Знахарка

В сторонке от проезжей дороги, в одном из средних поселков в долине Гудбранд, стояла несколько лет тому назад на небольшом пригорке избушка. — А может быть, и теперь еще там стоит. — Был апрель месяц; погода установилась тихая, ясная, снег таял, по всем скатам сбегали вниз ручейки, поля начинали оголяться; в лесу перебранивались дрозды; в рощах не умолкало щебетанье птиц, все говорило о ранней весне. В голых ветвях березы и рябины, торчавших над крышей хижины, перепархивали, греясь на солнышке, веселые синички; на самой верхушке березы заливался зяблик.

Внутри, в курной избушке без потолка, было мрачно, неуютно. Баба средних лет с простоватым выражением лица разводила огонь на низеньком очаге, подкладывая щепочки и сырые поленья под кофейный котелок. Когда это, наконец, удалось ей, она отерла от сажи и золы свои больные от дыма глаза и заговорила:

— Люди говорят, что заговор и литье потому тут не помогают, что не в порче тут дело, а просто это подкидыш. Днем заходил ко мне скорняк; он то же самое сказал, а он еще мальчиком видал в Рингебю такого подкидыша; тоже, говорит, почитай был без костей и мягкий такой.

Озабоченное выраженье лица показывало, как глубоко запали слова скорняка в ее суеверную душу.

Женщине, к которой она обращалась с речью, было на вид около шестидесяти. Она отличалась крепким сложением и необыкновенно высоким ростом; когда она сидела, рост ее, однако, сильно скрадывался, и она совсем не казалась высокой. Этой особенностью она была обязана своим необычайно длинным ногам. Недаром же к ее имени Губер прибавлено было прозвище «длинноногая». Седые волосы выбивались из-под белого головного убора, обрамлявшего темное лицо с густыми бровями и длинным горбатым носом. Выражение умственной ограниченности, которое вообще придавали лицу низкий лоб и широкие скулы, шло вразрез с несомненной проницательностью и смышленостью, светившимися в ее маленьких бегающих глазках, и с чисто мужицкой плутоватостью, игравшей в ее улыбке. Костюм ее обличал жительницу более северных областей, а все манеры и приемы знахарку.

Пока баба-хозяйка возилась с кофейным котелком, Губер покачивала рукой колыбель, в которой лежал хилый болезненный ребенок; на слова женщины она ответила спокойно и с достоинством, хотя блеск глаз и подергиванье мускулов около рта и показывали, что она весьма не одобряет приговора скорняка.

— Мало ли чего говорят люди! — начала она. — Говорят, чего сами не знают, милая Марита. На ветер брешут. А скорняк твой, может, и знает толк в кожах, а в болезнях да в подкидышах ничего не смыслит. Это я тебе говорю и ручаюсь. Уж я-то знаю; нагляделась на подкидышей. Тот подкидыш, о котором он говорит, должно быть, был у Бриты Брискебротен из Фрона; я его помню. Заполучила она его вскоре после замужества, а сначала-то у нее был славный ребенок, да вот тролли и подменили его своим отродьем, злющим-презлющим. Не говорил ни слова, а только ел да орал. У нее же духу не хватало бить его. Наконец-то уж ее надоумили, как сделать, чтобы он заговорил; ну, и увидала, кого растит у себя. Она обругала его чертовым отродьем, велела ему убираться в преисподнюю, откуда пришел, взяла метлу и принялась хлестать его по ушам. Вдруг дверь как распахнется, и кто-то вошел, — кто — она не видала, — схватил подкидыша, а ее настоящего ребенка швырнул на пол так, что он заплакал. — Или, может быть, скорняк говорил про Сири Стремхуггет? У этой тоже был подкидыш; сморщенный, высохший такой; точно без костей весь. Но он столько же был похож на твоего ребенка, сколько на мою старую шапку. Я его хорошо помню. Это было, когда я служила у пономаря. Помню, как она и заполучила его, как и отделалась от него. Тогда об этом много разговору было. Когда Сири была молоденькой, она служила в Кваме; а я ее помню еще с того времени, когда она жила дома у родителей. Потом она вышла замуж за Олу в Стремхуггет. Вскоре после того, как у нее явился первый ребенок, лежит она раз в постели, вдруг входит какая-то незнакомая баба, берет ее ребенка, а вместо него кладет другого. Сири привстала, хотела отнять своего ребенка, да сил не хватило. Хотела крикнуть мать свою, которая вышла, и не могла рта раскрыть от страха. Так она напугалась, так напугалась, что хуже и нельзя, хоть бы над ней с ножом стояли. А что она получила подкидыша, так это ясно было видно: совсем не такой, как другие дети, все только орет, точно его режут, да шипит, да кусается, как дикая кошка, а с виду хуже смертного греха! И обжора ужасный! Мать не знала, как и быть с ним, как и отделаться от него; посоветовалась со знахаркой, а та-то уж свое дело знала, понятно. Велела она Сири положить ребенка в четверг вечером на сорную кучу и хорошенько высечь березовой розгой, да так три четверга кряду. Сири так и сделала, и на третий вечер из овина выбежала баба, бросила ребенка Сири на сорную кучу, а своего подхватила, да так ударила Сири по рукам, что у нее и до сих пор знаки остались. Я их собственными глазами видела! — прибавила знахарка для вящей достоверности рассказа. — А этот ребенок у тебя такой же подкидыш, как я. Да и когда и как могло бы это случиться, чтобы они подменили тебе ребенка?

— То-то я и сама не пойму! — простодушно отозвалась баба-хозяйка. — У меня в колыбельке всегда была бобровая струя[39], и окуривала я его беспрестанно и крестила, и на рубашонке у него пряжка была, и ножик всегда у дверей торчал, так и ума не приложу, как они могли подменить.

— Да и не могли, вот тебе крест! Я-то уж знаю! — опять заговорила знахарка. — Вот там, в поселке близ Христиании я знавала одну женщину. У нее был ребенок, и она уж так носилась с ним, так носилась, и крестила его и обкуривала всячески, потому что там у них больно нечистое место было — господи спаси мой язык! Но вот раз ночью лежит она на постели с ребенком, а муж напротив. Вдруг он просыпается и видит — в горнице вспыхнул словно красноватый огонек, как будто кто разгреб уголья на шестке. Так и есть. Как глянул муж туда, так и увидал там старика: сидит у печки и уголья разгребает. Уродливый такой, страшный, с длинной бородой. Когда в горнице стало посветлее, он и давай тянуться руками к ребенку, да не мог достать до него из своего угла, хоть руки-то у него и вытянулись до самой середины горницы. Так и не достал, а долго старался. А мужа той женщины такой страх взял, что он ни жив ни мертв лежал. И вдруг слышит за окном голос: «Пер, скоро ты?».

«Ах, заткни глотку! — отвечает старик, что сидел у печки. — Тут так постарались над ребенком, что я поделать ничего не могу!»

…и хорошенько высечь березовой розгой, да так три четверга кряду.

«Ну, так выходи сам!» — отозвалось за окном. Это была баба старика, которая поджидала его с ребенком.

— Нет, ты взгляни только на этого славного парнишку! — сказала вдруг вкрадчиво знахарка и вынула из колыбели проснувшегося ребенка, который сопротивлялся ласкам незнакомой женщины и собирал губы в гримасу в ответ на ее слащавые ужимки. — Он такой беленький, чистенький, как херувимчик. Кости у него мягковаты, это правда, но сказать, что это подкидыш!.. Врут они все, кто говорит это, вот тебе бог! Это просто «порча»! — сказала она убежденным тоном.

— Тс! Тс! Кажется, кто-то стучит в дверь! Ох, господи, вдруг это муж вернулся! — сказала баба, испугавшись, что муж застанет ее распивающей кофе со знахаркой, кинулась к двери, растворила и выглянула. Но на крылечке сидела только пестрая кошка и чистила свои лапки после весенней охоты в ольховой рощице. Стучал же дятел, лепившийся по солнечной стене избушки и долбивший ее клювом, выпугивая из щелей сонных насекомых. Он ежеминутно вертел головой, точно высматривая кого, на самом же деле поджидал только апрельского дождичка.

— Кто там? — спросила знахарка и, узнав, что никого нет, продолжала: — Оставь дверь отворенной, тогда к нам будет светить солнышко и мы увидим твоего мужа, когда он станет подъезжать. Он ведь с той стороны вернется?

— Он отправился с санками за прошлогодним листом для коз! — ответила баба. — Боюсь, как бы он не застал нас тут. В последний раз, когда он узнал, что ты тут была у меня, он так осердился, что просто страсть. Сказал, что лучше даст мне немножко денег, чтобы я могла пойти с ребенком к доктору. А наговоров и всякого колдовства он знать не хочет, — учен больно. Ни во что такое не верит с тех пор, как стал водиться с Иоганессеном, школьным учителем.

— К доктору! Тьфу! — отплюнулась знахарка. — Да разве беднякам ходить по докторам? Приди-ка к нему без дорогих подарков, он накинется точно на собак, а не на людей. Помнишь, что было с Гертрудой Костебакен, когда она лежала при смерти после родов? Небось не хотел ехать к бедной бабе — в гостях пировал у судьи! Уж припугнули его епископом, тогда только поехал. Да поздно — Гертруда-то кончилась. Нет, тащить этакого младенца к доктору! Да помилуй и спаси бог!.. Но мне-то, впрочем, ступай себе! — насмешливо прибавила она. — Но если только он поможет хоть на волос — пусть мне никогда больше не вылечить никого на этом свете! Не смыслят они ничего в порче; об ней в книжках не пропечатано, они и не знают против нее средств. Оттого и не дают ни порошков, ни травы, — знают, что толку не будет. Нет, тут надо заговорить да олово вылить!..

— Давай же мне ложку для литья, — начала она уже другим тоном, — пора; к полудню дело. Мы лили два раза, так надо и третий, а то еще хуже выйдет. У ребенка порча, только их ведь девять сортов. Да-да, я уже сказала тебе, и ты сама видела, что ни тролли, ни водяные тут ни при чем. В первый четверг вышел у нас человек с рогами и хвостом. Это тролль; значит, он не виноват. А в последний раз вышла водяница. Ты сама своими глазами видела. Значит, порча и не от них. Теперь у нас опять четверг; что-то выйдет? Теперь уж скажется, кто причиной. На вот, возьми ребенка, — сказала она, отдавая его бабе, — а я выпью кофейку, да и за дело.

Когда кофе был выпит и разбитая чашка с заклепкой отодвинута с обычными благодареньями в сторону, знахарка подошла к печке и задумчиво достала из-за пазухи рожок, заменявший табакерку.

— В последний четверг олово-то у нас все вышло, так я в семи приходах побывала, да наскоблила олова с церковных окон, и все в полночь. Это и для души, и для тела хорошо, — пробормотала она, высыпая из рожка в ложку немножко олова, с таким трудом добытого ею, по ее словам.

— А ты запаслась в полночь водой из ручья, что течет на север? — спросила она затем бабу.

— Да-да, вчера в полночь ходила к мельничному ручью; другого поблизости нету, — ответила баба и достала тщательно закрытое крышкой ведро, из которого налила воды в жбан. Последний вместо крышки был прикрыт ломтем хлеба, в котором штопальной иголкой проткнули дырочку. Когда олово растопилось в ложке, знахарка подошла к порогу, повернулась лицом к солнцу, потом взяла и медленно вылила олово сквозь дырочку в ломте хлеба в жбан с водой, бормоча следующий заговор:

Как обман я маню, злую порчу маню,

Я маню ее вон, я маню ее прочь,

Я на ветер маню и на темную ночь,

Я на север маню, я маню и на юг,

Я на запад маню, я маню на восток,

В воду, в землю маню и в сыпучий песок,

Я в коренья маню, в жеребенка маню,

В преисполню маню, в сатанинский огонь;

Пусть там сушит, крушит,

От ребенка бежит!

Горячее олово, понятно, шипело и брызгало в воде.

— Слышишь, колдовство-то как выходит? — сказала знахарка бабе, которая с боязливым благоговеньем прислушивалась к ее речам, держа ребенка на руках. Когда ломоть хлеба был снят, в воде оказались две фигурки из олова. Знахарка долго и сосредоточенно их рассматривала, склонив голову набок, потом кивнула головой и сказала:

— Ну да, так и есть, эту порчу напустили мертвецы. Теперь я вижу, как все вышло; сейчас скажу тебе! Сперва вы ехали лесом и мимо горы в такое время, когда тролли гуляют, и ты сотворила молитву над ребенком. Потом переезжали по воде, и тут ты призвала имя Иисуса, а потом ехали мимо кладбища, когда петухи еще не пели, а ты позабыла про это, вот мертвецы и испортили твоего ребенка.

— Господи Иисусе, ведь это все так до капельки и было; откуда же ты знаешь? — с изумлением воскликнула баба. — Когда мы ехали домой с сэтера, смеркалось уже, — мы замешкались, разыскивая овец. В лесу мне раз показалось, блеснул огонек; потом точно что хлопнуло в горе, как будто ворота растворились, — а там, говорят, тролли водятся, — я и сотворила над ребенком молитву. Потом, как переезжали через реку, услыхала я такой нехороший крик и тоже прочитала над ребенком молитву. А другие сказали, что это кайра к непогоде раскричалась.

— Да-да, довольно, если и кайра крикнет! — сказала знахарка. — Стоит ей крикнуть над ребенком, порча и готова.

— Я это тоже слыхала, — ответила баба и продолжала: — А как ехали мимо кладбища, была полночь; тут у нас вол и взбесись, взбудоражил весь скот на соседнем дворе, поднялась суматоха, я и позабыла перекрестить ребенка.

— Да-да, вот они и напустили на него порчу! Гляди сама в жбан. Видишь, гроб и колокольня, а в гробу-то покойник и пальцы растопырил! — зловещим тоном истолковывала знахарка значение таинственных фигурок из олова. — Да-да-да, средство-то есть… — пробормотала она затем как бы про себя, но настолько громко, чтобы баба могла слышать.

— Какое же? — радостно и любопытно спросила та.

— Есть средство… хоть дорого стоит, зато помогает! — сказала знахарка. — Я сверну из тряпья спеленутого ребенка и закопаю его на кладбище. Они и подумают, что таки оттягали себе ребенка. Вот тебе бог, подумают. Да надо еще серебра мне… Есть у тебя старинное, дедовское?

— Есть, есть несколько серебряных марок, которые мне еще на зубок положили. Я все берегла их, не трогала, да уж коли тут о жизни дело, пусть!.. — сказала баба и полезла в сундук.

— Да-да! Один я закопаю в горе, другой брошу в воду, а третий закопаю на кладбище, где ребенок порчу схватил. Три монеты мне надо! — сказала знахарка. — Да тряпья давай, куклу свертеть.

…куклу в виде спеленутого младенца свертели живо, знахарка взяла ее под мышку, посох в руки…

Требуемое было ей дано; куклу в виде спеленутого младенца свертели живо, знахарка взяла ее под мышку, посох в руки, встала и сказала:

— Сейчас пойду на кладбище и закопаю ее. Через два четверга на третий приду опять. Коли ребенку жить, так ты увидишь себя в его глазках, а коли умереть, ничего не увидишь, черно будет. А с кладбища отправлюсь в Иорамо. Давно там не была, за мной уж посылали… У ребенка тоже порча, да простая, от троллей. Пустяки с ней справиться: провести ребенка против солнца по дерну, и все.

— Вот как! — удивленно отозвалась баба. — Иорамо? Это в Лессе? Господи, вот даль-то!

— Далеконько, зато там я родилась и выросла! — сказала знахарка. — Много я ходила, да мало выходила с тех пор, как не бывала там. Да, не те уж нынче времена для старухи Губер! — вздохнула она и присела на скамейку. — Вот там, в Иорамо, так был раз подкидыш, — продолжала она, обратившись мыслями к прошлому и припомнив слышанное ею в детстве предание. — У прабабки моей тетки, — она жила в Иорамо, — был подкидыш. Я его не видала, и самой бабки уж давно в живых не было, когда я родилась, но мать моя часто рассказывала об этом. С лица этот подкидыш был настоящий старик, а глаза красные, как у плотвы, и в темноте таращился, как филин. Лицо у него было длинное, точно лошадиная морда, а голова толстая, что кочан капусты, ножки чисто овечьи, а тельце как старое копченое мясо. И все-то он вопил да кричал, а дадут что-нибудь в руки, сейчас в лицо матери запустит, и вечно голодный, как волк. Все бы так и сожрал, что увидит; объедал всю семью. И чем дальше, тем хуже становился, никакого слада с ним не было, орет, вопит, а говорить ни слова не говорит, как ни бились с ним; по годам-то уж пора было бы. Измаялись с ним родители так, что и сказать нельзя. Советовались со всеми так и сяк. Да у матери все не хватало духа бить и ругать его, пока она не увидала своими глазами, что это подкидыш. Один человек посоветовал ей сказать, что король приедет, а потом развести большой огонь на очаге, разбить яйцо, подвесить скорлупу над огнем и просунуть в трубу большой шест. Вот она так и сделала да вышла за дверь, а сама в щелочку глядит, что будет. Подкидыш все таращился, таращился, а как вышла она за дверь, перекинулся руками из люльки, а ноги-то там остались, и стал тянуться к печке… тянулся, тянулся, длинный такой вытянулся, до самой печки, и говорит:

«Сколько лет живу, а такой большой мешалки и такого маленького котелка не видывал в Иорамо».

Тут баба и узнала, что это подкидыш. Вошла она в избу, а тот уж опять съежился в люльке, как червяк. После того стала она с ним худо обходиться; в четверг вечером взяла его, бросила на мусорную кучу и отодрала его, а возле нее кто-то хохочет да искры сыплет. И в следующий четверг она так же сделала… Всыпала ему сколько следует и вдруг слышит как будто голос собственного ребенка: «Ты тут колотишь Тестуля Гаутстигана, а они за то меня колотят в горе».

Все-таки в следующий четверг она опять принялась сечь подкидыша. Вдруг как примчится, словно ее кипятком ошпарили, баба с ребенком.

«Подай мне назад Тестуля, вот тебе твой щенок!» — крикнула она и швырнула матери настоящего ребенка. Мать протянула руки, чтобы подхватить его, и поймала за одну ногу, да только всего и было: черная баба так хватила ребенка оземь, что от него ничего и не осталось.

Во время рассказа знахарки на лице бабы вдруг появились несомненные признаки страха; чем дальше, тем больше, и под конец даже рассказчица, увлеченная своими воспоминаниями, не могла не обратить на них внимания.

— Что там?.. А, муженек едет! — промолвила она, поглядев в дверь, и торжественно прибавила: — Нету у вас пристанища для старухи Губер! Но не бойся! Я пройду кладбищем, и он меня не увидит!

Загрузка...