Для смертного всякая смерть страшна, но нет горше смерти, чем смерть от голода.
Взмучивая пыль босыми ногами, тяжелым мерным шагом, придавленный грузом солнца и мотыги, по обочине идет человек; рубаха потемнела от пота, выцветшие штаны подвернуты, лицо скрыто тенью широкополой самодельной шляпы, идет, не обращая внимания на редкие машины.
Мы тормозим, и человек отшатывается, на удивленном лице с подтеками пота застывает тревога. Протягиваю сигарету, он не решается взять. Кто я такой и с какой стати вдруг угощаю чем-то? Заговариваю, но он не слушает. Лихорадочные глаза ощупывают мое лицо, силясь разгадать меня, слова ведь обманчивы, и он пытается определить: друг или враг? Едет в машине, в туфлях?..
Угловатая фигура, медный торс метиса в зияющем вырезе рубахи, впалый живот, перехваченный веревкой, широченные расплющенные ступни, узловатые руки — на фоне солнца он кажется памятником, врезанным в перегретый воздух. Под шляпой угадываются тревожные глаза.
Я не спросил у него имени, я не спросил даже имени его хозяина. Каждое слово я из него тащил, как больной зуб. Медленно, мучительно: он работает у сахарного латифундиста, от которого получил гектар, один гектар в аренду. Взамен бесплатно трудится на землях хозяина четыре дня в неделю. 208 рабочих дней в году взамен одного гектара земли, который должен прокормить четырех детей, жену и его самого. При существующих в округе ценах на землю он оплачивал ее четырежды каждые двенадцать месяцев. И он пошел дальше своей дорогой, залитый солнцем, ступая с прежним мрачным и трагическим достоинством. Я окрестил его Жоан Пессэна — Жан Никто.
Тридцать километров отделяла нас от Ресифи.
Ресифи вытянулся на 40 километров по берегу океана вдоль нескончаемых пустынных пляжей с мережкой из хрупких пальм, защищенных пунктиром рифов. На острове, объятом двумя рукавами реки, центр: большие административные здания, банки, аптеки и витрины, дворец губернатора; центр с кишащей, несмотря на жару, пестрой толпой высится шумным свидетельством четырех сахарных веков. Но продавцы шнурков и очищенных апельсинов, люди, занятые несуразицей самых невероятных дел, неутомимые разносчики лотерейных билетов и изнуренные дети, дергающие вас за штанину в надежде вымолить монетку, красноречиво говорят о тяжелом недуге, поразившем предместья, то есть весь остальной город позади двух мостов. Только что прошла демонстрация крестьянской лиги, сгусток изможденных злых лиц с плакатами, требующими земли, аграрной реформы, еды, работы. И вдруг ни с того ни с сего: «Не трогайте губернатора!», «Да здравствует Араес!» Мостовая еще дрожит от топота, в липком тяжелом воздухе еще звенят крики. Под асфальтом ощущается пороховой погреб.
Перейдя один из мостов, тут же попадаешь во французское консульство, где сидит в тесноте своего официального бюро между портретами президента республики и Брижитт Бардо озорной человек с характером персонажа Рабле. Толстяк, побитый войной, но заразительно подвижный, несмотря на жару, краснобай, он тонкий наблюдатель и острослов, бранчливый ворчун, он, щедро делящийся временем и столом, захлебнувшийся в наваленных по стульям и громоздящихся стопками до потолка бумагах, но достоверный и точный, как говорящие часы, он небрежно одет и слегка треплив, но слово держит твердо, короче, человек, на которого можно положиться. Он настолько вжился в здешнюю жизнь, что один проделывает работу 156 сотрудников американского консульства, это вам подтвердит любой человек с улицы. Да он и сам охотно говорит об этом своим ворчливым голосом: «Я здесь не за тем, чтобы пристраивать капиталы, ни свои, ни чужие. Я здесь, чтобы помогать. Организуем стипендии для поездок в Париж инженеров, администраторов, вызываем оттуда специалистов. Скажем, в Жагуари предстоит обследовать 80 тысяч квадратных километров земель, составить карты рудных пластов, оздоровить болотистые места, набросать план строительства дешевых домов, помочь с постройкой маслобойни на базе кокосовых орехов, выписать преподавателей, отправить студентов. Короче, не гоняемся за монетой, а оказываем помощь!» Пауза. «А вы, если действительно хотите узнать, чем дышит наш угол, поезжайте в Кокуе, там живет не меньше 50 тысяч». Я последовал его совету.
Но нынешним вечером я брожу в теплом ночном тумане по центру Ресифи со случайной французской парой. Довольно много уличных торговцев еще поджидают возможного покупателя. Я походя меняю ремешок на часах: за восемь недель в Бразилии кожа разлезлась. На углу одной из улиц натыкаемся на женщину без возраста, она мешком сидит на тротуаре спиной к стене, поникнув головой, недвижная, руки обвисли, обе ладони раскрыты и обращены к небу. На коленях мальчонка двух-трех лет, совершенно голый, спит. Откуда явилась она? Куда идет? Какое отчаяние заставило ее пуститься в путь? Мимо проходят мужчины и женщины, короткий взгляд — и идут дальше. За четыре века сахар приучил их ко всякому. Шагаем молча. Что можем мы в этом океане нищеты, разве что бросаться от бессилия к гневу? «А вдруг она умерла?» — шепчет молодая женщина. В ней закипает ярость: «Я больше не в силах выносить этого. Можно сойти с ума, я уже брежу этим. И потом равнодушие, вошедшее в привычку. Как будто чужая смерть уже лежит на их совести, как будто они уже расписались в чужой смерти». Каждый борется с собой, над нами тремя повисает молчание. Муж тихим голосом рассказывает будто себе под нос: «В Форталезе, чуть выше по берегу океана, живет землевладелец, ему принадлежат огромные территории, с Люксембург величиной, и лишь треть обрабатывается. Сам там никогда не бывает. Зовут его Борисом. Иногда племянник проездом собирает 50 процентов. И все. На остальное ему начхать. Никаких вложений, голая прибыль, чистейшая. Так и продолжается… Племянник отхватил себе кусок царства. У него батраки: 800 крузейро (6 франков) в месяц. На прошлой неделе в Форталезу впервые приехал один крестьянин из глубинки. Никак не мог опомниться от океана. Все стоял на берегу и повторял: «Ну и Борис, ну и озеро отгрохал себе!» Чем мы могли поделиться, разве что горечью? Так же молча возвращаемся домой, будто устыдившись забытого проступка. Разве мы виноваты, что существуем?
Я вновь бегу от Ресифи в сахарную зону восьмидесятикилометровой глубины, переходящую в полузасушливую полосу на границе полигона засухи. Тростник давно уже заполонил всю пригодную землю. Куда ни кинь взор — повсюду он, торчащий зеленым частоколом черенков или лежащий кучами порубленный. Когда мы проносимся мимо, люди в полях и на проселках не поворачивают головы. Широкополые соломенные шляпы упрямо надвинуты на нос. Проезжаем россыпь домов, поставленных по ставшему классическим за четыре столетия ранжиру: на возвышении лицом к церкви — хозяйский дом, а под склоном — приземистое строение с деревянной оградой, куда на ночь загонялись рабы. Сейчас в нем пробиты окна, поставлены перегородки — достижения последнего полувека. И в центре площади, утрамбованной босыми ногами, барракан. Барракан — непобедимое оружие пеонизма. В нем получают продукты все рабочие владения. Выдавая кофе или маниоковую муку, лавочник заносит долг в книгу. Беднота в своей массе не умеет читать! А у владельца все права! Первые поэтому не получают ни гроша, нагромождая долги, а второй продает все в два раза дороже, чем в Ресифи, и в пять раз выше оптовой цены, дороже, чем в лавках Копакабаны. Одни до смерти ломят горб за порцию тощей еды, другие заводят себе для забавы стадо диких быков. Даже при убогой производительности и низких ценах на сахар прибыль гарантирована. Пустошь в 15 тысяч гектаров? Некий промышленник приобрел ее, поместил капитал, теперь она может и подождать. Исключение, лишь подтверждающее правило. Повсюду сахарный тростник, захлестнувший все до горизонта, безбрежное море тростника.
Нас принимает узинейро, владелец одного из 58 сахарных заводов этого района, его плантация — всего лишь 8 тысяч гектаров тростника, «небольшое владение в сравнении со средним уровнем», как он сам выразился. Длинная терраса с ультрасовременными креслами, мебель из неполированного палисандра, модернистские полотна на стенах, ворсистый трип на полу, английский газон и качели для детей. Сам молод, лет тридцать, не больше, в сахарной зоне недавно: отец — крупный оптовик из Ресифи — подарил ему завод и гектары ко дню начала самостоятельной жизни. Развитой человек, непоседа, всколыхнувший застойное болото местных узинейро. Поначалу он сам жил на плантации, теперь нанял инженера, барракан передал на откуп торговцу с патентом. Что все это даст?
На заводе занято 250 рабочих, среднемесячная зарплата— 17 тысяч крузейро (110 франков), на плантациях же у издольщиков заработок от 6 тысяч до 9 тысяч крузейро (40–60 франков)[51]. В год он производит 130–150 тысяч шестидесятикилограммовых мешков сахара, не считая тростникового самогона — тафии. Пятеро соседей-плантаторов без заводов продают ему свой сахар. До этого места вопросы и ответы скакали, как шарики пинг-понга, но вот я прошу назвать — о, разумеется, приблизительно — цифру прибыли, и ритм замедляется. Все же добираемся — подозреваю, что цифра явно занижена, — до 15 миллионов крузейро при нынешних ценах за вычетом налогов и необходимых инвестиций[52].
Но со мной вдруг что-то творится. Перед глазами пелена. живот разрывает кинжальная резь. Затем все успокаивается, я вновь оживаю. Он продолжает:
— Меня топит плантация. Производительность не превышает 40 тонн на гектар против 80 (вдвое больше) в Сан-Паулу. Если бы меня не сдерживала земля, я бы выжал из завода 25 миллионов, но никто не продаст мне столько сахара. Здесь все только и ждут, как бы съесть тебя… И вообще…
Я больше не слышу, не вижу, меня обволакивает отвратительный туман, я вскакиваю, держась за живот, и тут же скрючиваюсь в три погибели от боли. Волна горечи подкатывается к горлу, дрожь сменяется тошнотой, еще секунда, и я…
Отравление, интоксикация — привычное дело здесь, поэтому все необходимое под рукой. Узинейро дает мне таблетки, за кем-то посылает, приходит человек и втыкает мне в руку шприц. Что я такого мог съесть вчера? Креветки! Если вам доведется попасть в Ресифи, не вздумайте есть креветок! И свинину тоже. Ни в коем разе не ешьте местной свинины! Хотя что сейчас искать. Печень разрывает боль, кишечник и желудок тоже.
Вытягиваюсь на террасной скамейке и проваливаюсь в забытье, просыпаясь при каждом приступе. Сквозь мрак до сознания доносится рокочущий бас. Невнятно разбираю что-то о демонстрациях в Ресифи, о каком-то пасторе, крестьянских лигах. Но нет сил открыть глаза и повернуть голову. Меня больше ничего не касается, внутренности обрываются, голова откидывается назад.
Через четыре часа я вновь беру в руки блокнот и вперемежку с вопросами и ответами вытягиваю литра два горько-соленой микстуры. Пить, пить, иначе полное обезвоживание и больница.
— Почему так низка производительность?
— Никто не желает вкладывать сюда ни гроша, и так тянется веками. Земля беднеет все больше и больше. К тому же никакой механизации, все вручную, как при феодализме. Отсюда земля родит не только в два раза меньше, чем в Сан-Паулу, но и тонна сахару обходится на 1200 крузейро дороже. До тех пор пока так будет продолжаться, нас будут бить по всем статьям. Здесь все нуждается в переделке. Они сажают какой придется тростник, без селекции, на авось. Он созревает на всех плантациях в одно время, заводы забиты, масса потерь. Лавина сходит, и заводы крутятся вхолостую. Все делается вопреки здравому смыслу. Настоящее средневековье: сеньоры вместо деловых людей. Они не дают издольщикам даже минимума зарплаты, выезжают только за счет контрабанды сахара и спирта да на барракане. Вместо того чтобы заняться делом, занимаются… махинациями. Нанимают себе капангас, фанфаронят. А крестьянские лиги бунтуют, захватывают земли. Два дня назад звоню председателю союза узинейро, убедительно прошу: «Дело срочное, защитите нас!» А он мне велит передать: «Я кушаю, пусть позвонит позднее». И так во всем. У нас есть свой кооператив владельцев, продаем сахар, получаем деньги. Когда на рынке сахара не хватает, многие из кооператива выходят, продают сами; когда становится туго, возвращаются, крадут друг у друга рубщиков. Это все, на что они способны.
Ничто не изменилось с тех пор, как Жильберто Фрейри писал:
«Когда наступали трудные времена, сахарные аристократы портили сахар, подмешивая в него землю и песок; другие воровали негров или контрабандой вывозили их из Африки. К подобным беззакониям известна привязанность и нынешних знатных семейств аристократов сахарного северо-востока, в том числе потомков древнейших коренных дворянских фамилий».
— К чему это может, по-вашему, привести?
— Многие владельцы исчезнут. Это неотвратимо. В том числе и узинейро. Они не желают ни уезжать отсюда, ни что-либо делать. Крестьянские лиги расшатывают собственность. Жулиан, наш депутат, говорит, что хочет улучшить положение, а на деле хочет все поломать. Его программа — это Куба. Он молится на Кастро. Другие крестьянские лидеры — большие реалисты, патер Мельо например. У него сейчас хорошие позиции. Кстати, он был здесь, когда вы спали. Но Жулиан![53] Это вылитый Ласерда, губернатор Рио, только с другого полюса: два неизбежных зла — они уравновешивают друга друга.
Насколько сильно политическое брожение распирает сахарную зону, можно судить по тому, что многие священники, обвиняемые в левизне и даже в коммунизме, возглавили крестьянские лиги, батрацкие профсоюзы. Они организуют демонстрации, забастовки, требуют и добиваются увеличения зарплаты. Ураган возмущения проносится над сахаром. В 175 километрах от Ресифи, на краю полигона, успешно ведет борьбу патер Гоувеа — побочный сын сахарного магната: на последних выборах впервые за всю историю там не прошел кандидат хозяина, который роздал немало денег, а крестьяне накупили себе на них японских сандалий и шариковых ручек, но выбрали своего кандидата. Что вы об этом скажете?
Сейчас на сахарных землях главенствуют три основных течения: священники, Жулиан и коммунисты. Зачастую священники стихийно объединяются с коммунистами, как, например, в Палмаресе, где крестьянская лига насчитывает 35 тысяч членов: там заправляют двое — Грегорио Везера, бывший депутатом федерального парламента до запрещения его партии, и патер Эдгар Ка-рисио. Увеличение на 80 процентов числа членов союза наглядно показывает плоды такого действенного содружества.
Но от владения к владению на этих гигантских просторах без всякой связи условия меняются. Крепкий профсоюз сменяет зародышевая группка, полузадушенная местным хозяином, его делегатом и его убийцами, трезвого руководителя — взбалмошный выскочка, короче — все отражения этой земли контрастов.
Крестьяне земли Галилейя показывали бычий рог с отпиленным концом, костяную воронку: «Это клистир управляющего Валентино. Он любил убивать людей через зад. У него и рецепт был против профсоюза: креозот, жир и перец. А для выборов — селитра, жир и касторка».
В Галилейе хозяин, чтобы не выполнять законов и не платить недавно установленный строгий минимум зарплаты, съехал с земли, бросив все на произвол судьбы… «Пусть сами устраиваются. И пусть только попробуют коснуться моего скота, увидят!» И люди иссыхали от голода рядом с гуляющими быками. В имении Каксанга полиция нашла оружие, в том числе немецкий пулемет, и передала армии, которая возвратила его сеньору! Другой владелец, говорили мне, со своими капангас убил пятерых крестьян.
Мне не удалось повидать депутата Жулиана, а только его сподвижников, странно выглядевших на солнцепеке среди пальм с кожаными портфелями в руках. Я очень жалею, что у меня не хватило сил подняться и поговорить с патером Мельо, громогласным и спорым на слова. Не так давно он заявил в прессе: «Обвинять губернатора Араеса в том, что он коммунист, значит солгать дважды. Во-первых, потому что он не коммунист, а во-вторых, потому что он не способен на это». И добавил: «На президентских выборах в 1965 году я буду голосовать за Ласерда. Сознательно. Я не буду вести за него кампанию, ибо нельзя вести кампанию за реакционера, но голосовать буду. Поскольку он не способен сплотить вокруг себя массы и отвращает от себя даже друзей, у нас будет тогда время объединиться и взять власть». С другой стороны, я встретил членов одной анархиствующей группки, которые спят и видят, как бы предать все огню и мечу. «Комары революции», — сказал с усмешкой шофер, привезший меня к ним. В один из вечеров в парке Ресифи мне предстояла случайная встреча с коммунистами. Но перед тем как возвратиться в столицу, я должен был еще посетить в Тирири кооператив, созданный «Суденой» на сахарных землях.
Вначале «Судена» предложила финансовую и техническую помощь латифундистам для проведения ирригации, селекции семян и улучшения производства… в обмен на земли, которые те дадут под пищевые культуры. (Ресифи со своими 800 тысячами жителей и прилегающая область ввозят 80 процентов пищевых продуктов. Фасоль доставляют из Сан-Паулу, за 2 тысячи километров, рис — из Риу-Гранди-ду-Сул, еще дальше.) Ничего не вышло: проволочки, прямые или косвенные отказы, скрытое и явное сопротивление. Отсюда возникла мысль на небольшом участке общественной земли в сорока километрах от Ресифи основать образцовый крестьянский кооператив Тирири.
Эксперимент длится уже год. Тридцать семей работали первые двенадцать месяцев половину времени на сахаре, половину — на пищевых культурах: маисе, маниоке, ананасах и, несмотря на самую примитивную технологию, пришли к концу года со среднемесячным заработком в 24 тысячи крузейро. Если добавить к этому свободный барракан, где торгуют по нормальным ценам, то уровень жизни членов кооператива по сравнению со средним уровнем жизни рабочих сахарных плантаций вырос в пять раз. Психологические сдвиги весьма и весьма значительны: пайщики Тирири сами построили школу и по вечерам сменяют за партами детей.
30 семей из 20 миллионов голодающих ничего не решают, скажут пессимисты. Верно. Но оптимисты возразят, что удачный опыт стоит попытки. 150 гектаров на один миллион, но надежда множит надежду, и хотя бы в одном история повторяется: единицы вначале вдруг становятся толпой.
Я возвращаюсь, скрюченный болезнью, в свою комнату с кондиционером в отеле Ресифи. Лечусь диетой и полусуточным сном, прорывая чтением газет неослабную глухую боль с внезапными тошнотами. Губернатор и сахарные узинейро по-прежнему на ножах. Целые страницы занимают памятные записки правительства Пернамбуку и ответы латифундистов. «Жорнал до Бразил» разоблачает намерение хозяев сахарных плантаций: общий локаут по всему Пернамбуку. «Ультима ора» (прорабочая) публикует заявления профсоюзов и студенческих организаций: «Губернатор Мигель Араес может рассчитывать на нашу решительную поддержку в любой момент, при любых обстоятельствах, при любой возможности и на любом фронте». Студенты телеграфировали президенту Гуларту об осуждении «искусственно раздуваемой шумихи, поднятой теми же силами, что убили Жетулио Варгаса, свергли Жанио Куадроса и пытались затем помешать приходу к власти вице-президента Гуларта».
А в центре я видел демонстрацию крестьян Палмареса с лозунгами в поддержку правительства. Они даже неожиданно отказались от назначенной через десять дней забастовки, чтобы обезвредить бомбу латифундистов. Врачи медико-социального центра протестуют против «попытки государственного переворота» и объявляют о поддержке Мигеля Араеса «при всех обстоятельствах». Армия, которую пытались прощупать сахарники, якобы отказала им в поддержке. Их цель сейчас, заявляет «Ультима ора»: вызвать локаутом беспорядки, вынудить вмешаться федеральные власти, центральное правительство и свергнуть правительство Пернамбуку. Но бряцание оружием до того накалило атмосферу, что запланированные беспорядки уже сейчас выглядят как всеобщее сведение счетов. Если латифундисты не уступят, наверное, прольется кровь.
Мигель Араес всего лишь несколько недель занимает губернаторское кресло. Бывший мэр Ресифи, он впервые со времени высадки португальцев побил, правда незначительным большинством голосов, кандидата сахарозаводчиков. Не принадлежа ни к одной политической партии и называя себя одновременно сторонником национализма и независимости, знаменитый своей неподкупностью и окруженный кучкой энергичных администраторов, познавший успех в строительстве народных домов, водопроводов и создании медицинских учреждений в бедных кварталах, он занял свое место с большинством в несколько тысяч голосов лишь благодаря коалиции беднейших и средних слоев населения. Сегодня он ведет открытую борьбу: не может идти и речи о том, чтобы разоружаться[54].
В сумерках я поднимаюсь на десятый этаж: новый секретарь по финансам Пернамбуку не мог раньше выкроить для меня получаса. Молодой, возможно, нет и тридцати. Изнуренное лицо, воспаленные глаза, буквально шатается от усталости. Два месяца кряду он пытается навести порядок в неразберихе, оставленной предшественниками. Неразбериха такова, что сейчас уже невозможно доказать, кто уплатил, а кто не уплатил налоги. Ясно одно: в последние годы налоговые сборы неуклонно уменьшаются. Жейто, вздыхает он. Но несколько черт все >кс вырисовываются: основную часть налогов составляли обложения заработков батраков. Коммерсанты ускользали от уплаты. А ведь в одном только Ресифи зарегистрировано около десяти тысяч торговцев. 5 тысяч из них перепродают на улицах или разносят по квартирам апельсины и застежки-молнии… Они зарабатывают не больше десяти тысяч крузейро в месяц (70 франков), да и 5 тысяч остальных — лавочников — на 95 процентов вряд ли кладут в карман в два раза больше. В действительности же псе 10 тысяч целиком и полностью зависят от 50 оптовиков, которые забивают склады, спекулируют, ломают цены, гноят товар на городских окраинах, но ни разу не внесли пи гроша налога. Сахар? Он смеется над моим вопросом, как над удачной остротой. До чего ж я наивен! Единственно, кто платит регулярно и в срок, — это промышленный сектор, текстильные фабрики, те, что не связаны с сахаром. Вот доказательство: за один месяц, как он вступил и должность, сумма налогов возросла вдвое.
Чего же удивляться, что латифундисты отваживаются па смертный бой!
— Какие расходы намереваетесь вы сократить?
— До последнего месяца 80 процентов налоговых сборов поглощало содержание чиновников. Из них две трети, назначенные нашими предшественниками, абсолютно не нужны. Мы можем сокращать только по этой статье, и все. Но нельзя! Это значило бы своими руками плодить нищету. Проект крайне непопулярен. Лучше уж прижать тех, кто уклоняется.
Два бразильца предлагают поглядеть Ресифи, пройтись наугад без всякого плана по улицам и сплетениям переулков: квартал особняков, длинные низкие виллы, собственные бассейны, здесь обитает мадам X., которая летает выбирать себе корсажи в Нью-Йорк… А где Кокуе? Одна наша знакомая преподает французский язык, может, зайдем к ней в лицей, это в десяти минутах, мы уже почти рядом… С удовольствием, но вначале Кокуе. Хорошо…
Я хочу вылезти из машины. Я настаиваю. И поскольку мои просьбы остаются без ответа перед любезными, но непреклонными улыбками, я открываю дверцу и вытягиваю обе ноги наружу. Так мне удается рассмотреть вблизи квартал Кокуе, пройдясь по которому посол Шовель слег в постель.
Я бреду по залитым черной грязью улицам, два шага вправо, два — влево, стараясь не ступать по лужам. Машина подпрыгивает в десяти шагах сзади. Местами между двумя бараками все пространство залито сероватой водой, и я прыгаю или же балансирую на доске, переброшенной через рытвину. Несколько поросят, черных, как арденнские кабаны, с хрюканьем возятся, зарывшись в грязь.
Даже не взглянув на нас, проходят двое ребятишек. Полуголые, ноги, как палки, вздутые животы, дети идут с помятыми жестяными коробками на голове к общественной колонке — недавнему новшеству губернатора Араеса — набрать немного воды. Серьезные, замкнутые, белоголовые и черноволосые, метисы со светлой кожей и белые с примесью негритянской крови, со взрослыми, изборожденными морщинами лицами. Они уже познали всю тяжесть жизни. И в очереди у колонки никто не смеется, не задевает соседа. Умеют ли они вообще смеяться?
Справа и слева — трясина лагуны, черная, как кофе или мазут. Болота…
Иногда вдруг в проеме лишенного ставень и стекол окна покажется женская голова или в амбразуре, служащей дверью, мелькнет фигура мужчины. Ни проблеска любопытства на лицах) ни хотя бы тени интереса. Полное безразличие, пустой взгляд.
Заворачиваю за угол в переулок — он пустеет. Останавливаюсь, чтобы сфотографировать, — даже детишки убегают. Чем дальше, тем безлюдней. Впереди и позади меня перенаселенный Кокуе с осуждающим достоинством закрывает лик.
Я иду, окруженный враждебным безразличием впервые со дня приезда в Бразилию.
Но вот, перевалив через насупь железной дороги, я попадаю в тихое место и, пока мое появление не стерло еще все признаки жизни, обращаюсь к удивленной паре. Он лет тридцати, босой, сквозь распахнутую рубаху просвечивает худое тело; она несомненно моложе, но такая же тощая. У обоих одинаково холодные глаза — глаза, свидетельствующие о длительном голодании лучше, чем анализ крови, лишенной гемоглобина.
Его работа: переносит на голове ящики, ящики с апельсинами либо кирпичами, что удается найти, бродя по городу. А она? Ловит крабов в отлив, их единственную пищу, и ведет хозяйство в доме. Оба они, сразу видно, следят за чистотой.
Сегодня они еще ничего не ели, хотя уже два часа дня. Вчера их покормил друг. Фасоль и рис, каждому по чашке. И все? Все. Но позавчера мать, его мать, пригласила их в гости. Они поели один раз, зато славно, да, по ломтику мяса. Мать стирает белье в богатой семье, вот опа и помогает. А сегодня? Сегодня они пока не знают. Он пойдет в центр, может, найдет что-нибудь потаскать. А жена, жена пойдет половит крабов. Да, они почти каждый день едят крабов.
В этих болотах человек и краб живут за счет друг друга. Краб, черный и липкий, жиреет у порогов хижин, поедая отбросы человека, а голодный человек ловит его у своего порога, чтобы облегчить резь в желудке.
Сколько их, тощих, как крабы, мужчин, женщин, детей, в Ресифи да и в одном этом Кокуе, раскинувшемся на многие километры, сколько их?
Набежали женщины, за ними идут мужчины, со всех концов появляются детишки. Подбегает молодая мать с ребенком, завернутым в газету.
Молча смотрят на меня с тихой мольбой во взоре. Все до одного исхудалые, кожа да кости, стеклянные глаза, но отрепья опрятны и удивительной чистоты.
Мне неловко, неловко за то, что я сыт, что я хорошо одет и обут, неловко, что мне нечем поделиться с ними, неловко выспрашивать их, ворошить эту тщательно прикрытую нищету.
Какой-то мужчина тянет меня за рукав: «Я работал восемь месяцев на заводе. Я умею работать».
— И больше не работаете?
— Нет, я был болен… а тем временем мое место заняли… но сейчас я здоров.
Вмешивается какая-то женщина:
— Моего мужа нет, но он сейчас подойдет. Подождите его. Он тоже умеет работать… и у нас четверо детей.
Теперь уже меня обступили со всех сторон, виснут на руках, дергают за полу пиджака, за брюки:
— Господин, вот идет мой отец, не уходите!
— Я выдержу по десять часов в день!
— Сеньор, сеньор, я буду вам благодарен всю жизнь!
— Какой завод вы собираетесь строить?
И тут только я с ужасом понимаю: они меня приняли в своей отчаянной жажде найти работу за некоего промышленника, пришедшего нанимать людей. Мысль безумная, несбыточная… но своими нескромными вопросами я вызвал этот взрыв надежды. Столько тянущихся рук, столько тревоги, столько одержимости, толкотня… и все из-за нескольких рабочих мест, которые я мог бы предложить.
И я убежал, объятый стыдом и бессилием. Я бежал до самой машины, стоявшей метрах в ста поодаль. И когда она трогалась, я увидел, как от сбившейся растерянной толпы отделился человек с пылавшим гневом лицом и прокричал мне, молотя кулаком по воздуху: «Так ты приезжал изучать для науки нашу нищету, да?»
И он плюнул.
Они тоже бежали из деревень, затерянных в глубине страны, как люди сертана бегут в Рио или Сан-Паулу, либо в Бразилию в надежде попасть на стройку или же в Паулу-Афонсу и Трес-Мариас. Нет ничего хуже, чем осушать топь по краям сахарных плантаций или поднимать пустоши. Но хуже или лучше, это всегда голод, все тот же голод.
Если собрать вместе всех отверженных Ресифи, выйдет седьмой по величине город Бразилии. Жозуе де Кастро отзывается о городских и сельских парнях одной фразой: «Две трети из них постоянно недоедают, а одна треть пребывает в состоянии хронического истощения. У них больше не осталось желудков».
18 миллионов нордестинос не пьют молока, 23 миллиона не знают, что такое куриное яйцо. К 33–34 годам в среднем они угасают. От изнурения.
И Жозуе де Кастро, придирчиво изучив статистику производства и потребления, выносит диагноз: «Режим их питания приближается к рациону концлагерей».
Они едят очень мало, да и то только муку и соль либо же крабов, бобы. Они едят плотную, тяжелую и однообразную пищу. И вот дети бегают с раздутыми животами, переполненными водой, на грани водянки. Им не хватает всех основных витаминов и минеральных солей: кальция, железа и йода. Они волочат ноги, недоразвитые и анемичные. Анемию ко всему еще усугубляют сосущие кровь кишечные паразиты.
Правда, хотя детишки и маленькие и худущие, среди них редко увидишь искривленных: кожный фотосинтез устраняет рахит, давая в обилии витамин Д взамен отсутствующего в пище кальция. Они пьют свет, они насыщаются солнцем.
На сегодня я приглашен в гости к французскому гидрологу, известному специалисту, затребованному «Суде-пой» у специального фонда Объединенных Наций. Кухарки, молодая сердитая мулатка, приготовила изысканные яства, но я не голоден. Отравление и Кокуе еще сидят во мне. Мадам Пиоже терпеливо повествует о том, как она учила молодую мулатку правильно питаться. Недели усилий, чтобы заставить ее выпить стакан фруктового сока, месяцы, чтобы приучить ее к жареному мясу. Привыкшая с рождения к бобам, рису и сушеному мясу, она в штыки встречала новую пищу. Жозуе де Кастро комментирует:
— Веками хозяин твердил рабам, что сахар (вы бы видели, как они им обжираются, скоты!) губит желудки и заносит червей, от него выпадают зубы. Чтобы обезопасить разбитый вокруг усадьбы огород, хозяин множил запреты и лживые предостережения. Салат и овощи годны лишь для ящериц. «Бобы, сушеное мясо и маниока — вот что дает силу!» До сих пор еще живут эти суеверия, вбитые четырьмя веками окриков, угроз и обманов, породившие в результате ходячее представление: дыни дают лихорадку, фрукты — колики, а молоко с манго травит до смерти…
Супруги Пиоже, прожив по долгу службы какое-то время в сертане, прониклись его суровой поэзией, его щемящим одиночеством и пустынной нереальностью. Бразилия одарила их своими неистовыми красотами: вот и здесь этот бледный, почти белый под луной песок, голый, как кожа, убегающий вдаль на километры, светится за их окнами. Европа там, на другом конце, за этим маслянистым прибоем… Здесь никто не оспаривает, что солнце принадлежит каждому, здесь никогда не чувствуешь себя пришлым. Оба они, как и я, как все, кто побывал или живот в Бразилии, с первого часа ощущали этот гостеприимный прием, больше даже — эту охотную готовность поделиться с любым человеком воздухом или надеждами на будущее. Сердечная человечность… В Бразилии, как нигде, чувствуешь себя сроднившимся с ее людьми, обычаями и пейзажами.
Эта приветливость народа, средних слоев, интеллигенции и новых политических деятелей зашла так далеко, что даже левая пресса, не одобряя прибытия в Бразилию Жоржа Бидо, заверяет, что страна не сможет отказать в гостеприимстве изгою, хотя и осуждает его деятельность…
— Отсюда, — настоятельно советует мадам Пиоже, — начиная с Ресифи, в поездке ни в коем случае не ешьте ни салатов, ни свежих овощей. Вся вода, даже из водопровода, кишит паразитами и микробами, так что воду пить нельзя. А поскольку салат и овощи моются той же водой, не поддавайтесь соблазну. Зубы мойте минеральной водой. Фрукты?
Никаких компотов, морсов по той же причине… только если сорвете и очистите своей рукой. Как огня бойтесь свинины: отравление гарантировано. Свиньи бродят где попало, пожирают все отбросы, полны червей и прочей заразы. Креветки свежие можно, но спустя полдня они, как и рыба, портятся. Вас замучат понос и рвота. Даже вернувшись с жангад, я еще раз осматриваю товар: купленная утром рыба, полежав полчаса на этом адском пекле, разлагается в кастрюле.
Жангады с рассветом врезаются в океан. Пять-шесть легких стволов бальсы, связанных канатом, простенькая мачта с треугольным парусом, подобие руля — это те же верткие плоты, что были у индейцев, открытых Кабралем в 1500 году. Ежедневно двое-трое людей по колено в воде проводят по десять часов в открытом море на этих утлых суденышках, забираясь иногда на 80—100 километров, чтобы привезти несколько килограммов рыбы. Голубые и красные, плоскомордые и курносые, удлиненные и обрубленные, с пурпурными и розовыми плавниками, черными и фиолетовыми полосами, или желтые с темно-зелеными пятнами, больше красивые, чем съедобные, дары моря — я вижу их, уже недвижных в наполовину заполненной ивовой корзине, примотанной к бальсовым стволам. Едва на горизонте вырисовываются первые разноцветные паруса, на берегу уже толчется народ; через 20 минут дюжина жангад мягко утыкается в песок, а еще через четверть часа скудный улов продан. Какого чуда можно ждать от такой несолидной посудины? Рыбины, выловленные с таким трудом, сами, должно быть, проявили инициативу или неразумие, которое не разделяет большинство их собратьев. Туристский автобус выгружает флотилию «кодаков» и «леек»: «Какая прелесть, дорогая!», «Полуголые люди на кусках дерева!», «Красные паруса так гармонируют с коричневыми телами!». Но куски дерева не принадлежат рыбакам, хозяин сдает их в аренду за 40 процентов улова, да и то счастливчикам, ибо год па год не приходится; плохо ли, хорошо ли, но рыбаки «делают» в среднем по 30 тысяч крузейро (210 франков)[55].
Заинтересовавшись рыбной ловлей, я пытаюсь добраться до причин «лангустовой войны», начавшейся в Ресифи и в результате испортившей франко-бразильские отношения. Любопытно, что тернистый маршрут повел меня с пляжа к холодильнику, от холодильника к банку, а из банка к некоему журналисту. Рыбаки на пляже выкладывают лангустов, которых женщины собирают в сетки и складывают в сарай, где их сортируют и быстро грузят в наполненные льдом чаны в кузове автофургонов. Машина доставляет их в холодильник.
Холодильник платил рыбакам по 60 крузейро (0,4 франка) за килограмм. Французские торговцы лангустов из Бретани покупали их по 400 (2,8 франка), то есть в 7 раз дороже. Холодильник, дочернее предприятие крупного американского банка, остался пустым.
Лангусты, которых скупали всю жизнь по 0,4 франка за килограмм, а продавали в 50 раз дороже — по четыре доллара — на американском рынке, уплыли на французское судно, стоявшее на границе территориальных вод. Ну как мог бразильский коммерсант, разбогатевший за один год торговли, perder essa boca sefn fazer barulho — буквально: «выпустить кусок изо рта и не поднимать шума»? Он натравил двух депутатов, те напустили прессу, пресса поддержала, вмешался парламент… и никто, кроме инициаторов скандала, уже не помнил, из-за чего разгорелся сыр-бор, дело приобрело ярко политическую окраску. Слева бушевали против вторжения новых иностранцев: черт подери, хватит с нас одних американцев! Справа голоса разделились: одни вступились за права холодильника, другие бесились против иностранного вмешательства. Весть о прибытии французского военного судна слила враждующие голоса в дружный хор. Продолжение известно.
Менее известна подоплека дела, которую раскрыл мне один журналист в пустом коридоре акционерного банка в Ресифи. Во-первых, снимок французского военного корабля, шедшего к берегам Бразилии, доставил не бразильский самолет. Во-вторых, оказывается, со стоимости каждого килограмма отправленных в США лангустов удерживалось с молчаливого согласия отправителя и получателя 20 процентов. Эти 20 процентов в долларах не возвращались в Бразилию, а оседали в одном из манхэттенских банков на счете отправителя. Государство лишалось таким образом валюты, да и налогов тоже. Президент Варгас незадолго до самоубийства приказал начать официальное расследование фактов утаивания валюты в товарообороте Бразилия — США и при обратных расчетах США — Бразилия. В обоих случаях речь шла о выкачивании долларов из платежного баланса страны, а следовательно, о девальвации крузейро. Между прочим, журналист сравнивал цифры, заявленные при регистрации сделки в американском департаменте торговли, с одной стороны, и цены, заявленные в бразильском консульстве в Штатах. Сравнение выявило, что всего за полтора года от Бразилии этим путем было утаено только при расчетах в одном направлении 150 миллионов долларов. Та же система действовала и в обратном направлении.
Уже поздно, к тому же я заблудился. Неточный адрес или мое дурное произношение? Но антикварной лавки не было либо уже нет. Дергаю несколько звонков — высунувшимся любопытным физиономиям ничего не известно об антикваре. Внимание привлекает длинное заколоченное строение. Может, там? Антиквар сидит дома, а в лавку можно зайти с другой стороны? Обхожу кругом — ничего. Невидимый с улицы садик, густые кроны, почти сливающиеся с темнотой, деревенская тишь. Но во тьме приплясывают две светящиеся точки. Подхожу. На земле, привалившись к стволам, сидят десятка два женщин и мужчин, почти неразличимых в ночи, лишь слегка виднеются светлые платья да мои шаги отдаются на скрипучем гравии.
Ни одна из теней не шевельнулась, ни одного жеста. Ни враждебности, ни любопытства. Равнодушное ожидание.
Спрашиваю про антиквара. В ответ рассыпается женский смех. Называю себя — несколько теней подходят ил иже, расспрашивают, я отвечаю. Оказывается, я прервал собрание студенческой коммунистической ячейки, они смеются. Да, их партия запрещена, но никто не преследует. Ограничения главным образом во время выборов. Нельзя проводить открыто конференции и собрания. Нет, их газеты издаются нормально. Да, в профсоюзах у них крепкие позиции. Чем занимаются сейчас? Обучают неграмотных. Они учат вечерами читать и писать миллионы избирателей, лишенных доступа к урнам, разве это уже само по себе не программа? Конечно. Их основные принципы? В первую голову — поддержка отечественной индустрии. А крестьянство? За три года в земельные профсоюзы вступило 400 тысяч человек — большое начало. Что скажете о депутате Жулиане? Он был инициатором движения, но организатор из него никакой. Проекты аграрной реформы? Хотят, чтоб и волки были сыты, и овцы целы! Сплошные уступки. Высокая сутулая фигура склоняется надо мной, и рокочущий бас покрывает голоса: «Давайте я отвезу вас в отель, у меня здесь машина». Голос дружеский, но в бархатистом оттенке слышится твердость. Я не отказываюсь, и он везет меня двести метров до отеля. Когда я беру у портье ключ, соображаю, что даже не запомнил его лица.
Врач, залечивающий последствия моего отравления, дает мне прочесть доклад полковника медицинской службы де Ассис Пачека для государственной следственной комиссии, назначенной перед своим уходом президентом Кубичеком. Привожу его в сокращении: из 40 главных лабораторий по производству лекарств в Бразилии, говорится там, лишь семь являются собственностью бразильцев. Далее подробно рассказывается, как только с 1957 по 1959 год закрылось 101 фармацевтическое предприятие — сплошь бразильские, и уже в 1958 году 20 иностранных лабораторий контролировали 65 процентов производства и продажи лекарств… Забавная деталь: чтобы пощадить национальные чувства, фирма «Джонсон» превратилась в «Джонсон ду Бразил», а «Арбот» — в «Арбот ду Бразил». По этому поводу я вспомнил, как один балагур-кариока сказал мне: «Если увидите вывеску с «ду Бразил», знайте, что фирма наверняка иностранная». Комизм доходит до предела: так, к примеру, традиционная газета «Диарио де нотисиас» в номере от 28 августа 1961 года оповещает о преобразовании американской фармацевтической компании «Уорнер интернэшнл» в бразильское предприятие под названием «Компания Уорнера» с капиталом в 425 тысяч долларов, из которых 424 650 долларов остаются собственностью прежней фирмы, а 350 долларов принадлежат совладельцу-бразильцу… Разумеется, врач-полковник протестует против подобного «долларового кровоизлияния», как он выражается, и постепенного удушения национальной промышленности.
Губернатор Мигель Араес принимает меня за столом. На вид это типичный уроженец сертана, молчаливый И серьезный, пьет лишь молоко, скуп на улыбку. Роскошь изгнана из его окружения, здесь царит почти аскетическая простота. Будучи чиновником, а теперь губернатором, он жил и живет исключительно на свое жалованье, никаких побочных доходов. Как Селсе Фуртаду, как многие другие защитники бразильских государственных интересов, он слывет неподкупным — символ новых времен. Эпоха снисхождений и взяточничества отмирает, наступает время справедливости. Горьковатый юмор: «Вас не пугает, — смеясь спрашивает он, — что вы сидите и попиваете молоко с красным губернатором Пернамбуку?» В дальнейшем он первым в Бразилии с энтузиазмом встретит энциклику Иоанна XXIII и вместе со студентами предложит, чтобы ему была вручена премия мира.
Из него невозможно выжать оценку, даже слово о событиях, потрясающих страну на всем протяжении от Риу-Гранди-ду-Сул до Амазонки, или хотя бы мнение о проектах аграрных реформ. Он молчит с упрямством уроженца полигона засухи. На вопрос о положении в Ресифи он отсылает меня к официальному бюллетеню штата Пернамбуку, изданному его предшественниками: 85 процентов домов — глинобитные постройки, лишь 10 процентов из них имеют водопровод, 40 процентов — электричество; один дом из 950 имеет канализацию, город (300 тысяч жителей в 1940 году, 500 тысяч в 1950 году, 800 тысяч в 1960 году) дергается в голодных судорогах.
Его ближайшая программа укладывается в одну фразу и четыре пункта. Прежде всего: применять законность ко всем без исключения. Никаких полюбовных сделок, никаких жеито и комбинаций. Равноправие и справедливость.
Отсюда вытекают четыре пункта: дать мелким владельцам из глубин, по границам полигона засухи, кредиты дли внедрения продовольственных культур; открыть в этой связи в Ресифи централизованный рынок под контролем губернатора, с тем чтобы избегать затоваривания и понизить цены на важнейшие пищевые продукты; установить с помощью центрального правительства строгий минимум зарплаты в 15 тысяч крузейро (105 франков), чего никогда не знала сахарная зона; в самом Ресифи развернуть строительство дешевых жилищ. Больше я не добился ни единого слова. Только уточнение: «Если в Бразилии проголосуют за аграрную реформу, мы внесем соответствующие изменения».
В последний раз я увидел его в воскресенье утром в окружении помощников на рабочем заседании, с осунувшимся от усталости лицом, но такого же деятельного и неразговорчивого. Четыре минуты уделил мне секретарь по здравоохранению Мигель Невтон:
— Детская смертность в Ресифи в возрасте до одного года достигает 300 на 1000; в глубине штата — 500 на 1000 человек; в школах Ресифи 77 процентов детей поражены кишечными заболеваниями, в основном двумя видами паразитов: анкилостомозом и шистоматозом; в глубинке 80 процентов всего населения больны либо тем, либо другим.
Такой выглядит сегодня сахарная земля.