II. Индивидуально-психологические размышления

Довольно парадоксально звучит утверждение, что психически мы вообще ничего не переживаем в настоящем, и все же это верно. Событие для нас имеет эмоциональную окраску лишь в той мере, в какой оно может возбудить ранее пережитые, эмоционально окрашенные содержания (переживания), скрытые в бессознательном. Это лучше всего видно на примере: девушка с большим удовольствием читает истории о ведьмах. Выясняется, что ребенком она охотно подражала колдунье, и анализ показывает, что в фантазии девочки колдунья заменяет мать, с которой девочка себя идентифицирует. Поэтому волшебные истории для девочки лишь в той мере окрашены радостью, в какой жизнь матери, которую девочка хотела бы повторить, для нее окрашена радостью. Истории о ведьмах – это только подобия, представляющие желаемое, уже реализованную матерью историю жизни. На эти подобия просто переносится эмоциональный тон к матери. Без переживания матери волшебные истории о ведьмах не были бы окрашены для девушки радостью. В этом смысле «все преходящее» – только подобие какого-то нам неизвестного первособытия, ищущего аналога в настоящем: в этом смысле мы ничего не переживаем в настоящем, хотя и проецируем эмоциональный тон на настоящее представление. Если в моем примере сознательным было настоящее представление о ведьмах, то в бессознательном происходила ассимиляция с прошлым (переживание ведьмы = переживание матери), из которого дифференцируется настоящее. Каждое сознательное содержание мыслей или представлений сопровождается таким же бессознательным содержанием, которое переводит выводы сознательного мышления на своеобразный язык бессознательного, и этот параллельный ход мыслей лучше всего удается показать в описанном Зильберером состоянии утомления. Два примера Зильберера131 могут это разъяснить.

Пример № 1: «Я думаю о том, что намерен выправить ухабистое место».

Символ: «Я вижу, как строгаю кусок дерева до гладкости».

Пример № 2: «Я думаю о продвижении человеческого духа вперед, в трудную область материнской проблемы» («Фауст», часть II)132.

Символ: «Я стою на одинокой каменной эстраде, далеко уходящей в море. Воды моря почти сливаются на горизонте со столь же глубоко окрашенным таинственно-черным воздухом».

Толкование: выдвинутость в темное море соответствует продвижению вперед в темную проблему. Слияние воздуха и воды, сглаживание верха и низа могло бы символизировать, что у матерей (как описывает Мефистофель) все времена и места сглажены друг с другом, что там нет никаких границ между «верхом» и «низом», и что поэтому Мефистофель может сказать готовому к путешествию Фаусту: «Погружайся – я мог бы сказать также – поднимайся»133.

Примеры очень поучительны: видно, как соразмеренный с настоящим ход мыслей ассимилируется в бессознательном с «переживаниями», случавшимися во многих поколениях. Выражение «ухабистое место» в работе (прим[ер] 1) взято как подобие другому содержанию представления – представлению о строгании дерева. В сознании это выражение по смыслу соразмеряют с настоящим, оно, в соответствии с этим, дифференцируется по своему происхождению. Бессознательное, напротив, придает словам первоначальное значение неровного места при строгании; таким образом, превращает настоящее действие по исправлению работы в уже часто происходившее действие строгания дерева.

Второй пример еще интереснее тем, что многие древние народы представляли море как мать (материнская творящая вода, из которой возникла вся жизнь). Море («мать»), в которое проникают, – это темная проблема, состояние, в котором нет ни времени, ни места, ни противоположностей («верха» и «низа»), потому что это еще не дифференцированное нечто, не творящее нового и поэтому вечно сущее. Картина моря («матери») – это одновременно и картина глубины бессознательного, которое живет одновременно в настоящем, прошлом и будущем времени134, т. е. вне времени, для которого все места сливаются друг с другом (в месте происхождения), для которого противоположности означают одно и то же135. В этой праматери (бессознательном) хочет раствориться каждое дифференцированное из нее представление, то есть она хочет преобразоваться в недифференцированное состояние. Если, например, анализируемая мною больная говорит: «Земля была просверлена», вместо того, чтобы сказать: «Я была оплодотворена», то земля – это праматерь в бессознательном или сознательном представлении каждого народа. В праматерь опять превращается дифференцированная из нее ранее мать-пациентка. Не зря греческие философы, например, Анаксагор, искали происхождение мировой скорби в дифференцировании сущего из праэлементов. Эта боль как раз заключается в том, что каждая частица нашего существа стремится к обратному превращению в свои истоки, из чего потом опять проистекает новое становление.

Фрейд136 сводит наши более поздние прямые или сублимированные побуждения любви к инфантильному возрасту, когда мы, благодаря ухаживающим лицам, испытываем первые ощущения удовольствия. Эти ощущения удовольствия мы всегда стремимся переживать по-новому, и если сознание давно выработало себе нормальную сексуальную цель, то бессознательное занимается представлениями, которые для нас в самом раннем детстве были окрашены удовольствием. Противники Фрейда большей частью отчаянно защищаются от сексуализирования невинных детских ощущений удовольствия. Кто хотя бы однажды сам проводил анализ, тот не сомневается в том, что эрогенные зоны невинного ребенка у взрослого – сознательно или бессознательно – становятся источником получения сексуального удовольствия. В конституции каждого индивида может быть обосновано, почему при этом отдается предпочтение одной или другой зоне, однако в любом случае мы видим, причем особенно ярко у невротиков, что зона, окрашенная удовольствием в детстве, становится источником сексуального возбуждения по отношению к ухаживающим людям с соответствующей бессознательной символикой. Это дает нам право утверждать вместе с Фрейдом, что в инфантильных источниках удовольствия мы находим зародыши сексуального удовольствия у взрослого. По поводу спора о роли сексуальности мне однажды было замечено, что можно было бы столь же хорошо все вывести из влечения к еде, если только иметь к этому достаточное желание. Я не хотела бы здесь оставить неупомянутыми воззрения одного французского автора, который выводит все душевные порывы из влечения к самосохранению. А именно, он считает, что мать любит ребенка, так как он при сосании облегчает ей грудную железу; по той же причине любят мужчину или женщину, поскольку при коитусе удаляются или делаются безвредными отягощающие организм выделения. Ощущение удовольствия тогда переносится на объект, приносящий облегчение. Но эти возражения ничего не говорят против учения Фрейда: Фрейд вовсе не исследует, что такое чувство удовольствия, и как оно возникает. Он начинает со стадии, на которой чувство удовольствия уже есть, и тогда мы действительно видим, что инфантильные ощущения удовольствия – это предварительный этап к более поздним сексуальным ощущениям удовольствия. Это то же, что любить благотворящую руку медсестры, удовлетворяющую нашу потребность в питании. Связь влечения к питанию, соответственно, влечения к самосохранению, влечения к сохранению вида (то есть также и сексуального инстинкта), несомненно, очень тесная. Факты свидетельствуют, что при сексуальном возбуждении еда иногда может заменить коитус. При этом действенны два фактора: с одной стороны, удовольствие от процесса еды и, с другой стороны, – частое повышение аппетита из-за общего возбуждения. Наблюдается и обратное. Правда, потребность в питании не может быть полностью замещена коитусом, но мы часто видим сверхмощное половое влечение как раз у физически ослабленных индивидов.

Поскольку мы исследуем causa movens137 нашего сознательного и бессознательного «Я», я считаю, что Фрейд прав, принимая стремление к достижению удовольствия и подавлению неудовольствия за основу всех видов психической продукции. Удовольствие возвращается к инфантильным источникам. Теперь, однако, возникает вопрос – вся ли наша психическая жизнь состоит из жизни «Я»; нет ли в нас влеченческих сил, приводящих в движение наше психическое содержание, не беспокоясь о благе и горе для «Я»? Значат ли известные основные влечения, влечения самосохранения и сохранения вида и для всей психической жизни то же самое, что и для жизни «Я», то есть являются ли они источником удовольствия или неудовольствия? Я должна решительно высказать мнение, что «Я»-душой, а также и бессознательным руководят побуждения, лежащие еще глубже и совсем не заботящиеся о нашей чувственной реакции на поставленные ими требования. Удовольствие – это всего лишь утвердительная реакция «Я» на эти проистекающие из глубины требования. Мы же можем иметь непосредственно удовольствие от неудовольствия, удовольствие от боли, которая сама по себе тяжело окрашена неудовольствием, ведь боль соответствует повреждению индивида, чему противится в нас инстинкт самосохранения. Следовательно, в нашей глубине есть что-то, как бы парадоксально это ни звучало, a priori желающее этого самоповреждения, поскольку «Я» реагирует на это с удовольствием. Желание самоповреждения, радость от боли, однако, совершенно непонятны, если мы учитываем только жизнь «Я», желающего иметь только удовольствие. Мах138 представляет идею, что «Я» есть нечто совершенно несущественное, постоянно меняющееся, есть лишь определенная одновременная группировка вечно имеющихся элементарных ощущений. Как философ, Мах удовлетворяется этой схемой. С именем Маха для меня тесно связано имя Юнга, потому что он также мыслит душу как состоящую из многих отдельных сущностей. Именно Юнг говорит о комплексной автономии, так что, согласно ему, мы имеем в себе не неразделенное «Я», а различные комплексы, спорящие друг с другом о приоритете. Прекраснейшее подтверждение его взглядов дают нам больные dementia ргаесох, так сильно чувствующие над собою власть отдельных, отделенных от «Я» комплексов. Часто они рассматривают свои собственные бессознательные желания (моя пациентка называла эти желания «предположениями») как жизнеспособные враждебные сущности. «Предположение могло бы стать действительностью, чтобы доказать свои права на существование», – говорила анализируемая мною больная.

Я должна была прийти к пониманию, что основная характеристика индивидуума состоит в том, что он есть дивидуум139. Чем больше мы приближаемся к сознательному мышлению, тем более дифференцированными становятся наши представления, но чем глубже мы проникаем в бессознательное, тем более общими, типичными они становятся. Глубина нашей души не знает никакого «Я», но лишь его суммирование, «Мы»140 или настоящее «Я», рассмотренное как объект, подчиняемое другим подобным объектам. Больному делали трепанацию под наркозом. У него постепенно исчезло сознание «Я», а тем самым и боль, при этом он, однако, воспринимал впечатления внешнего мира в такой степени, что при долблении черепа воскликнул: «Войдите!». Это показывает, что он воспринимал череп, но в форме объекта, отделенного от «Я», очевидно, в виде комнаты. Так объективируются отдельные части личности. В следующем примере мы видим объективирование всей личности. Моя пациентка сообщает об одном из своих состояний во время наркоза, когда она больше не чувствовала боли, причиненной ей операцией; при этом она видела вместо самой себя раненых солдат, которым она сочувствовала. На этом основано и болеутоляющее действие детской поговорки, что можно сделать больно собаке, кошке и пр., только не ребенку. Вместо пораненного пальчика у себя, ребенок видит его у другого, вместо «мой пальчик» мы подставляем более общее представление какого-то «пальца». Как часто утешаются в случае личного несчастья мыслью, что это бывает со многими или даже со всеми, как если бы боль облегчалась мыслью о закономерности ее появления, об устранении личностно-случайного. Если что-то вообще случилось или случается, то это больше не несчастье, а объективный факт. Боль основана на дифференцировании отдельного «Я»-представления. Под этим я понимаю представление, связанное с «Я»-сознанием. Как известно, сочувствие возникает в случае переноса себя в состояние страдания. У больных dementia ргаесох, превращающих «Я»-представления в объективные или родовые представления, бросается в глаза неадекватный аффект, равнодушие. Оно исчезает, как только нам удается восстановить «Я»-отношение. Когда, напр[имер], пациентка вместо: «Земля была загрязнена мочой», говорит: «Я была загрязнена во время сексуального акта». В этом, по моему мнению, состоит смысл символического способа выражения. Символ означает то же самое, что и мучительное представление, но он менее дифференцирован, чем «Я»-представление. Под «женщиной» можно подразумевать более многочисленные содержания, поскольку они должны быть сходными друг с другом только в существенном, в отличие от много более остро детерминированного «Я»-представления некоей Марты Н. На это можно было бы возразить: когда сновидящий берет вместо себя другое лицо, то это лицо не менее дифференцировано, чем личность самого сновидца. Но это лишь объективно правильно: для каждого человека другие люди существуют вообще лишь настолько, насколько они доступны его душе, от другого человека для нас существует только соответствующее нам. Когда сновидец замещает себя другим лицом, то он ни в коей мере не заботится о том, чтобы как можно более ясно представить соответствующую личность. Происходит как раз сгущение различных лиц в одно; для сновидца важно лишь представить в замещающей личности свойство, отвечающее реализации его желания: если сновидец, напр[имер], хочет, чтобы ему завидовали из-за красивых глаз, то он сгущает различные личности с красивыми глазами в смешанную личность, так что и здесь получается тип вместо индивида, тип, соответствующий, как показывают исследования сновидений и фантазий больных dementia ргаесох, архаичному способу мышления.

При истерии, имеющей гипертрофию «Я», наблюдается соответствующая повышенная чувствительность. Но было бы совершенно неверно утверждать, что психическая жизнь при истерии богаче по содержанию, чем при dementia ргаесох. Самые значительные мысли мы находим именно у больных dementia ргаесох. Недостаток «Я»-активности приводит только к тому, что мы здесь имеем дело с типичными архаичными, аналогичными способами мышления. Фрейд считает, что при dementia ргаесох речь идет об отдалении либидо, возвращении его и о борьбе между отдалением либидо и его нагрузкой. По моему мнению, это борьба между двумя антагонистическими течениями: родовой души и «Я»-души. Родовая душа хочет сделать «Я»-представление безлично типичным, «Я»-душа защищается против такого растворения тем, что больные со страхом переводят чувственный тон исчезающего комплекса на какую-либо боковую ассоциацию и на ней фиксируют «Я» (неадекватный аффект). Больные, однако, сами видят, что чувственный тон не соответствует представлению, на которое она переводится, что они совершают ранее имеющийся аффект. Так объясняется, что они часто одновременно смеются над своим собственным пафосом и рассматривают все как комедию. В начале болезни мы часто видим тяжелый страх и депрессивные состояния, так как больной ощущает тенденцию к нивелированию эмоционально окрашенных частей «Я» как антагонистическое течение к потребности в «Я»-отношении, к адаптации к настоящему. Это как если бы прежде возбужденный чувственный тон еще не отзвучал в то время, как объекты больше уже не находятся в «Я»-отношении. Господствующее ощущение при этом следующее: мир изменен, тревожно чужд, это какая-то театральная игра; одновременно навязывается осознание: «Я чужой самому себе». Мысли деперсонифицируются, они «совершаются» больным, потому что они приходят как раз из глубин вне «Я», из глубин, которые уже сделали из «Я» – «мы», или, скорее «они». Еще имеющееся чувство выражается патетически, потому что оно не находит больше объекты, подобно тому, как оратор чрезмерно патетичен, когда вместо соответствующих представлений выражает само чувство. Какое-то время наличествует страх, пока имеющееся чувство, то есть потребность в «Я»-отношении, позволяет больному воспринимать распад «Я» (чужую власть). С дальнейшим развитием болезни устанавливается равнодушие: больные ничего не воспринимают лично; если они говорят – «Я», то они все же при этом имеют в виду объекты, которые не означают собственно «Я» и не послушны «Я»-велению. Так, женщина, желающая иметь много детей, может, смеясь, рассказывать о своих 22000 малышей, как если бы это вовсе не было ее действительным стремлением. Но больные могут временами обладать и истинными, адекватными чувствами, и это я видела в случаях установления несимволического, прямого «Я»-отношения. Расстройство у лиц, попадающих в клинику, развилось в такой мере, что больной тотчас же опять впадает в свою неадекватную установку; в состоянии ли анализ здесь что-то улучшить, остается вопросом будущего.

Со снижением чувства удовольствия и неудовольствия психическая жизнь угасает неравномерно. Прежде всего угасает потребность дифференцировать и реализовывать личные желания, и наоборот, имеет место ассимиляция (то есть растворение) «Я»-дифференцированных представлений представлениями, которые были образованы целыми народами, то есть преобразование первых в типичные древние родовые представления. Эти лишенные аффекта представления, образованные целыми народами, учат нас особому содержанию, сопровождающему наши влечения. «Я»-душа может желать только чувства удовольствия, но родовая душа учит нас тому, что мы при этом должны желать, что для нас должно быть окрашено в эмоциональном плане положительно или отрицательно. И тут мы обнаруживаем, что живущие в нас родовые желания совсем не соответствуют «Я»-желаниям, что родовая душа хочет ассимилироваться в сохранившейся до нашего времени «Я»-душе в то время как «Я», да и каждая его частица, обладает стремлением к самосохранению в настоящей форме (способность упорства). Душа рода, отрицающая настоящее «Я», вместе с тем сотворяет его этим отрицанием заново, так как затонувшая частица «Я» опять выныривает в новые представления, одетая богаче, чем раньше. Это мы лучше всего видим в произведениях искусства. Правда, внутри «Я» имеется регрессия, состоящая в том, что мы хотели бы опять пережить эмоционально окрашенные удовольствием детские переживания.

Но почему инфантильные переживания так эмоционально окрашены для нас? Почему мы получаем «радость нового познания знакомого»?141 Почему сохраняется строгая цензура, пытающаяся еще долгое время модифицировать переживания уже после того, как мы перестаем чувствовать родительскую власть над собою? Почему мы не переживаем всегда то же самое и не воспроизводим одно и то же142? Значит, что наряду с желанием упорства в нас имеется желание трансформации, означающее, что индивидуальное содержание представления растворяется в похожем на него материале, берущем начало в прошедших временах, и, таким образом, за счет индивидуального должно стать типичным, то есть родовым желанием, которое проецируется индивидом наружу как художественное произведение. Ищут похожее на самого себя (родители, предки), в котором может раствориться собственная «Я»-частица, потому что это растворение в сходном происходит не резко разрушающе, а незаметно. И все же, что означает это растворение для «Я»-частицы, если не смерть? Правда, она вновь появляется в новой, возможно, более красивой форме, но это ведь, не та же самая «Я»-частица, а нечто другое, возникшее за счет этой частицы, так же, как вырастающее из семени дерево, правда, такое же в смысле рода, но не то же самое в отношении индивида, и это, собственно, скорее дело вкуса, захотим ли мы в новом продукте, возникшем за счет старого, увидеть подчеркнутое существование или исчезновение старой жизни. Этому же соответствует удовольствие или неудовольствие при мысли о растворении всего «Я»-комплекса. Ведь есть же примеры невротиков, прямо говорящих, что они боятся полового сношения, потому что с отдачей семени теряется и часть индивидуума.

Все, что движет нами, хочет быть сообщено и понято, соответственно, прочувствовано: каждое представление, которое мы передаем окружающим нас людям прямо или в форме произведения искусства, это продукт дифференциации древнейших переживаний, из которых состоит наша душа. Возьмем в качестве примера уже дифференцированное переживание, например, солнечный весенний день, многократно радовавший до нас бесчисленные поколения. Если мы воспроизведем это переживание, тогда нам надо дифференцировать, формируя деревья, траву, небо, также соответственно настоящему содержанию сознания. Мы больше не имеем дела с весенним днем, а с особым, лично окрашенным весенним днем. И наоборот: если этот продукт дифференциации попадает в душу другого индивида, то происходит обратное превращение: при сознательной переработке другим индивидом весенний день приобретает другое индивидуальное выражение; наряду с сознательной обработкой представление подвергается бессознательной переработке, отнимающей у него настоящее индивидуальное выражение, низводит его к «матерям» и растворяет. В бессознательном мы находим, возможно, весенний день, разложенный на его составные части – солнце, небо, растения и преобразованные в знакомые нам из народной психологии мифологические образования или, может быть, вернее «отобразованные»143. Уже при каждом произнесении мысли или описания представления, мы производим обобщение, так как слова – это ведь символы, которые как раз для того и служат, чтобы оформлять личное в общечеловеческое и понятное, т. е. лишать его личного выражения. Чисто личное никогда не может быть понято другими, и нас не удивляет, если Ницше, человек с мощным «Я»-сознанием, приходит к выводу: «Речь существует для того, чтобы сбивать с толку себя и других». И все же мы испытываем облегчение при произнесении, когда за счет нашего «Я-представления» образуем родовое представление, и художник также радуется своим «продуктам сублимации», когда вместо индивидуального создает типичное. Каждое представление как бы ищет не идентичный, но схожий материал, в котором оно может быть растворено и трансформировано. Этот схожий материал – это понимание, основанное на одинаковых содержаниях представлений, с которым другое лицо принимает наши представления. Это понимание вызывает у нас чувство симпатии, что означает не что иное, как то, что хочется еще больше дать от себя, пока расположенность, особенно если имеют дело с индивидами разного пола, не повышается настолько, что хочется целиком (целым «Я») отдать себя. Эта опаснейшая для «Я» фаза влечения к размножению (преобразованию) идет, однако, рядом с чувствами наслаждения, потому что происходит растворение в подобном любимом (= в любви).

Так как в любимом любят похожего на себя родителя, то понятно, что при этом и в действительности стремятся пережить судьбу предков, особенно родителей144 (ср. Юнг, «Значение отца для судьбы отдельного»145). Случай играет в жизни роль лишь настолько, насколько в душе активируется предопределенное сексуальное переживание, или насколько оно продолжает существовать в душе как возможность переживания. В первом случае комплекс удовлетворен, в другом случае, напротив, элемент, вызывающий напряжение, не устранен и должен постоянно освобождаться через отток вновь все дополняемых аналогичных содержаний представлений. Для психической жизни, в соответствии с этим, активирование переживания имеет лишь отрицательное значение, устраняющее содержание представления, вместе с относящимся сюда напряжением. Предположим, например, что достигнуто так желаемое соединение с объектом любви; как только действительность вступает в свои права, как только слово становится действием, растворяется соответствующая группа представлений, производя осчастливливающее чувство снятия напряжения; в этот момент психически мы совершенно непродуктивны. Каждое представление достигает максимума своей жизни, когда оно интенсивнее всего ожидает своего превращения в действительность; одновременно с реализацией оно уничтожается. Это не означает, что с осуществлением могущественного комплекса останавливается вся психическая жизнь, потому что комплекс – это лишь исчезающая маленькая частичка, дифференцирующаяся из прапереживания. Это собственно событие создает все новые продукты дифференцирования, которые психически трансформируются то в форму отреагирования, то как произведение искусства.

Очень важно подчеркнуть, что все продукты сублимирования по своему содержанию не являются противоположностью желанию продолжения рода, приспособленного к действительности. Они лишь кажутся противоположными, потому что они менее приспособлены к настоящему, менее дифференцированы. Они более типичны по форме, как, например, представления о «более высокой» любви к природе или к Христу. Юнг показывает, что в солнце почитают собственное либидо, отца, пребывающего в едином146. Так как эти представления не уничтожаются активированием, то они остаются существовать в душе в качестве высшей степени напряженной тоски по возвращению к истоку, особенно по растворению в создателях (что ниже будет доказано). Так объясняется, почему религия как высшее так охотно становится символом низшего, то есть сексуальной деятельности, как, например, у анализированного Пфистером графа фон Цинцендорфа147 или у анализированной мною госпожи М. Полным отрицанием объекта любви, существующего вне «Я», достигают только того, что сами становятся объектом собственного либидо с последующей самодеструкцией.

Штекель говорит в своих «Вкладах в толкование сновидений»148:

«Подобно тому, как сновидение не знает отрицания в общем, оно не знает и отрицания жизни. «Умирать» – в сновидении означает столько же, сколько и «жить», и как раз высшее удовлетворение жизнью часто выражается в желании смерти. Похожие психологические воззрения имеют, впрочем, значение и для самоубийства, и также выбор вида смерти находится под влиянием эротических фантазий. Эти мысли неоднократно повторялись поэтами; также и философы неоднократно освещали эти связи между Эросом и Танталом. Сама смерть в сновидении, как часто и в жизни, всего лишь убийство из удовольствия и часто представляет собою не что иное, как ярко выраженный садистический сексуальный акт».

Пока я всецело присоединяюсь к Штекелю. Однако далее он говорит:

«Типичное сновидение молодых девушек говорит о том, что они стоят на улице голыми, что большой мужчина набрасывается на них и всаживает им в живот нож. В этом случае убийство служит для иллюстрации насильственной дефлорации, это безвозвратная гибель чести; это смерть девственности, которая снова означает жизнь женщины»149.

Теперь я не вижу абсолютно никакого основания, которое нам позволила бы смерть в этих сновидениях рассматривать как моральную смерть. Ведь сам Штекель даже в действительной смерти видел всего лишь сильно садистически окрашенный сексуальный акт. Соответственно тому факту, что женщина при сексуальном акте просверливается, девушка, но и женщина, видит себя во сне жертвой садистически окрашенного сексуального акта. Поэтому так пригодны события войны для вспышки неврозов, причиной которых является по существу нарушение сексуальной жизни. Эта война ведется с представлениями о деструкции. Но так как одно представление вызывает другие, родственные ему, то представлениями деструкции во время войны возбуждаются представления, связанные с разрушающим компонентом влечения размножения. Последние представления могут и здоровому испортить существование, как нечто совершенно преходящее и бесцельное, и уже по-настоящему – невротику, у которого и так представления о деструкции преобладают над представлениями о становлении, и который только ждет подходящего символа для представления этой фантазии о деструкции. Молодые индивиды, и особенно девушки, часто видят в сновидении фантазию о том, что они лежат в гробу. Фрейд учит, что пребывание в гробу – это символ пребывания в утробе матери (гроб = утроба матери). Штекель дополняет это учение совершенно правильно тем, что и могила имеет то же значение, что и гроб, «причем «копать» имеет несомненное значение, подобное «сверлить»150 и «рождаться»151 (копать и хоронить152). Так могила становится небом, как и представление людей идет к тому, что из могилы (через смерть) попадают на небо».

Больная г-жа М. обладает обширной символикой: она приходит к новой жизни через то, что она, соответственно христианскому учению, умирает во Христе. Если смерть мыслится как сексуальное соединение, что больная, впрочем, показывает многочисленными относящимися к Христу фантазиями, то она должна, как было объяснено ранее, идентифицировать себя с Христом (возлюбленным), превратиться в Христа. Она тоже становится Христом, лежит вытянувшись на полу и утверждает, что она распята, она хочет освободить всех больных; наконец, она, как Христос, является живородной могилой. Проф. Форель (Dr. J.), на которого она «делает перенос», приходит к ней, как Христос в смертную камеру (ее комнату); его «погребают живого», и он опять возвращается на свет в форме виноградной лозы. Виноградная лоза, имеющая значение новой жизни, это – судя по смыслу – ребенок. Иногда и больная говорит, что она превратилась в маленькую Форель. Говорит, что становится маленькой Форель, через то, что с ней грубо обращаются, ее бьют, то есть опять через разрушение. В другой раз ее детородный орган – это стеклянный гроб или разбитая фарфоровая чаша. Здесь лежат кости ее мертворожденного ребенка; кусочки фарфора должны быть мелко растерты с детскими костями и другими оплодотворяющими веществами, проварены и т. д., чтобы ребенок осуществился. Важно, что для осуществления жизни требуется смерть, и, соответственно христианской вере, мертвое оживляется через смерть. Погребение в мифологическом представлении – оплодотворение. Верность этого утверждения буквально внедряется, когда занимаются мифологией.

«Для создания нового поколения, – говорит больная, – должно быть препарировано все тело, из головы (душа) и из сперматического развития в животном возникает новое поколение». «Новозоон (= сперма) – это мертвая ткань».

Последняя фраза показывает также, что сперма понимается как мертвый экскрет. Анализированная Бинсвангером153 Ирма испытывает отвращение к коитусу и пожиранию трупов. Если еда у нее равна половому акту, то труп – сперме, которая при этом воспринимается. У Ирмы также имеется расширенная гробовая символика, но в противоположность нормальному индивиду она долгое время страшится этих представлений: для нормальной девушки представление о погребении становится наслаждением, как только она подумает об «исчезновении» в теле возлюбленного. Молодая девушка сказала Бинсвангеру, «что величайшим счастьем для нее было бы пребывать в теле возлюбленного». Ирма даже иногда думает, «смерть – это красивый мужчина», но это лишь краткое мгновение, потому что вскоре перевешивают представления чистой деструкции с понятным страхом. Чувство Ирма описывает, как: «чувство дикости, прекращение буйства, самоотдачи и того, что тебя одолевает, причем неизвестно, что ты делаешь, и что из тебя станет».

Тебя отравляют (потому так хорошо подходит для роли сексуального животного продолговатая по форме змея), ты становишься опасно больным, как гласит символика г-жи М. и других больных. Потом ты разрушаешься при беременности ребенком, развивающимся за счет матери как злокачественная опухоль. Мои медицинские коллеги-женщины имели в своем распоряжении достаточный материал по соответствующему образованию символов, бессознательное также его умело использовало. Так, одной особе снилось, что ее маленький брат (желаемая личность) имеет «голубиную опухоль» в желудке (голубь – символ невинности), и потом голубь у него вылетает изо рта. Другая коллега получает гнойные шишки на шее, как г-жа М. Третья несколько раз в сновидении получает раковые опухоли на пальцах рук, или же некий доцент, на которого она сделала «перенос» в сновидении, спрашивает ее о раковой опухоли (эксгибиционистское сновидение), в другом заболевают скарлатиной и т. д. Каждый сексуальный символ в сновидении, как и в мифологии, имеет значение бога, приносящего жизнь и смерть. Общий пример для всех: лошадь, одно из известных сексуальных животных, – это приносящее жизнь животное бога солнца, но лошадь – и животное мертвых, символ смерти154.

Очень поучительны деструктивные представления о разрушении при различных формах самоудовлетворения. Психический аутоэротизм очень хорошо удается изучать на примере Ницше. У Ницше, который оставался одиноким всю свою жизнь, все либидо обращалось к собственной личности. Как Ницше понимал любовь, или, вернее, как он ее чувствовал? Одиночество так сильно мучило поэта, что он создал себе идеального друга, Заратустру, с которым он себя идентифицировал. Тоска по объекту любви привела к тому, что Ницше в себе самом стал мужчиной и женщиной, и то и другое в едином образе Заратустры155.

«Ибо оно уже близко, огненное светило, – его любовь приближается к земле! Невинность и жажда творца – вот любовь всякого солнца! Смотрите же на него, как оно нетерпеливо подымается над морем! Разве вы не чувствуете жажды и горячего дыхания любви его? Морем хочет упиться, оно и впивать глубину его к себе на высоту – и тысячью грудей поднимается к нему страстное море. Ибо оно хочет, чтобы солнце целовало его и упивалось им; оно хочет стать воздухом, и высотою, и стезею света, и самим светом! Поистине, подобно солнцу, люблю я жизнь и все глубокие моря. И для меня в том познание, чтобы все глубокое поднялось на мою высоту! Так говорил Заратустра».

Как любовь, так и познание для Ницше заключаются в том, что он, подобно солнцу, всасывает в себя глубокое море. Таким образом, познание для Ницше – это не что иное, как страстное желание любви, творчества. Раскаленное солнце сосет из моря, как любящий, и дико движущееся море тысячью грудей поднимается навстречу солнцу, томясь жаждой поцелуев, как опьяненная любовью женщина. Фантазия сосания груди указывает на то, что солнце одновременно относится к морю как ребенок. Я напомню о том, что и Зильберер в своем втором примере гипнагогического феномена представляет страну матерей как море. Как солнце всасывает море в себя, так всасывает в себя познающий Заратустра глубину (глубокое море). Тоска по познанию, таким образом, для поэта не что иное, как тоска по живущей в его глубине матери. Если мать – это его собственная глубина, то соединение с матерью надо понимать аутоэротично, то есть как соединение с самим собою. В другом месте Ницше высмеивает проповедников «чистой любви», незапятнанного познания без какого-либо страстного желания, которое само переодеванием змеи в маску бога обманывает себя (см. Юнг: божество – собственное либидо – змея)156.

«Истинно, не как творящую, рождающую, становящуюся любите Вы землю», – восклицает он сам. «Где невинность? Где воля к рождению, и кто хочет творить за пределами себя, у того только чистейшая воля. Где красота? Где я должен желать всею волей? Где я хочу любить и гибнуть, чтобы образ не остался только образом?» (Ср. более ранние разъяснения: с активированием уничтожается психическое содержание – «картина», или оно активируется уничтожением.) «Любить и погибать, это рифмуется вечно. Воля любви это также и воля смерти»157.

Благодаря любовному соединению с матерью Ницше сам становится порождающей, творящей, становящейся матерью. Это бытие матерью выражается более отчетливо в следующей речи:

«Вы, творящие, вы, высшие люди! Кто должен родить – болен; кто, однако, родил, тот нечист. Спросите женщин – рождают не потому, что это доставляет удовольствие: боль заставляет кур и поэтов кудахтать. Вы творящие, и в вас много нечистого! Это потому, что вы должны быть матерями».

Этим мы, как кажется, научились многое понимать в Ницше. Я думаю, этот процесс может пролить какой-то свет и на то, почему мы у больных dementia рrаесох, живущих в аутоэротической изоляции, так часто, если не постоянно, встречаемся с гомосексуальным компонентом158. Ницше становится женщиной, идентифицируя себя с матерью, причем он ее в себя всасывает. К тому же Ницше из-за аутоэротической изоляции и в сознании живет не в настоящем, но в своей собственной глубине, принадлежащей к тому времени, когда ребенок в своей половой жизни при сосании груди еще недостаточно дифференцированно ведет себя по отношению к матери, пассивно, по-женски. Если Ницше женственней, то мать его относится к нему как мужчина, равно и позднее занимающая место матери глубина или его «бездонная бездна» мысли, о которой сейчас пойдет речь, с которою он боролся, как с самим собой. Мать для Ницше – он сам, и он сам – его мать.

В каждом случае любви следует различать два направления представлений: одно – как любят, и другое – как любимы. При первом направлении некто сам является субъектом и любит проецируемый вовне объект, при втором – превращаются в любимого и любят себя, как свой объект. У мужчины, имеющего активную задачу завоевания женщины, господствуют представления субъекта, у женщины, которая должна завлечь мужчину, преобладают обычно (в норме) возвращающиеся представления. С этим связано также известное женское кокетство: женщина думает, как она «ему» понравится, с этим связана и более сильная гомосексуальность и аутоэротика женщин159; превратившись в своего возлюбленного, женщина должна чувствовать себя до известной степени мужественной, как объект мужчины, она может любить себя или другую девушку, которая является ее «желаемой личностью», то есть такой, какой любящая хотела бы видеть себя саму, естественно, всегда красивой. Однажды я встретила коллегу-женщину в большом возмущении по поводу ряда исписанных ею конвертов для писем; ни на одном ей не удалось написать красивым почерком, как на первом конверте.

Почерк мне был знаком. На мой вопрос, что говорит ей желаемый почерк, ей внезапно совершенно правильно пришло в голову, что так пишет ее любимый. Потребность в идентификации с любимым была так велика, что она могла терпеть себя только как его. У Тристана и Изольды мы видим то же самое/

Тристан: «Тристан, ты больше не Тристан. Я – Изольда».

Изольда: «Изольда, ты больше не Изольда. Я – Тристан»160.

Ребенок также аутоэротичен, потому что он играет пассивную роль по отношению к родителям; он должен бороться за любовь родителей и думает о том, чтобы возбудить их удовольствие: он должен себе представить, как его любят, и, соответственно этому, представить себя в роли своих родителей. В более поздние годы девочка видит в матери свою соперницу, но также и «желаемую личность», которую она в этом качестве любит, так же и мальчик в отце. Если ребенок сердится на родителей, то нормальной реакцией является акт мести; на это ребенок решиться не может, и поэтому его негодование либо направляется на какой-нибудь предмет, либо в первом гневе он не находит ничего лучшего, как, например, рвать на себе волосы, причем он перемещает себя на место сердящихся родителей. В «Ревизоре» Гоголя, например, описан наместник, который крайне надменен и бесстыдно эксплуатирует своих подчиненных. В заключение, однако, его самого обманывает молодой аферист, которого он считает ожидаемым ревизором. Когда этот мошенник потешается над всеми, не исключая городничего, в письме, чтение которого становится доступным для всех, то язвительность городничего обращается против него самого. «Посмотрите на этого старого дурака (и т. д.)», – кричит он161. Так же и в этом случае – неудавшаяся агрессия вызывает обратный ряд представлений, превращение в насмешливого субъекта, с воздействием на себя самого в качестве объекта. Соответственно содержащемуся в сексуальном инстинкте разрушающему элементу более активно настроенный мужчина имеет также и более садистические желания: он хочет разрушить возлюбленную, женщина, представляющая себя по преимуществу как объект любви, хочет быть разрушенной. Конечно, границу не удастся провести так четко, так как каждый человек бисексуален, и, далее, потому что у женщины имеются субъективные представления, равно как и у мужчины – объективные; поэтому женщина садистична, мужчина также и мазохистичен. Если благодаря перемещению себя внутрь любимого индивида, объектные представления выигрывают в интенсивности, то в таком случае направленная против себя любовь ведет к самодеструкции, так, например, к самобичеванию, мученичеству, да и к полному уничтожению собственной сексуальности, как при кастрации. Это лишь различные формы и степени самоуничтожения.

Акт зачатия сам заключается в самоуничтожении. Слова Ницше указывают на это:

«Человек есть нечто, что должно превзойти», – учит Заратустра, – «чтобы осуществился сверхчеловек». «И если у тебя не будет больше ни одной лестницы, ты должен будешь научиться взбираться на свою собственную голову: как же иначе хотел бы ты подняться выше?»162.

Смысл этого предложения: ты должен суметь преодолеть (разрушить) самого себя. Как иначе мог бы ты создать более высшее, ребенка? В главе «Блаженство против воли» жалуется Заратустра:

«Я лежал, прикованный к любви своих детей: желание наложило мне эту петлю, желание стать добычей моих детей и потеряться в них».

Ребенок Заратустры, «бездонная мысль» о вечном возвращении вещей, грозит умереть в Заратустре, не родившись, однако Заратустра возвращает ее к жизни.

«Ты шевелишься, потягиваешься и хрипишь? Вставай! Вставай! Не хрипеть – говорить должна ты! Заратустра зовет тебя, безбожник! Я, Заратустра, заступник жизни, заступник страдания, заступник круга, – тебя зову я, самую глубокую из мыслей моих!» «Благо мне! Ты идешь – я слышу тебя! Бездна моя говорит, свою последнюю глубину извлек я на свет! Благо мне! Иди! Дай руку – ха! пусти! Ха, ха – отвращение! отвращение! отвращение! – горе мне!»163.

Как Заратустра, как солнце (высшее) всасывает в себя глубокое море, так и вытаскивает он теперь самое глубокое из себя «на свет» (аналог солнца = любовь). Мы знаем, что сам Ницше – это свет (высота), который свою мать = глубокое море всасывает в себя. Благодаря соединению с матерью Ницше стал родящей матерью. И здесь он вытаскивает свою глубину на свет и доставляет ее туда, как своего ребенка. Это напоминает о детском колодце в мифологии: умершие здесь превращаются обратно в детей и в этом качестве рождаются снова164. Вюнше165, дающий тому многочисленные доказательства, в одном месте выразительно замечает:

«Поднимающиеся к небу в империи Холда души умерших не могут, однако, безоговорочно опять возвратиться, а должны сначала в своем колодце быть обновлены».

Вюнше считает, что в основе представления о вынимании новорожденного из колодцев и прудов, лежит та мысль, что растительная и животная жизнь произрастает из преисподней. Это совершенно верно, но когда подсознание берет символику из растительного мира для описания рождения у человека, то при рождении человека должно происходить нечто существенно аналогичное: дети возникают из прудов, потому что действительно в теле матери находятся в пруду (= околоплодных водах), из которого должны прийти во внешний мир. Так, Юнг в своей работе «О конфликтах детской души»166 показывает, как маленькая Анна живо интересуется вопросом о возникновении детей, ищет решение проблемы в мире растений. Она интересуется, как выросли у нее глаза, рот и волосы, наконец, как ее братик Фриц вырос из мамы (мама = земля), и спрашивает отца: «Но как Фрицхен попал в маму? Разве его садили, разве сажали семена?». Она видит и другие аналогичные процессы в растительном мире, на которые ее подсознание направляет внимание, потому что они пригодны для символов занимающих ее тайн. В возрасте трех лет Анна слышала, что дети – ангелочки, живущие в небе, которых на землю приносят аисты.

Однажды она спрашивает бабушку: «Бабушка, почему у тебя такие блеклые глаза?». Бабушка: «Потому что я ведь уже старая». Анна: «Но правда, ты потом опять станешь молодой?». Бабушка: «Нет, знаешь, я становлюсь все старше, и потом я умру». Анна: «И потом ты опять станешь маленьким ребеночком?».

Необычайно интересно, что маленькой Анне совершенно естественным кажется представление, что ее старая бабушка могла бы превратиться обратно в ребеночка. До того, как бабушка говорит еще о смерти и об ангелочках (которые, как Анна слышала, приходят на землю), она сама по себе спрашивает бабушку, не станет ли она опять молодой; поэтому она не удивляется, что бабушка станет ангелом, более того, она тотчас же дополняет ответ в смысле обратного превращения. Должно быть, достаточно известны примеры, что больные, желающие иметь детей, видят себя превращенными в детей. Хороший пример – это монахиня в храме Амиды у Риклина167. Г-жа М. становится через сексуальный акт с профессором Форелем маленькой Форель. Ранк обращает внимание на сновидения, в которых символика рождения представлена наоборот; вместо того, чтобы вытаскивать ребенка из воды, его помещают, например, в воду. Этот символ возникает на пути идентификации. Однажды вечером одна коллега (медик) рассказала мне, что хотела бы иметь ребенка. В следующую ночь ей снится, что ей надо вползти в узкий ход, не имеющий отверстия для прохождения, но заканчивающийся в здании (как родовой канал в теле матери). Я прошу ее мне показать, как она ползла, и она вспоминает, что точно повторяла движения ребенка при рождении в первом или втором головном предлежании. При этом она испытывала страх, что не сможет попасть далее внутрь, так как ход слишком узок и становится все уже, так что она почти раздавливается. Пациентка, г-жа М. (dementia ргаесох), видит себя посаженной с детьми в воду, души потом спасаются Христом, то есть они опять попадают в мир в виде детей (ведь деструкция ведет к становлению).

И Ницше дает похожую символику деструкции при рождении своей мысли, занимающей у него место ребенка. Заратустра обороняется против акта творения выражениями отвращения, как если бы творение было бы чем-то нечистым. Это напоминает о его словах: «Кто должен родить – болен, но кто родил – нечист»168. Само собой разумеется, что мысль, занимающая место ребенка, должна быть так оформлена, чтобы содержать наряду с самым желаемым, ценным и самое страшное, чтобы страстное желание Заратустры потеряться в своих детях было оправданным. Также имеет место и следующее: мысль высказывает высшее, что сверхчеловек всегда будет возвращаться, и низшее, что и недочеловек всегда будет возвращаться. Поскольку Ницше постоянно занимается высшим самоутверждением, то одновременно его мысль говорит ему о желании, что это утверждение не может происходить без отрицания, в самом высшем содержится также и самое низшее. Этот ужасный компонент и в самом деле может взять верх над Заратустрой: семь дней лежит он, как мертвый, неподвижно; он борется при этом со страшным животным, являющимся его собственной глубиной, то есть его собственной сексуальной личностью. Ему он откусывает голову, то есть он убивает свою собственную сексуальность, и тем самым он убивает самого себя, его глубинная мысль достигает высшей жизненной силы, а с нею и воскресший Ницше.

Интересна песнь о русском князе Олеге169. Ему было предсказано, что он примет смерть от своего самого любимого коня. Чтобы избежать этого, он передает своего коня слугам и приказывает за ним особенно хорошо ухаживать. Спустя какое-то время он узнает, что конь его мертв. Сетуя, стоит он на его могиле и ругает лживого предсказателя. В то время как он так сокрушается, из черепа коня выползает змея и наносит смертельный укус герою. Конь – это сексуальность Олега. Она умирает и с нею Олег, так как змея – сексуальное вожделение, направляется против него.

Из разрушения здесь не становится, как, например, у Ницше, творение, наоборот, показано, что самое любимое, жизнеприносящее сексуальное животное может стать источником смерти. Бросается в глаза, как страстные поэты с удовольствием умирают в своих произведениях. Возьмем, например, Ромео и Джульетту Шекспира170. Поучителен уже мотив возникновения любви у потомков ненавидящих друг друга родителей. В определенном психологическом смысле ненависть то же самое, что любовь; те же самые поступки совершаются как из ненависти, так и из бурной любви. Ненависть в отношении к сознательному настоящему, в отношении к активированию – это негативная любовь. Однако, поскольку ненависть сильнее всего противится уничтожению содержания представления через активирование, то любовные представления в подсознании ненавидящего необычайно жизнеспособны. Если обычно обузданное либидо протекает со слабыми представлениями об уничтожении, как, например, с поддразниваем, причинением боли, что послужило поводом для появления поговорки – «когда любят, то дразнят», то дикая страсть садиста разряжается в отвратительных сценах, которые могут дойти до убийства из удовольствия. Если при исчезновении причин, тормозящих положительную окраску либидо-представлений, из легкого нерасположения возникает легкая симпатия, то при освобождении от оков представлений, не допущенных ненавистью к активированию, дело доходит до пылкой страсти. Эта страсть должна разрушать, потому что она слишком сильна, чтобы суметь придерживаться каких-либо границ самосохранения. Это описывал Шекспир: его сильно любящие герои не могут удовлетвориться активированием малой части либидо, необходимой для обычного любовного объединения. Им всегда нужно все больше препятствий, на которых они разрядили бы влечение к разрушению, но ни одно препятствие недостаточно велико для удовлетворения страсти, которая находит покой только при полной деструкции со смертью личности. Как, с одной стороны, слишком сильная фиксация либидо на родителях делает невозможным перенос во внешний мир, так как ни один объект не соответствует родителям полностью171, так и неудовлетворенное либидо также фиксируется опять-таки на родителях; возникают направленные на действительность фантазии инцеста или более сублимированные симптомы фантазии, например, в форме преклонения перед природой или симптома религии. Дружно возрастает сила напряжения неудовлетворенного влечения к деструкции, содержащегося во влечении к продолжению рода, производя также более конкретные или более сублимированные фантазии о смерти. Связанное с желанием инцеста представление о смерти, однако, не означает: «я умираю, так как не хотел бы совершать грех», но «я мертв» означает – «я достиг так желаемого возвращения в производителя, я в нем уничтожаюсь». Более сильно выраженное желание деструкции соответствует более сильному желанию становления при менее дифференцированной инцестуозной любви. То, что источник представлений о смерти следует искать не в мыслях об инцесте самих по себе, достаточно показывают сновидения и мифы, в которых получают детей от родителей, братьев и сестер, являющиеся, следовательно, фантазиями о становлении. Фрейд продемонстрировал, что каждая картина означает одновременно и свой негатив. Он также показал, что лингвистика знает «противоположный смысл древних слов»172. Блейлер понятием амбивалентности и Штекель своим понятием биполярности говорят, что наряду с положительным влечением в нас всегда есть и негативное. Юнг считает, что оба влечения равны по силе, если мы их и не замечаем, но что достаточно, однако, небольшого переноса одного влечения, и нам уже представляется, будто бы мы хотели только этого. Это учение очень хорошо пригодно для объяснения, почему в сексуальном инстинкте просматривают инстинкт смерти. В нормальных обстоятельствах представления о становлении должны несколько перевешивать уже оттого, что становление – это результат деструкции, оно обусловлено деструкцией; и к тому же гораздо проще думать о конечном успехе вместо того, чтобы искать причину. Немногое требуется, чтобы – особенно у детей или у эмоциональных людей, – вызвать перевес представлений о деструкции. При неврозе компонент деструкции перевешивает и выражается во всех симптомах сопротивления против жизни и естественной судьбы.


Обобщение.

Каждое появляющееся в сознании содержание – это продукт дифференцирования из других, психологически более старших содержаний. Это содержание соразмеряется с настоящим и приобретает специфическую непосредственную окраску, придающую ему характер «Я-отношения». Следовательно, в нас возникает тенденция к дифференцированию. Если мы хотим сделать понятным для других специфическое, понятное только нам, личное, то мы делаем обратное дифференцирование: мы обнажаем содержание специфически личного и выражаем его в общей значимой для вида символической форме. Тем самым мы следуем второй тенденции в нас, которая противостоит первой тенденции ассимиляции и растворения. Ассимиляция приводит к тому, что из единства, имеющего значение для «Я», образуется единство, значимое для «Мы». Растворение и ассимиляция личного переживания в форме произведения искусства, сновидения или патологической символики, превращает это в переживание вида и делает из «Я» «Мы». Проявление удовольствия или неудовольствия связано с появлением или исчезновением «Я»-отношения. Если личное переживание уже превращено в переживание вида, то мы относимся к нему как зрители, которые лишь тогда сочувствуют, когда могут погрузить себя в это представление. Такие зрители – это больные «dementia рrаесох» и мы – во время наших сновидений. Влечению самосохранения в нас соответствует тенденция к дифференцированию и способность к устойчивости выкристаллизовавшейся «Я»-частицы или всей «Я»-личности. Влечение к сохранению вида – это влечение к размножению, и психологически оно также выражается в тенденции к растворению и ассимиляции (превращение «Я» в «Мы») с последующим новым дифференцированием из «правещества». «Где правит любовь, умирает Я – темный деспот». При любви растворение «Я» в любимом является одновременно сильнейшим самоутверждением, новой «жизнью» в личности любимого. Если любви нет, тогда представление об изменении психического или физического индивида находится под влиянием чужой власти, как при половом акте представление об уничтожении или смерти.

Влечение самосохранения – это простое влечение, состоящее только из положительного, влечение сохранения вида, которое должно растворить старое, чтобы осуществилось новое, состоит из положительного и отрицательного компонентов. Влечение к сохранению вида по своей сути амбивалентно; поэтому возбуждение положительного компонента вызывает одновременно возбуждение отрицательного и наоборот. Влечение самосохранения – это «статическое» влечение, поскольку оно должно защищать уже существующего индивида от чуждых влияний, влечение сохранения вида – это «динамическое» влечение, стремящееся к изменению, к «воскрешению» индивида в новой форме. Никакое изменение не может происходить без уничтожения старого состояния.

Загрузка...