поскорей им заделаться, а утром прийти в установленное место, — процедил он, — и прихватить с собой нашу долю. Не много ли ты о себе возомнил? — крикнул он, когда водитель нажал на газ.
Не успел я оглянуться, как из угловой бильярдной высыпала толпа мужчин. Один из них держал в руках автоматический пистолет.
— Что эти сукины дети пытались с тобой сделать, приятель? — спросил он.
— Пустяки, они попросту обознались.
— За кого же тебя приняли?
Я вгляделся в них: кто они — преступники или рядовые граждане, взбудораженные убийством Клифтона?
— Да за какого-то Райнхарта, — ответил я.
— За Райнхарта… Нет, вы слышали? — рассмеялся чужак с пистолетом. — Где тут Райнхарт?! Ирландишки, похоже, совсем ослепли. Дураку понятно, что ты не Райнхарт.
— А все же похож на Райна, — возразил, разглядывая меня, другой, не вынимавший рук из карманов.
— Да ни фига не похож.
— Черт возьми, чувак, в такое темное время Райнхарт обычно сидит за рулем «кадиллака». О чем вообще базар?
— Послушай, Джек, — начал мужик с пистолетом, — ты, главное дело, не поддавайся, если тебя когда-нибудь заставят косить под Райна. Для этого требуются речистость, сердце бессердечное да голова горячая. Но если эти белые твари снова до тебя докопаются, ты нам только свистни. Мы их слегка окоротим, чтоб не распоясывались.
— Всенепременно, — ответил я.
— Райнхарт… — повторил он. — Это надо же такую фигню ляпнуть.
Они развернулись и пошли, споря, обратно в бильярдную, а я поспешил унести ноги из этого района. На мгновение забыв про Хэмбро, я зашагал в восточном направлении, а не в западном. Хотел было снять очки, но передумал. Не ровен час, головорезы Раса все еще за мной охотятся.
Теперь стало тише. Никто не обращал на меня особого внимания, хотя улицу оживляли пешеходы, снующие по ней в этом таинственном темно-зеленом отсвете. Наверное, я в конце концов вышел за пределы его территории, подумал я и стал гадать, какая роль во всем этом раскладе отводится Рейнхарту. Он все время где-то рядом, но я смотрю в другом направлении. Он и раньше был рядом, как и другие, подобные ему, но я смотрел на него сквозь пальцы, покуда мне не открыла глаза смерть Клифтона (или все-таки фигура Раса?). Что же скрывается за личиной вещей? Если темные очки и белая шляпа смогли так быстро стереть мою личность, то кто же есть кто, на самом-то деле?
Аромат был экзотическим и будто катился за мной по тротуару, когда я заметил девушку, непринужденно идущую следом.
— А я давно жду: узнаешь — не узнаешь, папочка, — сказала она. — Долго тебя поджидала.
Голосок у нее был милый, сонный, с легкой хрипотцой.
— Ты что, не слышишь меня, папуля? — спросила она.
Я завертел головой и вдруг услышал:
— Нет, папуля, не оглядывайся; мой старик наверняка за мной следит, аж промерз весь. Просто иди рядом, и я скажу, где меня найти. Каюсь: думала, ты уже не придешь. Мы сможем увидеться сегодня вечером?
Она подошла ко мне вплотную, и я вдруг почувствовал, как чьи-то пальцы шарят в кармане моего пиджака.
— Ладно, папуля, не дергайся, вот адресок; теперь мы сможем увидеться?
Я схватил ее за руку и остановился как вкопанный, глядя на нее, такую экзотическую, даже сквозь зеленые линзы, смотревшую на меня с улыбкой, которая внезапно померкла.
— Райнхарт, папуля, в чем дело?
Ну вот, опять, подумал я, не отпуская ее.
— Я не Райнхарт, мисс, — сказал я. — И впервые за сегодняшний вечер искренне об этом сожалею.
— Но Блисс, папуля… Райнхарт! Ты ведь не оттолкнешь свою крошку?.. Папуля, чем я провинилась?
Она схватила меня за локоть, и мы оказались лицом к лицу посреди тротуара. Вдруг она закричала:
— Ааааааах! Ты и впрямь не Райнхарт! А я тут сую тебе в карман его денежки. Отвали от меня, придурок. Отвали, ну!
Я отпрянул. Изменившись в лице, она топала своими каблучками-шпильками и вопила. Сзади донесся чей-то вопрос: «Эй, что это было?», а потом стук частых шагов; я рванул с места и свернул за угол, подальше от ее воплей. А ведь такая милашка, думалось мне, такая милашка.
Через пару кварталов я, запыхавшись, остановился. Одновременно довольный и злой. Есть ли пределы людской глупости? Неужели все вдруг посходили с ума? Я огляделся по сторонам. Улица оказалась ярко освещенной, на тротуарах было не протолкнуться. Я стоял на обочине, пытаясь перевести дух. На расстоянии светилась вывеска с крестом:
Буквы светились темно-зеленым, и я не понимал: это мне кажется из-за линз или же неоновые трубки в самом деле такого цвета. Спотыкаясь, мимо прошла пара пьяных. По пути к дому Хэмбро я обошел сидевшего на тротуаре субъекта, который склонил голову к коленям. Мимо проносились машины. Я шагал дальше. Двое детей с серьезными лицами раздавали листовки, от которых я вначале отмахнулся, но затем решил вернуться. В конце концов, нужно ведь знать, что творится в округе. Я взял бумажку и подошел к уличному фонарю, читая:
«Узрите незримое!
Да пребудет воля Твоя, Господи!
Все вижу, все знаю, со всеми говорю, всех исцеляю.
Вас ждут неслыханные чудеса.
— Преподобный Б. П. Райнхарт,
Духовный наставник.
Старое есть вечно новое.
Путевые станции в Новом Орлеане, средоточии всего мистического, в Бирмингеме, Нью-Йорке, Чикаго, Детройте и Лос-Анджелесе.
Для Бога не существует неразрешимых проблем.
Приходите на путевую станцию.
УЗРИТЕ НЕЗРИМОЕ!
Посещайте наши службы, молитвенные собрания трижды в неделю.
Присоединяйтесь к нам в НОВОМ ОТКРОВЕНИИ О СТАРОЙ РЕЛИГИИ!
УЗРИТЕ ВИДИМОЕ НЕЗРИМОЕ
УЗРИТЕ НЕЗРИМОЕ
ВЫ, УСТАВШИЕ,
ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ ДОМОЙ!
Я ДЕЛАЮ ТО, ЧТО ВАМ НЕОБХОДИМО! НЕ СТОИТ ОТКЛАДЫВАТЬ!»
Бросив листовку в сточную канаву, я продолжил путь. Шел медленно, дышал все еще с трудом. Неужели это правда? Вскоре я добрался до вывески. Она висела на магазине, переоборудованном под церковь; я шагнул в небольшой холл и вытер лицо носовым платком. Позади меня то поднималась, то ниспадала старая молитва, которую я в последний раз слышал еще в кампусе, да и то лишь в дни приезда сельских проповедников, которым предлагали помолиться. Голос взмывал и опускался в ритмичном, мечтательном речитативе, отчасти состоявшем из перечисления земных испытаний, выпавших на долю прихожан, отчасти — из увлеченной демонстрации вокального мастерства, отчасти — из обращений к Богу. Все еще утирая лицо платком, я исподволь разглядывал витражи с библейскими сценами, когда ко мне подошли две старушки.
— Здрасте, преподобный Райнхарт, — сказала одна. — Как самочувствие нашего дорогого пастора в этот теплый вечер?
Только не это, подумал я, но решил, что проще будет им подыграть.
— Добрый вечер, сестры, — ответил я, приглушая свой голос носовым платком и чувствуя на руке аромат духов той встреченной милашки.
— Это сестра Харрис, святой отец. Она пожелала влиться в наш небольшой ансамбль.
— Да благословит вас Господь, сестра Харрис, — изрек я, пожимая ее протянутую руку.
— Знаете, святой отец, много лет назад мне довелось услышать вашу проповедь. Тогда, в Вирджинии, вы еще были двенадцатилетним отроком. И вот я приезжаю на Север, нахожу вас — и вы, хвала Господу, все так же занимаетесь богоугодным делом — проповедуете Евангелие. Несете древнюю религию в этот грешный город…
— Э-э, сестра Харрис, — прервала ее другая сестра, — давайте-ка пойдем занимать места. К тому же пастору необходимо подготовиться. Хотя вы пришли заблаговременно, правда, святой отец?
— Чистая правда, — подтвердил я, промакивая губы носовым платком.
Эти заботливые старушки были южанками, и меня вдруг охватило невыносимое отчаяние. Я хотел сказать им, что Райнхарт на самом деле мошенник, но тут из церкви донесся призыв, а следом грянула музыка.
— Вы только послушайте, сестра Харрис. Это новый вид гитарной музыки, которой, как я вам говорила, обучил нас преподобный Райнхарт. Ну, не божественно ли?
— Хвала Господу, — сказала сестра Харрис. — Хвала Господу!
— Простите нас, святой отец, я должна встретиться с сестрой Джадкинс по поводу собранных ею средств для строительного фонда. И еще, святой отец, вчера вечером я продала десять магнитофонных записей вашей вдохновляющий проповеди. Одну кассету даже приобрела белая дама, у которой я подрабатываю.
— Господи благослови, — невольно выдавил я хриплым от отчаяния голосом, — Господи благослови, Господи благослови.
Затем дверь открылась, и сквозь их фигуры я заглянул в небольшую тесную комнату, где на складных стульях сидели женщины и мужчины, а впереди стройная женщина в медно-черном халате исполняла на пианино страстное буги-вуги вместе с молодым человеком в скуфейке, который извлекал праведные риффы из электрогитары, подключенной к усилителю, висевшему у потолка над сверкающей бело-золотой кафедрой. Мужчина в элегантной кардинальской мантии с высоким кружевным воротником стоял, опираясь на огромную Библию, а потом затянул торжественный гимн, которому прихожане вторили на незнакомом мне языке. Позади, высоко под сводом, на стене были по дуге начертаны золотыми буквами слова:
ДА БУДЕТ СВЕТ!
В зеленом свете вся сцена казалась мерцающей и таинственной; затем дверь закрылась, и звук стал тише.
Для меня это было чересчур. Я снял очки, аккуратно взял под мышку белую шляпу и вышел на улицу. Неужели, думалось мне, это все взаправду? И я знал — так оно и есть. Слышал об этом и раньше, но соприкасаться не доводилось. И все же: мог ли скрываться под одной личиной Райн-лотерейщик, Райн-игрок, Райн-вымогатель, Райн-любовник и Райн-священнослужитель? Не мог же он действовать столь убого и нестрого? Неужели это происходило наяву? Но мыслимо ли было усомниться? Не иначе как он — человек масштабный, разносторонний, вездесущий. Не менее реальный, чем я. Вселенная его состояла из сплошных возможностей, и он это знал. Он вырвался на годы вперед, а я остался в дураках. Должно быть, все эти годы я был безумен и слеп. Мир, в котором мы жили, не имел границ. Необъятный, бурлящий, горячий мир изменчивости был для Райна-негодяя родным домом. Наверное, исключительно для Райна-негодяя. Все это было невероятно, но, видимо, только в невероятное и можно верить. Не иначе как правда всегда была ложью.
Видимо, размышлял я, все это должно с меня скатиться, как скатываются капли воды со стеклянного глаза Джека. Я должен подыскать уместную политическую классификацию, навесить ярлыки на Райнхарта и на его ипостаси, а потом выбросить это из головы. Церковь я покинул так стремительно, что сам не понял, как оказался в офисе, и только тогда вспомнил, что направляюсь к Хэмбро.
Меня охватили подавленность и восхищение одновременно. Мне хотелось повстречаться с Райнхартом, но ведь личного знакомства для подтверждения его реальности, внушал я себе, не требуется: достаточно того, что нас с ним путают. Невозможно поверить, но так оно и есть. Просто потому, что это — область неведомого. О такой возможности Джек и мечтать не мог, равно как и Тобитт, считающий, что он приблизился к этой области вплотную. Слишком мало было известно, слишком многое оставалось в тени. Теперь мои мысли были о Клифтоне и о самом Джеке; много ли, по сути, известно о каждом из них? А обо мне? Кто из моей прошлой жизни бросил мне вызов? В самом деле: сколько воды утекло, прежде чем я понял, что Джек слеп на один глаз.
У меня во всем теле начался зуд, как будто с него только что сняли гипс и я еще не привык к забытой свободе движений. Допустим, на Юге тебя все знали, но переезд на Север стал прыжком в неизвестность. Сколько дней и ночей можно бродить по улицам большого города, не встретив ни одного знакомого лица? У тебя появляется возможность создавать себя заново. Эта мысль меня пугала, потому что мир теперь словно бы проплывал перед глазами. Стертые границы, свобода — это не только признание необходимости, но и осознание возможностей. Весь дрожа, я мельком увидел те возможности, которые давало многообразие личностей Райнхарта, но сразу же прогнал эти мысли прочь. Слишком уж были они необъятны и запутанны, чтобы размышлять всерьез. Тут мой взгляд упал на полированные стекла очков — и меня разобрал смех. Я ведь хотел использовать их для маскировки, а вот поди ж ты: они обернулись политическим инструментом; если Райнхарт использовал их для своих целей, что мешало мне сделать то же самое? Это было слишком примитивно, и все же очки показали мне новую сторону реальности. Что сказал бы по этому поводу комитет? Что теория Братства говорила о таком мире? Мне вспомнился рассказ о чистильщике обуви, которого стали привечать на Юге просто оттого, что он надел белый тюрбан вместо своего обычного «доббса» или «стетсона», и меня разобрал смех. Джек возмутился бы от одной мысли о таком положении вещей. И все же есть в этом доля истины; настоящий хаос, который, как ему казалось, он описывал… как же давно это было… Вне Братства мы выпадали из истории; но внутри него нас попросту никто не видел. Положение дел ужасало: мы ни на шаг не продвинулись вперед. Мне хотелось это отринуть, но как было этого не обсудить, не посоветоваться с человеком, который сказал бы мне, что это лишь быстротечная иллюзия, порожденная эмоциями. Мне хотелось, чтобы мир обрел под собой прежние опоры. Потому-то мне теперь было жизненно необходимо повидаться с Хэмбро.
Встав, чтобы уйти, я обвел взором настенную карту и посмеялся над Колумбом. Подумать только: Индию открыл! Я уже дошел почти до конца коридора, когда спохватился, что забыл шляпу и очки; пришлось вернуться. Эти два предмета должны были обеспечить мне безопасный проход по улицам.
Я взял такси. Хэмбро жил на западных восьмидесятых; на лестничной площадке я зажал шляпу под мышкой, а очки убрал в карман вместе с цепным овалом от кандалов брата Тарпа и куклой Клифтона. От этого карман даже отвис.
Сам Хэмбро провел меня в небольшой кабинет, уставленный книгами. Из другой части квартиры доносился детский голос, напевающий песенку про Шалтая-Болтая, пробуждавшую во мне воспоминания о моем унизительном первом выступлении на пасхальном празднике: при большом скоплении народа я забыл слова…
— Сынок мой бунтует, — сообщил Хэмбро, — не идет в кровать. Спорщиком растет.
Ребенок затараторил «Хикори Дикори Док», и Хэмбро прикрыл дверь. Он пустился в разговоры о сыне, и я посмотрел на него с внезапным раздражением. Зачем я вообще сюда пришел, если мыслями все время возвращался к Райнхарту?
Хэмбро был настолько высок ростом, что, скрещивая ноги, касался пола обеими ступнями. Во время курса идеологической подготовки он был моим наставником, но сейчас я понял, что приходить к нему не следовало. Адвокатское мышление позволяло ему рассуждать лишь строго логически. Не иначе как в Райнхарте он разглядел бы заурядного преступника, а в моей одержимости — чистый мистицизм. Оно бы и к лучшему, подумал я. И решил, что задам вопрос про обстановку на городских окраинах и распрощаюсь.
— Скажите, брат Хэмбро, — начал я, — что требуется сделать в моем районе?
Он посмотрел на меня с натянутой улыбкой.
— Неужели я превратился в зануду, который только и может, что рассказывать о своих чадах?
— Что вы, совсем нет, — сказал я. — Просто день выдался тяжелый. Нервничаю. После гибели Клифтона и при такой тяжелой обстановке на районе я начинаю думать, что…
— Это естественно, — все еще улыбаясь, сказал он. — А что именно тебя тревожит в районе?
— Ситуация выходит из-под контроля. Не далее как сегодня вечером меня пытались избить люди Раса, а наши силы чертовски ослабевают.
— Прискорбно, — согласился он, — но с этим ничего не поделаешь, иначе можно разрушить генеральный план. К сожалению, брат, твоим районом придется пожертвовать.
В дальней комнате ребенок прекратил свою песню; наступила гробовая тишина. Я смотрел на угловатое, спокойное лицо Хэмбро, пытаясь отыскать в его словах искренность. Меня охватило предчувствие судьбоносных перемен. Казалось, будто из-за моего открытия Райнхарта между нами с Хэмбро разверзлась пропасть, через которую едва перелетали наши голоса и тут же стихали, не оставляя эха; только вот сидели мы на расстоянии вытянутой руки. Я постарался отбросить эти мысли, но дистанция между нами по-прежнему была настолько велика, что ни один из нас не мог уловить настроение другого.
— Пожертвовать? — переспросил я. — Ты с такой легкостью об этом говоришь.
— И тем не менее: все, кто нас покинет, должны мыслиться как расходный материал. Мы обязаны неукоснительно руководствоваться новыми директивами.
Все это звучало нереально, как антифонное пение.
— Но почему? — не понял я. — Почему в моем районе требуется изменить директивы, причем аккурат сейчас, когда так остро необходимы проверенные методы?
Почему-то мне не удалось вложить в эти слова должную настойчивость; что-то такое в Райнхарте не давало мне покоя — и имело ко мне самое непосредственное отношение.
— Все элементарно, брат, — пустился в объяснения Хэмбро. — Мы заключаем временные союзы с другими политическими организациями, и при этом интересы одной группы братьев неизбежно приносятся в жертву интересам всего Братства.
— Почему же меня об этом не предупредили? — спросил я.
— Рано или поздно комитет поставит тебя в известность. Но сейчас жертвы просто неизбежны…
— Но разве жертвы не должны приноситься добровольно? Мои люди не понимают, почему ими жертвуют. Они даже не знают, что ими жертвуют — тем более свои… — А вдруг, продолжал мой рассудок, они даже стремятся быть одураченными — хоть Братством, хоть Райнхартом?
От этой мысли я даже выпрямился и, должно быть, скривился, потому что Хэмбро, поставив локти на подлокотники кресла и сложив домиком пальцы, вздернул брови, словно ожидая продолжения. А через некоторое время сказал:
— Дисциплинированные члены поймут.
Я вытащил из кармана звено из цепи Тарпа и надел его на костяшки пальцев. Хэмбро не заметил.
— Разве ты не понимаешь, что дисциплинированных членов почти не осталось? Сегодня на похороны пришли сотни людей, но они отколются, когда увидят, что мы не доводим дело до конца. Теперь на нас уже нападают на улицах. Неужели ты не понимаешь? Другие группы распространяют петиции, Рас призывает к насилию. Комитет ошибается, если думает, что шумиха утихнет.
Он пожал плечами.
— Мы должны рискнуть. Все мы должны жертвовать собой ради общего блага. Без жертв не бывает перемен. Мы следуем законам реального мира, поэтому и приносим жертвы.
— Но общество требует равенства в этом вопросе, — сказал я. — Особого отношения мы никогда не просили.
— Все не так просто, брат, — продолжал он. — Мы должны защищать наши достижения. От некоторых неизбежно потребуется больше жертв, чем от других.
— Под «некоторыми» ты имеешь в виду моих людей?
— В данном случае — именно так.
— То есть слабые должны приноситься в жертву сильным? Так, брат?
— Нет, в жертву приносится часть целого, и так будет продолжаться вплоть до формирования нового общества.
— Не понимаю, — сказал я. — Ничего не понимаю. Мы прилагаем все силы к тому, чтобы увлечь людей своими идеями, а когда они выбирают нас, когда осознают свою причастность к происходящему, мы их бросаем. Это выше моего понимания.
Хэмбро сдержанно улыбнулся.
— Не нужно переживать об агрессивном поведении негров. Ни в ходе нового периода, ни в ходе какого-либо другого. Проще говоря, сейчас мы должны охладить их пыл для их же блага. Это научно обусловленная необходимость.
Я вглядывался в его длинное, скуластое лицо, почти как у Линкольна. Хэмбро мог бы вызывать у меня теплые чувства, думал я, он выглядит по-настоящему добрым и искренним человеком — и в то же время бросается такими словами…
— Значит, ты действительно в это веришь, — тихо произнес я.
— Со всей искренностью, — подтвердил он.
На миг я испугался, что вот-вот расхохочусь. Или пущу в дело звено Тарпа. Искренность! Это он талдычит мне об искренности! Я описал в воздухе круг. Свою искренность я взращивал работой в Братстве, а теперь все обернулось то ли водой, то ли воздухом. Что есть искренность? Какое отношение она имеет к миру, в котором существует и процветает Райнхарт?
— Но что изменилось? — спросил я. — Разве меня привлекли не для того, чтобы пробудить в наших людях агрессию?
Мой голос затуманился печалью и сник.
— На определенный период, — сказал Хэмбро, слегка наклонившись вперед. — Лишь на определенный период.
— И что дальше? — спросил я.
Он выпустил кольцо дыма: сине-серый обод поднялся вверх, закрутился в своей собственной струящейся форме, ненадолго завис, а потом распался на тонкие нити.
— Не падай духом! — воскликнул Хэмбро. — Мы будем развиваться. Только теперь нужно вести за собой людей без спешки.
«Как бы он выглядел через зеленые линзы?» — подумал я и выдал:
— Ты уверен, что не имел в виду необходимость их сдерживать?
Он усмехнулся.
— Послушай, — сказал он, — не трудись распинать меня на дыбе диалектики. Я — брат.
— То есть, по-твоему, на старое колесо истории нужно приладить новые тормоза? — уточнил я. — Или вся загвоздка — в маленьких колесиках внутри большого колеса?
Хэмбро посерьезнел.
— Я лишь хочу сказать, что нужно притормозить. Нельзя допустить разрушения генерального плана. Правильно рассчитать время — вот что важно. Кроме того, при тебе остается твоя работа, только теперь она станет более просветительской.
— А что насчет убийства Клифтона?
— Недовольные уйдут, а ты будешь учить тех, кто останется…
— Вряд ли у меня получится, — сказал я.
— Почему? Это столь же важно.
— До потому, что они против нас; кроме того, я буду чувствовать себя этаким Райнхартом, — как-то само вырвалось у меня, и Хэмбро прищурился.
— То есть?
— Шарлатаном, — пояснил я.
Хэмбро рассмеялся.
— Мне казалось, ты, брат, уже в курсе.
Я стрельнул в его сторону быстрым взглядом.
— В курсе чего?
— В курсе того, что людей невозможно не использовать в своих интересах.
— Это райнхартизм… цинизм…
— Что-что?
— Цинизм, — повторил я.
— Не цинизм, а реализм. Вся штука в том, чтобы использовать других в их же интересах.
Я подался вперед в своем кресле, внезапно осознав, что мы переливаем из пустого в порожнее.
— А кто будет судить? Джек? Комитет?
— Судить будем все вместе, сообразуясь с научной объективностью. — В его голосе зазвучала усмешка, и я вдруг опять почувствовал себя запертым в больничной палате.
— Не обманывай себя, — сказал я. — Единственная научная объективность — это государственная машина.
— Не машина, а дисциплина, — поправил он. — Мы же ученые. Мы должны уметь рисковать в рамках своей науки и своей воли ради достижения поставленной цели. Хотел бы ты воскресить Бога, чтобы он взял на себя всю ответственность? — Он покачал головой. — Нет, брат, мы должны сами принимать решения. Даже если порой нам приходится выглядеть шарлатанами.
— Тебя ждут сюрпризы, — сказал я.
— Может быть, а может быть, и нет, — ответил он. — В любом случае, пользуясь своим положением в обществе, мы должны делать и говорить то, что необходимо, чтобы привлечь наибольшее количество людей к делу, которое пойдет им же на благо.
И тут я не выдержал.
— Посмотри на меня! Посмотри на меня! — сказал я. — Куда бы я ни обращался, все хотели пожертвовать мною ради моего же блага, но только вот выгоду извлекали почему-то другие. И сейчас мы возвращаемся к старой жертвенной карусели. В какой же момент мы остановимся? Это какая-то новая истина: Братство теперь приносит в жертву слабых? Если так, то в какой момент мы остановимся?
У Хэмбро был такой вид, будто в комнате остался он один.
— Наука подскажет, в какой момент нужно остановиться. Естественно, мы, как личности, должны сочувственно разоблачать самих себя. Даже если от этого мало проку. Только вот, — он пожал плечами, — если зайдешь слишком далеко, претендовать на роль лидера уже не получится. Потеряешь уверенность в себе. Не хватит веры в собственную правоту, чтобы вести за собой других. Поэтому нужно быть уверенным в тех, кто тебя ведет, — в коллективной мудрости Братства.
Уходил я в худшем состоянии, чем то, в котором пришел. Через расстояние до меня донесся оклик Хэмбро, и я остановился в темноте, поджидая его.
— Ты шляпу забыл, — сказал он, протягивая ее мне вместе с размноженной листовкой новой программы.
Я посмотрел на шляпу, на него, размышляя о Райнхарте и невидимости, но уже знал, что для Хэмбро это пустой звук. Пожелав ему доброй ночи, я зашагал по раскаленной улице на западную авеню «Центральный парк», в сторону Гарлема.
Жертвы и лидерство, думал я. Для него это просто. Для них это просто. Но, черт возьми, я принадлежу и к одной стороне, и к другой. Я и жертва, и палач. От этого мне не избавиться, а Хэмбро вовсе не обязан этого касаться. В этом тоже заключалась реальность, моя реальность. Ему не требовалось приставлять лезвие ножа к собственному горлу. А что бы он сказал, окажись сам жертвой?
По парку я шел в полной темноте. Мимо проезжали машины. Время от времени из-за деревьев и живых изгородей доносились голоса, заливистый смех. Долетал и запах выжженной травы. Небо, на фоне которого играл самолетный маяк, все еще было затянуто тучами. Я думал о Джеке, о Райнхарте, о людях, пришедших на похороны. Они просили у нас хлеба, но что я мог им предложить взамен: даже не электрогитару, а стеклянный глаз.
Я остановился и рухнул на скамью. Нужно выходить из игры, думал я. Это будет честно. А иначе буду повторять людям только одно: что нужно жить с надеждой и держаться тех, кто умеет слушать. Но не так ли обстояло дело с Райнхартом: разве он не сделался воплощением надежды, за которую люди только рады платить? В противном же случае не оставалось ничего, кроме предательства, а это означало бы вернуться к служению Бледсоу и Эмерсону, прыгая из огня абсурдного да в полымя смехотворного. И то и другое сводилось к предательству самого себя. Но выйти из игры я не мог; нужно было договариваться с Джеком и Тобиттом. Я остался в долгу перед Клифтоном, Тарпом и остальными. И обязан держаться… И тут мне в голову пришла мысль, которая вызвала у меня глубокое потрясение. Не стоит беспокоиться о людях. Если они терпят Райнхарта, то об этом не задумываются, и даже с ними я буду человеком невидимым. Мысль эта посетила меня всего на долю секунды, и я тут же от нее отказался; но как бы то ни было, родилась она в мрачном небе моего рассудка. Да, именно так. Но это не имело значения, так как они не понимали, что именно произошло; не понимали ни моих надежд, ни моей неудачи. Мои амбиции и честность были для них пустым местом, а моя неудача — такой же бессмысленной, как и неудача Клифтона. Так было всегда. Только в Братстве, казалось, был шанс для таких, как мы, слабый проблеск света, но за отполированным и гуманным фасадом искусственного глаза Джека скрывалась лишь аморфная форма и резкая красная обнаженность. Но даже этому никто не придавал значения, кроме меня.
Можно сказать, я существовал и в то же время был невидим, вот в чем заключалось основное противоречие. Я существовал, и все же я был не виден. Это страшило, пугало, и, пока я сидел на скамье, мне открылся другой пугающий мир — мир возможностей. Ибо теперь я понимал, что могу согласиться с Джеком, не соглашаясь. И мог бы посоветовать Гарлему надеяться, когда надежды не было. Пожалуй, я мог бы кормить их надеждами, пока не найду прочную основу для чего-то реального, твердую почву для действий, способных вывести их в плоскость истории. Но до тех пор мне пришлось бы манипулировать ими так, чтобы только они не манипулировали мной. Мне пришлось бы стать Райнхартом.
Я прислонился к каменной стене, тянувшейся вдоль парка; при мысли о Джеке, о Хэмбро и о событиях тех суток меня трясло от ярости. Всюду мошенничество, наглое мошенничество! Они поставили перед собой задачу описать мир. Но что они могут знать помимо того, что нас много, что мы занимаем определенные рабочие места, обеспечиваем столько-то голосов на выборах и столько-то участников маршей протеста? Прислоняясь к стене, я жаждал их унизить, вывести на чистую воду. И теперь все былые унижения обернулись драгоценной частью моего опыта, и, душной ночью прижавшись к каменной стене, я впервые начал принимать свое прошлое — и тут же на меня нахлынули воспоминания. Ощущение было такое, словно я внезапно научился смотреть по сторонам; в голове мелькали образы былых унижений, и я увидел нечто большее, чем просто разрозненные кадры. В них заключался я весь; они меня определяли. Я сделался своим опытом, а мой опыт сделался мною, и никакие слепцы — даже самые могущественные, даже властители мира — не смогли бы забрать у меня ни одного кадра, не смогли бы излечить ни одну ссадину, издевку, насмешку, ни один смех, плач, шрам, никакую рану, ярость или боль. Они были слепы, слепы как кроты, и в своих перемещениях полагались лишь на эхо собственных голосов. Но будучи слепыми, они погубили бы себя, а я бы им посодействовал. Я рассмеялся. Поначалу мне думалось, что они приняли меня в свои ряды потому, что полагали цвет кожи несущественным, хотя на самом-то деле цвет кожи оказывался несущественным совсем по другой причине: потому что слепцы не видели ни цвета, ни самих людей… Их заботило лишь то, чтобы мы вписывали свои фамилии в нужное количество фальшивых избирательных бюллетеней, которые можно пускать в дело по своему усмотрению или списывать в архив за ненадобностью. Все это обернулось шуткой, нелепой шуткой. Выглянув из-за угла своего разума, я увидел, что и Джек, и Нортон, и Эмерсон слились в одну белокожую фигуру. Уж очень они походили друг на друга: каждый пытался загрузить меня своей картиной мира, а какой она виделась мне — на это им было глубоко плевать. Я был просто материалом, полезным ископаемым, годным к переработке. С высокомерной абсурдности Нортона и Эмерсона я переключился на такую же абсурдность Джека и Братства, но различий не обнаружил; единственное — теперь я признал свою невидимость.
А значит, мне предстояло ее принять, исследовать, пусть даже убого и нестрого. Зайти в нее обеими ногами — вот тогда они заткнутся. Да только вряд ли они заткнутся. Я до сих пор не понимал, что имел в виду мой дед, но решил проверить на деле его советы. Буду поддакивать, чтобы выбить у них почву из-под ног, улыбаться, чтобы меня ни в чем не заподозрили, соглашаться — пусть подохнут и сгниют. Ах да: и еще буду отдавать себя им на съеденье — пусть лопнут или захлебнутся блевотой. Пусть подавятся тем, чего не желают видеть. Такой риск они не просчитали. Такой риск им не снился даже в философских снах. Не знали они и того, что дисциплиной недолго себя разрушить, а поддакиваньем — оглоушить. Вот-вот: буду им поддакивать, да еще как! Пусть слушают мои поддакиванья до тошноты, а после барахтаются в луже рвоты. Они-то будут ждать от меня поддакиванья на одну отрыжку, а я стану его выкрикивать раз за разом, дабы их оглоушить. Да! Да! ДА! Ведь от нас только этого и ждут: чтобы нас было слышно, но не видно, причем слышно только в едином оптимистическом хоре: да, сэр; да, сэр; да, сэр! Ладненько, скажу им: ага, ага, и oui, oui[5], и si, si[6]; влезу им в кишки и буду там разгуливать в кованых ботинках. Даже у этих больших шишек, которые на заседания комитета не считают нужным являться. Они прибор хотели? Отлично, превращусь в сверхчувствительный прибор — подтвердитель их заблуждений, а чтобы у них не закрались сомнения, постараюсь время от времени говорить правду. О да, буду служить им верой и правдой, чтобы невидимость моя была ощутима, хотя и не видна — и пусть узнают, что она бывает такой же гадостной, как гниющая плоть или кусок тухлого мяса в поджарке. А вдруг я и сам понравлюсь? Опять же неплохо. А кроме всего прочего: разве они не зациклены на жертвах? Они — чуткие мыслители: не учуют ли они здесь предательства? Можно ли отнести это слово к человеку невидимому? Распознают ли выбор в том, чего не видят?..
Чем больше я об этом думал, тем больше проникался мрачным болезненным восторгом от таких возможностей. Почему я не обнаружил их раньше? Тогда жизнь моя стала бы совсем другой. Изменилась бы до неузнаваемости! Как же я не разглядел этих возможностей раньше? Если арендатор-испольщик может учиться в колледже, подрабатывая в летние месяцы официантом, фабричным рабочим или же музыкантом, а по окончании курса наук стать врачом, то почему эти занятия нельзя совмещать? И не был ли тот старик-раб ученым — или хотя бы не звался и не признавался таковым, — даже когда стоял со шляпой в руке, кланяясь и источая маразматическую, непристойную угодливость? Боже мой, какие существовали возможности! А это развитие по спирали, эта слякоть прогресса! Кто знал все тайны; разве меня кто-нибудь уличил после смены имени? А чего стоит ложь о том, что успех — это всегда движение вверх? Какая жалкая ложь, с помощью которой нас держали в подчинении. Для достижения успеха бывает необходимо движение по восходящей, но бывает необходимо и движение по нисходящей; как вверх, так и вниз, отступление и наступление; движение вбок, и поперек, и по кругу, встреча со своими прежними ипостасями, которые приходят и уходят, причем бывает, что одновременно? Почему же я столько лет этого не замечал? И ведь казалось бы: меня с детства окружали политики-картежники, судьи-бутлегеры, шерифы-домушники; а еще ку-клукс-клановцы — проповедники и члены гуманитарных организаций? Черт, разве не пытался Бледсоу мне втолковать, что именно так и бывает? Я чувствовал себя скорее мертвым, чем живым. Это был довольно тяжелый день, который не мог бы стать более сокрушительным, даже если бы мне сообщили, что человек, которого я всю жизнь считал своим отцом, вообще не состоит со мною в родстве.
Я вернулся к себе в квартиру и, не раздеваясь, упал поперек кровати. Было душно; вентилятор только гонял тяжелые свинцовые волны жаркого воздуха, под которым я лежа вертел в руках темные очки, наблюдал за гипнотическими отблесками линз и пытался строить планы. Запрятать подальше свою злость и усыпить их бдительность; заверить, что община целиком и полностью согласна с их программой. В качестве доказательства фальсифицировать данные о посещаемости, заполнив членские билеты на фиктивных лиц, — разумеется, назвав их всех безработными, чтобы не объясняться насчет членских взносов. Да, а сам бы ночами и в моменты опасности бродил по Гарлему в белой шляпе и темных очках. Унылая перспектива, но зато позволяющая с ними разделаться, по крайней мере в Гарлеме. Я не видел смысла в дроблении организации — а дальше-то что? Куда нам двигаться? Союзников, с которыми можно взаимодействовать на равных, у нас не было, время поджимало, теоретики, способные выработать новую полномасштабную программу, еще не созрели, хотя я нутром чувствовал, что где-то между Райнхартом и невидимостью кроется значительный потенциал. Но финансов у нас не было, своей руки тоже — ни в органах власти, ни в бизнесе, ни в профсоюзах; не было и средств коммуникации, за исключением недружественных газет, нескольких проводников-железнодорожников, которые привозили нам провинциальные вести из отдаленных городов, и группы местных информантов — те преимущественно сообщали неинтересные факты из вялотекущей личной жизни своих боссов. Будь у нас хоть горстка надежных друзей, которые видели бы в нас нечто большее, чем удобные инструменты для формирования их собственных желаний! Да пошло оно все к черту, думалось мне, я никуда отсюда не сдерну и стану дисциплинированным оптимистом, чтобы ускорить их веселое схождение в ад. Если не смогу открыть им глаза на реалии нашей жизни, то как минимум помогу ничего такого не замечать, покуда у них под носом не прозвучат взрывы.
Тревожило меня только одно: поскольку я знал, что их реальные цели никогда не озвучиваются на заседаниях комитета, мне требовался хоть какой-нибудь канал разведки, через который можно было узнавать истинные движущие мотивы их операций. Но как им обзавестись? Если бы я в свое время воспротивился переводу в деловой центр города, у меня сейчас уже была бы достаточная поддержка гарлемской общины, чтобы настоять на выходе этих людей из тени. Впрочем, не случись этого перевода, я бы и по сей день жил в мире иллюзий. Но теперь, когда я нащупал нить реальности, как мне было продержаться? Меня, похоже, обложили со всех сторон, заставив сражаться в темноте. Наконец я забросил очки в угол кровати, и меня сморил прерывистый сон, в котором я вновь пережил события минувших дней, только вместо Клифтона в нем погиб я сам — и проснулся помятым, потным и с запахом духов.
Я лежал на животе, подложив под щеку ладонь, и думал: а духи-то откуда? Но заметив свои очки, сразу припомнил, как схватил за руку подружку Райнхарта. Я застыл без движения, а она вроде как примостилась у меня на кровати, этакая яркоглазая пташка с блестящими перышками на голове и пышной грудью; дело было в лесу, и я боялся ее спугнуть. Когда я полностью стряхнул сон, пташка уже исчезла, а образ девушки засел у меня в голове. А если бы я стал ее соблазнять, как далеко это могло бы зайти? Такая милашка — и связалась с Райнхартом. Теперь я сидел на краешке кровати, тяжело дыша, и спрашивал себя: как Райнхарт взялся бы за решение информационной проблемы? Ответ пришел сам собой — через посредство женщины. Это могла быть жена, девушка, просто знакомая, секретарша какого-нибудь высокопоставленного чиновника, который изъявил бы желание поговорить со мной честно и откровенно. Мои мысли унеслись в сторону раннего этапа нашего движения. В памяти всплывали краткие эпизоды с участием женщин, улыбки и жесты, встречи после митингов и на вечеринках. Танец с Эммой в «Преисподней»; она прижималась ко мне, мягкая и разгоряченная; мое желание вкупе со смущением сосредоточилось в одной точке, и я заметил Джека, который витийствовал в углу, а Эмма держала меня крепко и не собиралась отпускать; я ощущал ее упругие груди, и видел дразнящий огонек в глазах, и слышал шепот: «Ах, какое искушение», а сам отчаянно пытался придумать хоть что-нибудь этакое ей в ответ, но не нашел ничего лучше, кроме как сказать: «О, куда же без искушения», однако даже этим себя удивил и услышал ее смех: «Туше! Туше! Заходи как-нибудь вечерком на урок фехтования». В ту пору я еще жил в плену жестких ограничений и досадовал на Эмму за ее развязность и высказанное ею мнение о том, что я недостаточно чернокож для претендента на роль гарлемского вожака. Ну, заботами комитета ко мне вскоре пришла свобода от ограничений. Эмма стала легкой добычей и, видимо, сочла меня достаточно чернокожим. Заседание комитета было назначено на завтра, а поскольку оно совпало с днем рождения Джека, мы организовали вечеринку в «Преисподней». В столь благоприятных условиях я успешно провел атаку сразу по двум направлениям. Меня склоняли к райнхартовым методам, так что без помощи ученых тут было не разобраться.