Обливаясь потом, Тина Маккей лежала на жесткой металлической поверхности. Ее руки, ноги, туловище были плотно привязаны к ней, голова зажата в чем-то вроде тисков. Она не могла пошевелить ничем, кроме глаз. Она смутно ощущала катетер, установленный в мочеиспускательном канале. Она понятия не имела, где находится и сколько сейчас времени.
– Хочешь, скажу тебе кое-что?
Она со страхом посмотрела на склонившегося над ней мужчину, стараясь собраться с мыслями, несмотря на ужасную боль во рту.
На нее мягким взглядом серых глаз смотрел Томас Ламарк. Он держал в руках окровавленные стоматологические щипцы.
– Не волнуйся, Тина, не каждый урок должен быть болезненным. А этот урок может оказаться полезным для тебя. Моя мать всегда говорила мне, что человек должен обладать хорошими манерами. В этом мире мы непрерывно учимся. Усваиваешь уроки – становишься лучше, чем был. Разве ты не хочешь стать лучше, Тина? – Его голос был глубок и до смешного благожелателен.
Она ничего не ответила. Уже несколько часов назад она поняла, что голые бетонные стены этого помещения не пропускают звук. Кричать было бесполезно.
Ей нужно было как-то уговорить этого человека отпустить ее – она чувствовала, что где-то внутри у него еще осталась человечность, которую она могла бы попытаться затронуть, если бы смогла установить с ним хоть какое-нибудь взаимопонимание.
– Хорошие манеры подразумевают, что человек способен признать свою неправоту и попросить прощения. Чтобы попросить прощения, нужно обладать мужеством – ты обладаешь мужеством, Тина? Я имею в виду, можешь ли ты по-настоящему попросить прощения за то, что не стала печатать мою книгу?
Ей было трудно говорить, но она попробовала. Из наполненного кровью рта, в котором почти не осталось зубов, слова выходили с трудом и неузнаваемо искажались:
– Т-с-та. Прн-сте свою-х кх-нигу. Я нап-чтью. Клх-нусь, я нап-чтью ее.
Томас Ламарк, покачал головой:
– Мне жаль, Тина. Ты ведь сама видела, что, когда я подбросил монету, выпал орел. Я должен подчиняться монете. В жизни должны быть правила, которых нужно придерживаться. И у тебя, и у меня жизнь вышла из-под контроля, верно?
Движением глаз она согласилась с этим.
– Но ты, по крайней мере, могла предотвратить это, Тина. Я же не мог – и в этом различие между нами. Я родился таким, какой я есть. Я никогда не просил об этом. Всю мою жизнь люди твердили мне, что у меня не все в порядке с головой. Мне пришлось с этим согласиться. Мне не нравится быть таким, но я ничего не могу с этим поделать. Я могу только принять то, что во многом я поступаю не так, как остальные люди.
Он отошел на пару шагов назад, улыбнулся, стянул с рук хирургические перчатки и раскинул в стороны свои большие руки.
– Тебе нравится, в чем я хожу?
Она смотрела на него так, будто не поняла вопроса, и он повторил его:
– Как я одеваюсь. Тебе нравится, как я одеваюсь?
Сквозь пелену слез она всмотрелась ему в лицо. Оглядела его с головы до ног. Он был очень высоким – не меньше шести футов шести дюймов. О господи, да кто же этот сумасшедший? Он хорошо выглядел, и в этом была некая странность – он невозможно хорошо выглядел, с черными, зачесанными назад волосами, в белой рубашке с открытым воротом, темно-синих брюках, черных замшевых туфлях. Элегантный, но какой-то уж слишком классический типаж. Он напоминал мерзавца из пьесы Ноэля Коварда.
– Нр-х-вится. Э-кх-легантно.
– Ты говоришь это не только для того, чтобы мне было приятно, Тина?
– Нет-т.
Он улыбнулся такой светлой улыбкой, что на секунду она поверила, что все закончится хорошо.
– Рубашка от «Салки», – сказал он. – Они делают удивительный батист, очень приятный телу. Одежду мне всегда подбирала мать. Я выгляжу так, как она хотела, чтобы я выглядел. Тебе нравятся мои туфли?
Тина согласно захрипела в ответ.
– Гуччи. Их трудно достать, потому что они пользуются огромной популярностью. Если кому-нибудь нужны такие туфли, он заказывает их заранее, иначе, когда придет следующая поставка, ему ничего не достанется – их все разберут. – Он повернулся и вышел из поля зрения Тины. – А теперь послушаем музыку. Никто не возражает?
В комнату ворвался церковный хорал, который, как казалось Тине, звучал одновременно со всех сторон – с пола, потолка и четырех стен. Томас Ламарк снова подошел к ней, и руки его опять были в синих хирургических перчатках. Он улыбался, его глаза, мечтательно возведенные к небесам, говорили, что он унесен из этой темницы звучанием строгих аккордов и высоких чистых голосов в невозможную высь.
Он танцевал, подчиняясь какому-то внутреннему ритму, идущему вразрез с музыкой, и, словно дирижерской палочкой, размахивал в воздухе щипцами. Затем он склонился над Тиной, дыхание которой перехватило от ужаса, взял щипцы поудобнее и раскрыл их зев. Зуб вышел с хрустом и куском корня.
Музыка, словно подушка, втянула в себя ее крик.