Коль всюду разбой, достатка не жди.
Натал остается в памяти лишь куском звенящей москитами ночи, где мы опускаемся, чтобы набрать горючего. Его качают ручной помпой из бочек в слепящем свете фар какого-то джипа. Сюда после трехтысячекилометрового перелета через Южную Атлантику садился Мермоз, летевший, голый по пояс, над самыми волнами, осыпаемый солеными брызгами пенистых валов. После 1936 года ни один одномоторный самолет, несмотря па все успехи авиации, не решился повторить будничный подвиг пионеров Аэропосталя, летавших из Дакара в Бразилию; сейчас четырехмоторные машины «Эр Франс» направляются прямо в Рио-де-Жанейро, а Наталю остался лишь его ореол отгремевшей эпопеи.
Как и весь штат Риу-Гранди-ду-Норти, город взволнован вступлением в должность вновь избранного губернатора. Едва заняв свое кресло, он назначил следственную комиссию для разбора финансовой деятельности своего предшественника, и вся пресса от Ояпока до Риу-Гранди публикует один разоблачительный материал за другим. Обвинения сыплются как из рога изобилия. В предчувствии этого бывший губернатор перед своим уходом изъял все официальные документы, по которым можно было бы установить его виновность. Выявилось, что оп накупил на общественные деньги автомашин по 300 тысяч крузейро и отдал за бесценок своим приверженцам, которые их перепродали по прежней стоимости. Разница пошла на предвыборную кампанию. Прочие суммы просто-напросто раздавались политическим руководителям провинции. Он же присвоил миллионы, выделенные федеральным правительством для помощи жертвам страшнейшей засухи на полигоне в 1958 году, когда на северо-востоке гибли тысячи людей. Он же, получив сначала 27 миллионов, а затем 59 миллионов от федерального министерства образования, растратил их… без малейшего отчета. Он же учредил за три последних месяца своего правления 2 тысячи чиновничьих должностей, которые опустошили кассу… Все это вынудило нового губернатора предложить поправку к конституции штата о запрещении назначать на государственную службу прямых родственников губернатора, председателя законодательного собрания и верховного судьи позднее чем за шесть месяцев до истечения их мандата на правление. Назначение будет производиться путем конкурса, объявленного в официальной газете штата, с последующим утверждением губернатора. Бывший губернатор, теперь, сенатор, заседающий в Бразилии, выступил с решительным протестом, его поддерживает лидер Национально-демократического союза (консерватор). Поглядим, что будет дальше! Но дело это показательно в том смысле, что движение против коррупции дошло даже до самых далеких земель, где хозяйничают всесильные латифундисты… Бразилия приходит в движение.
От Форталезы за двадцать минут, проведенных в удушье ночи, остаются в памяти лишь побеленные стены полевого аэровокзала, на которых дико выглядят намалеванные плакаты местного «Лайонз-клаба». Стародавнее занятие состоятельных английских коммерсантов привлекло завистливых нуворишей— друзей Бориса… За вратами ночи в нескольких десятках километров расстилается полигон засухи, но я поднимаюсь к экватору, все дальше и дальше на север, к набухшим от влаги лесистым землям, где меня ждет зеленое неистовство девственного леса, рыбы-людоеды, бабочки величиной с ладонь и восемнадцатиметровые змеи, инферну верде — зеленый ад, страна Амазония.
Не знаю, что это было, — желание узрить наяву грезы детства или любопытное стремление заглянуть в доисторический хаос, прожитый нашим светом, но стена первобытных джунглей, деревья, толпой сбившиеся на площади в 300 миллионов гектаров, переплетение лиан, чащи с редкими просеками и зеленоватый тревожный от кажущейся неподвижности полумрак, колышущаяся пустыня, где на квадратный километр приходится по полжителя, неудержимо манят меня, несмотря на шипящих и бесшумных змей, кровожадных клещей и москитов, муравьев с палец длиной и пауков размером в птицу. Разве каждое четвертое дерево в мире не растет в бассейне Амазонки?
В моих мечтах уже плывет Амазонка — титан, растянувшийся на 5500 километров, с 1100 притоками, расходящийся на 300 километров вширь при встрече с Атлантикой и выпускающий в океан пресное течение, уходящее на 150 километров от берега, — река, не перекрытая пока что ни одним мостом, плотиной или дамбой, в дикой ярости вздувающаяся на 20 метров в высоту во время разлива и величественно разливающаяся на территории, где уместилась бы Франция, река, вырывающая из своих нетвердых берегов целые кручи, несущая на своей поблескивающей спине купы стоящих торчмя деревьев и великодушно позволяющая жить на этих плавучих островах кабоклос, вечно кочующим из конца в конец под тоскливый перебор гитар. Как будто здесь вчера случился всемирный потоп: каждый пятый литр пресной воды в мире принадлежит Амазонке.
Золотой рай — Эльдорадо поджидает на еще рассеянных по карте «белых пятнах» своего более счастливого Фосетта; 8 тысяч пород деревьев с нежно-розовой и темно-коричневой, фиолетовой и бежевой древесиной не познали еще лезвия топора; марганец, железо, медь, титан и вольфрам — все необходимое для расцвета индустрии покоится в первозданном виде под слоем земли, не потревоженной холодным прикосновением ножа бульдозера. И это водно-древесное царство прозябает в своих зыбких границах, с грехом пополам прокармливая на территории, равной по величине Европе, каких-то 8 миллионов анемичных и заморенных существ, в то время как, по данным ООН, оно может приютить и прокормить один миллиард людей. Проклятая и неприступная земля или же неведомый — Антарктиду мы знаем лучше — и заброшенный рай?
Я въезжаю в Амазонию из-за кулис, через Сан Луис. В 500 километрах от реки-моря в 1612 году Ив д’Эвре основал первый город зеленого ада и стал его летописцем. Ведь Генрих IV тоже обратил свой взор на эти сахарные земли — предмет распри между португальцами, голландцами и англичанами — и в 1605 году дал генерал-лейтенанту де Ля Ревардьеру жалованную грамоту: покорять. Раз португальцы укреплялись по побережью от Ресифи до Баии, почему не подняться дальше к экватору, где свободной земли хоть отбавляй… вместо того, чтобы натыкаться на пики, попадать под ядра и разгрызать форты? В 1612 году снаряжается флотилия на Мараньян, куда она и прибывает через пять месяцев. Ив д’Эвре, монах той самой обители, которую Екатерина Медичи заложила в 1575 году на улице Сент-Оноре напротив сада Тюильри, едет туда во главе четырех капуцинов под началом адмирала Разилли. После провала экспедиции Виллегэньона средневековая Франция пытает свой последний шанс. Ступив на берег, Ив вонзает в землю крест, объявляя ее владением бога и Франции. Песнопения, мушкетные залпы — человек тридцать насмерть перепуганных голых раскрашенных и разукрашенных перьями индейцев меняют национальность.
Первостепенная и решающая операция — укрепиться. Индейцам передают приглашение участвовать в деле.
«Среди них началось, — пишет Ив д’Эвре, — немалое соперничество, кто больше сделает ездок и привезет корзин с землей».
Работы двигались споро.
«Мягким обращением от индейцев можно добиться чего угодно».
Общительный нрав французов пришелся по душе индейцам, и в особенности индеанкам. Тупинамбы ассимилировались так хорошо, что через несколько месяцев, проведенных бок о бок, среди них появились уже собственные портные, жестянщики, сапожники, пахари, плотники. Ив д’Эвре с радостью заносит это в свою хронику, умиляясь их здоровому быту, их поклонению прошлому, уважению к старикам и пылкой любви к детям.
В июле 1613 года Ля Ревардьер вспоминает о своих жалованных грамотах и, не страшась изнурительного климата, отправляется с 40 солдатами, 10 матросами и 20 индейцами расширять владения. Он проходит 500 километров до устья Амазонки, поднимается по Паре, затем по Токантинсу, устанавливает кресты, нарезает владения, вмешивается в междоусобицу племен, заключает союзы… но вскоре вынужден вернуться: над фантастическим, почти двухтысячекилометровым рейдом нависла угроза в отправной точке.
В 1614 году португальцы осаждают брошенную на произвол судьбы колонию. 200 французов и 1500 индейцев долго, но безуспешно сопротивляются. Ля Ревардьер по возвращении попадает на три года в португальский плен. Ив д’Эвре, не выдержав климата, за несколько месяцев до этого уезжает во Францию, чтобы посвятить остаток жизни мемуарам об этой второй и столь же бесславной попытке основать Бразильскую Францию. Книга была затем уничтожена по указу, подписанному Людовиком XIII: «Мы опасаемся, что отдельные пассажи вызовут гнев испанского двора», под власть которого попала Португалия в 1580 году. Остался один-единственный экземпляр — тот самый, который я прочел и пересказал вам в главных чертах.
В Сан-Луисе, куда я сажусь липкой ночью под теплым дождиком, вновь мучимый дизентерией, следы Бразильской Франции искать бесполезно. Меня встречает человек, выделенный руководством «Судены». В машину садимся вместе с молодым врачом, летевшим тем же самолетом куда-то в лесную глушь. У меня едва хватает сил устало поднять глаза на высвеченные прожекторами пальмы и приземистые, ярко выкрашенные домики, неожиданно вынырнувшие из темноты. На следующее утро четырехместный самолетик должен забрать нас с доктором, а перед этим последним прыжком в глубь джунглей я рассказываю ему о своей дизентерии, как она грызет внутренности, выворачивает их тошнотами и рвотой, после которой голова пусто гудит, а ноги подкашиваются при ходьбе. Он дружески хлопает меня по плечу и говорит, что здесь это обычное дело. Три укола — и все успокоится.
Однако вечером нас ожидают неприятности. Обход аптек с доктором влажным тропическим вечером не дает результатов. Ни в одной нет необходимых ампул для инъекции. Осатанев от изнеможения, истекая потом, хотя солнце уже давно зашло, я тупо обвожу взором полки, где громоздятся банки и склянки всех цветов и размеров, в основном с ваксой и зубной пастой. Аптекарю в Бразилии не требуется диплома (фармакопея такая же коммерция, как и все прочие), сегодня он торгует лекарствами, завтра — книгами, и наоборот. Во всем стотысячном городе ни у одного продавца пилюль не сыскать того, что мне нужно. А если заказать даже с доставкой самолетом, пройдет не меньше недели.
Молодой врач решает: «Ладно, пока диета. А в Пинда-ре-Мирине я вас вылечу!»
Но в отеле я узнаю, что самолет чинится и нам предстоит прождать здесь еще сутки. Днем больше, днем меньше — в тропиках это не имеет значения! Но лишний день с тяжестью в больном животе, с ватной головой…
С приближением ночи термометр не опускается, и я ворочаюсь в поту: 32 градуса! Простыню хоть выжимай, но я заворачиваюсь в нее, ложусь на пол — другого выхода нет — и погружаюсь на двенадцать часов в кошмары дурного сна, убаюканный волнами близкой Атлантики.
Назавтра в полдень, вместо того чтобы спрятаться в тени домов, решаюсь перейти площадь по диагонали и схватываю жесточайшую мигрень, а подойдя к двум оборвышам купить «Жорнал до Бразил», вызываю драку: они оба засекли во мне иностранца и теперь пытаются продать газеты по двойной цене. «Нью-Йорк тайме» резко критикует позицию Ласерды в отношении конгресса в поддержку Кубы: губернатора ругают за то, что он придал этому мелкому событию такое значение.
Тарелка риса, и я вновь заворачиваюсь в свою простыню.
Жара и дизентерия одолели настолько, что на следующее утро, забираясь в самолетик, я все еще клюю носом. Но напряжение и тревога быстро заставляют меня очнуться. Самолет пляшет в облаках, а я с подчеркнутым безразличием гляжу на руки пилота, без устали управляющие рычагами. Капли дождя, с сухим треском разбивающиеся о плексиглас, возвещают близкую, не далее чем в полкилометре от нас, грозу. И сидя в этом небесном клопе, где мы четверо в напряженном молчании ждем своей участи, я вдруг с тоской вспоминаю «боинг» Эр Франса, который два месяца назад, ни разу не качнувшись, перенес меня из Орли в Бразилию.
Начинается сезон дождей, вся Амазония сочится водой. День делится на двухчасовые отрезки: два часа обжигающего солнца, два часа дождя, два часа жары, два часа воды… иногда только случается коричневая проливная гроза вроде той, что движется сейчас на нас, загородив горизонт и скрыв землю, задернув от нас мир непроницаемым занавесом. Враждебный мир, над которым мы пролетаем.
В тысяче метров под нами невидимое скопище деревьев, миллионы деревьев, локоть к локтю выстроившихся по стойке «смирно», замерших, как плотно сбившаяся всемогущая армия, жестокая и неумолимая.
И мы четверо храним напряженное молчание и сидим такие бледные потому, что знаем: и падение и мягкая посадка здесь одинаково означают смерть.
В этой чаще деревьев, лиан, зарослей и кустарников, в этом сплетении ветвей, стволов и корней пройти 30 километров за две недели — достижение… а мы уже в шестидесяти километрах от ближайшего поселка. И потом еще надо знать, где искать нас… суметь обнаружить в этом зеленом ковре — с таким же успехом можно искать в ворсистом ковре оброненную булавку.
Но внезапно налетевший ветер сбивает грозу, и мы обходим ее справа, слегка покачав крыльями, чтобы вынырнуть к щедро льющему свое тепло солнцу. Мы смеемся чуть-чуть, украдкой. Ведь теперь взор уходит до самого горизонта, ведь теперь солнце жжет голову и небо выставляет напоказ свою синеву, а впереди лес, нескончаемый лес, насколько хватает глаз, и еще дальше, до бесконечности.
Разве можно сдержаться при виде этой ошеломляющей монотонной красоты!
Широкий круг при заходе на грунтовую посадочную полосу — и мне открывается Пиндаре-Мирин, дома, жмущиеся вдоль вздувшейся речки, и улички, обезлюденные жарой. Последний толчок стряхивает с нас навеянное лесом оцепенение.
Глинобитные облезлые жилища, терпкая пыль, густым слоем лежащая на земле и взвихряющаяся при малейшем ветре, проникает во все поры; у домов ни ставен, ни дверей, полуголые ребятишки с раздутыми животами и тоненькими ножками таскают на веревке какую-то ящерицу в тени бараков, где бродят черные худые свиньи и козы с длинной перепутанной шерстью.
Несколько босоногих женщин с изможденными лицами высовываются на мгновение из проемов, служащих дверью. Я слежу взглядом, куда они исчезают, и вижу неровный утрамбованный пол, перегородки из пальмовых ветвей, но не вижу ни кроватей, ни стола, ни стула, ничего… разве что вдруг допотопный утюг, облупленный кофейник, совершенно случайную здесь скамейку да обветшалый гамак.
Я поселился у молодого врача в кирпичном доме, под крышей, черепица для которой шла сюда две недели пароходом; внутри дома не доходящие доверху перегородки, похожие на декорации кинопавильона, оживлены книгами. Роскошь! Ее усугубляет еще керосиновый холодильник, проигрыватель на батарейках и бензиновые лампы. Электричество остается привилегией фазендейро, который ежевечерне иллюминирует персональным движком свой дворец, нахально светящийся в кромешной тьме. Водопровод охлаждает лишь в мечтах воспаленные от тягостной жары головы; действительность представлена царящим посреди кухни обычным керамическим фильтром. Пить, не рискуя угрозой тифа и прочих серьезных неприятностей, можно только из него.
За 300 метров пути от посадочной полосы до комнаты рубашка и брюки успевают прилипнуть к телу, я вновь весь мокрый. Термометр на побеленной стене в тени крыши фиксирует 37 градусов. Я набираю ручным насосом в бак воды, обливаюсь и вытягиваюсь на несколько минут.
Карлейль зовет меня, Карлейль нервничает, Карлейль будит меня. Оказывается, уже час, как я сплю, а Карлейля ждут в диспансере «Судены»: он ведет меня на первый укол. Здесь у них образцовая аптека, пополняемая из Ресифи. Трое врачей работают в три смены, круглосуточно, изнемогая от жары и пациентов. До «Судены», которая лечит бесплатно, здесь не знали ни врача, ни помощи. Мужчины и женщины, дети приезжают теперь порой за двести километров на лодке, чтобы сделать перевязку или взять коробку пилюль. В глубине Мараньяна один врач приходится на 24 тысячи человек.
Выхожу из-под тени крыши и попадаю под палящий душ. Двое голых ребятишек пуляют камнями в разлегшуюся под стеной свинью. В коридорах диспансера толпятся мужчины в широкополых соломенных шляпах и деформированные беспрерывными родами женщины со спящими детьми на руках. Люди, как и шаткие бараки, сверкают все той же тщательнейшей чистотой. Карлейль делает мне укол и начинает принимать очередь больных, которая иссякает лишь к десяти часам вечера. Уставший и понурый, он изливает мне при свете керосиновой лампы душу, пытаясь сбросить с себя груз увиденного за день: «Женщина, лицо все съедено волчанкой, фиолетовая каша, гниль. Ввел зеркало в носовую полость проверить глубину поражения. Ничего не разобрать. Стал вынимать назад зеркало, чуть не вытянул пол-лица». Традиционная врачебная бесстрастность изменяет ему: «Другая с одиннадцатимесячным мальчонкой. Весь свернулся в комок, как зародыш. Такой исхудалый, такой хрупкий, что даже страшно прикоснуться. Прозрачный. Не кости, а стебельки. Едва взял его, он начал остывать: уже мертв. Она так и ушла, ни слова». Глаза у Карлейля за стеклами очков, несмотря на Моцарта, что крутится на проигрывателе, загораются яростным огнем: «Половина детишек умирает, не дожив до пяти лет. Если они рождаются живыми, у них один шанс из двух через пять лет превратиться в ангелочков. Если будут жить… 81,8 процента населения носит в себе по меньшей мере один из двух видов кишечных паразитов, 64 процента школьников поражены трахомой, 34 процента мучает малярия и 6 процентов проказа».
Целый день бродил я по Пиндаре-Мирину. На окраине этого городка с 4 тысячами жителей торчит остывшая труба сахарного завода. Закат сахарной эры убил его, но 25 фазендейро остались на месте, только теперь их поля вместо тростника засеяны бобами и рисом. За 6–8 тысяч крузейро в месяц замученные паразитами и малярией люди гнут хребет на плохо возделанных землях, безразличные ко всему от усталости, ради барышей латифундистов, поставляющих продукты в Сан-Луис и раскатывающих на шикарных авто. Пузатая баржа грузится мешками бобов, а трое подростков ползают по земле между складом и причалом, собирая упавшие зернышки. На столбах, к которым зачаливают баржи, сидят урубу с голыми шеями, окаймленными черным, траурным оперением; мрачные, как дурная весть, они четко вырисовываются в светлом небе; время от времени они лениво взмахивают своими громадными крыльями, чтобы полакомиться куском падали, вновь садятся на столбы и вновь взлетают, едва завидят поживу. Эти птицы очищают окрестности от нечистот, поэтому их не трогают. Двое ребятишек лет пяти шести, совершенно голые, пытаются отобрать у них ребра какой-то дохлятины, где висят рваные лохмотья черного мяса. Это игра. Урубу вперевалку прыгают по земле, цепкими своими клювами захватив падаль, дети тянут ее к себе, какое-то мгновение силы равны, потом мясо рвется, довольная птица улетает. Ее сменяет вторая, и забава продолжается.
Что замышляют сотворить «Судена» и Сельсе Фуртаду в этом рассаднике бактерий?
51 человек — инженеры, агрономы, врачи и экономисты, сплошь молодежь, причем такая, что их тридцатилетний руководитель Эванильду выглядит просто пожилым, — во главе 200 плотников, механиков, токарей, столяров и шоферов отправились добровольцами в царство зеленого ада, чтобы основать в этой заразной глухомани, где свиньи гуляют без присмотра и все источники кишат бациллами, первые образцовые хозяйства и заложить первые очаги местной промышленности. На это им не удалось получить ни единого доллара от «Союза ради прогресса».
Вооруженные знаниями пионеры научного покорения открыли новую эру. Заваленную добром Амазонию всю жизнь грабили, но никогда не эксплуатировали. Испанцы и португальцы искали здесь золото, каучуковый бум в начале века привлек сюда тысячи авантюристов, жаждущих латекса, но они схлынули, оставив царство москитов еще более пустым, чем раньше. Форд в 1925 году попытался наладить в Сантарене производство резины, но погорел, влив сюда немало миллионов долларов; вторая мировая война родила некое подобие деятельности, которая умерла с ее окончанием. Деревья, вода и москиты поглотили все следы этих начинаний, имевших целью освоить вдоль водных путей кусок Амазонии. Попав с первого дня в окружение тысяч гектаров девственного леса и не желая предпринимать ничего долговечного, все эти близорукие рыцари наживы быстро шли к катастрофе, наделив Амазонию репутацией убийцы. Никто не приезжал сюда, чтобы обосноваться, только лишь качать лежащее на поверхности богатство и вновь идти искать его дальше. Сотни тысяч, миллионы людей погибли на этом, единицы сколотили колоссальнейшие состояния, но Амазония по-прежнему осталась краем авантюристов и искателей счастливого случая, краем медленной смерти, пустыней, захлестнутой лесами, реками, мошкарой и змеями, краем непознанных подземных кладов; «Судена» впервые порывает с пиратством.
Проектом намечено освоить 30 тысяч квадратных километров — почти Швейцария — и укрепиться на одном из рубежей необъятного леса. Освоение впервые пойдет по континенту, а не вдоль водных путей. Эванильду предлагает облететь район на самолетике одного из добровольцев. Пухлый гигант с простецкой улыбкой, но стальными кулаками, сын мелкого торговца с полигона засухи — поистине колыбели настоящих мужчин, он получил свое инженерное образование, грызя науку вечерами, в то время как днем носил поварскую куртку или фуражку рассыльного; от трудной юности он унаследовал, как это часто бывает, крепкую душевную закалку. И вот он показывает мне свои необозримые владения, безбрежное пространство, где 250 волонтеров намерены через десять лет расселить 2 миллиона человек; их решимость не угасает при виде ничем не нарушаемой картины — деревья, деревья, деревья… и вода. Самолет летит на высоте 300 метров вдоль светло-зеленого следа на фоне темной растительности — бывшей дороги Форталеза — Белен, отвоеванной лесом. Чтобы ездить по ней, не хватило грузовиков, чахлая торговля не оправдывала поездок, не было рабочей силы, чтобы следить за ней. По обочине светлого следа на месте утонувшей дороги время от времени появляются прилепившиеся друг к другу бараки, вытянувшиеся гуськом вдоль мертвой оси, как нескончаемый почетный караул. «Самый длинный в мире проспект, — иронизирует Эванильду, — 108 километров развалюшек в одной линии».
На одном конце Пиндаре-Мирин; на другом — Тури, куда мы направляемся. И вдоль этого триумфального пути, поглощенного лесом, 60 тысяч мужчин, женщин, детей; уцелевшие от последней засухи на полигоне; вначале они осели на востоке Мараньяна, по океанскому побережью близко к центрам цивилизации, но оттуда их прогнала полиция фазендейро, и два года назад они прибыли сюда пешком и на лодках в поисках свободной земли. Здесь и обосновались в уверенности, что проект даст им жизнь, питаясь пока надеждой, горстью риса и маниоком. Надежда какое-то время помогает переваривать голод.
Тури — пять домов и грунтовая полоса, на которую мы приземляемся. Едва успеваем выбраться из кабины, едва успеваем пожать руки первым встречающим, начинается баталия. Тучи назойливых москитов впиваются в тело и сосут кровь. Двое агрономов являют вспухшие лица, руки и ноги, сплошь покрытые множеством кровоточащих точек. Изображаем руками мельницу над головой, шлепаем себя изо всех сил — никакого эффекта. Здравомыслие подсказывает: нужно проявить терпение, но воля сдает под натиском врага и пятиминутки ожидания перемежаются с яростным чесанием.
В сопровождении этих кровопийц, пытающих нас на медленном огне, обходим посевы клещевины и сладкого картофеля, стручкового перца и бобов. Плантации то разделены на правильные квадраты, то вытянуты в линию. Здесь кропотливо изучаются различные сорта одного вида. В Тури экспериментируются культуры будущего проекта; на опытной станции уточняется наилучший вариант будущего севооборота, наиболее эффективный сорт. Под покровом леса буйно произрастают лишь малопродуктивные сорта, но, едва покров убирают, сумасшедшее солнце сжигает землю, выпаривает все соли, а бурные ливни вымывают их, так две благодатные стихии — солнце и вода — соединенными усилиями губят всякое культурное растение. Что же, любая попытка обречена? Тури впервые научно доказывает обратное. Добровольцы-агрономы из «Судены» с помощью правительственных кредитов выработали, не устрашившись москитов, действенную амазонскую агрономию: грядки густо посаженных широколистых растений перемежаются с грядками длинностебельных и редколистых или смешиваются оба вида на одном гектаре, либо же культивируются два года подряд широколистые, затем один год редколистые, а потом вновь два года густо сажаются спасительные широколистые. И беспрерывно варьировать, все время, чтобы клещевина сменяла фасоль, и лишь после нее — перец… Затея обречена на долгие годы, зато после хозяйство даст фантастическую прибыль. Изобретательные агрономы даже ставят опыты, пробуя сеять между лесными полосами, однако терпение, выводы можно будет сделать через несколько недель. Москиты не отстают, солнце поднялось над макушкой, и наши тени исчезли, на рубашке Эванильду расползаются пятна от пота. Полдень. Может, перекусим или продолжим осмотр? Продолжим. Спасаясь от обжигающих лучец, заходим, направляясь к дальнему экспериментальному полю, в джунгли. Солнце и москиты отстают.
Тяжелая сырость, сочащаяся по ветвям, хлюпающая, как набухшая губка, жирная почва, липкий, густой, застойный воздух, ни звука, не шелохнется листок, не пролетит, не чирикнет птица. Зеленая, плотная, упругая масса мертво застыла, погруженная в кладбищенскую тишину. Неподвижные лианы карабкаются на приступ деревьев и свисают сверху тесно переплетенными космами; громадные папоротники стоят стебель к стеблю сомкнутыми рядами, будто в ожидании церемониального марша; деревья, не колыхнув ветвями, сгрудились, обнялись, вошли друг в друга, и даже шипы, которые угадываются в полумраке, кажутся безобидными, настолько недвижны они в зеленоватом, как вода, сумраке. Может, я на дне моря?
Но вот первый шаг — и лиана преграждает мне путь, я склоняюсь; второй шаг — и меня берут в плен папоротники, приходится перелезать через них, на третьем шаге я вынужден прыгать через упавший ствол, и тут же преграда из шипов гонит меня в обход, я продвигаюсь, окруженный, обложенный со всех сторон, два шага вправо, два шага влево, будто отплясывая самбу на карнавале; повсюду рассыпаны тысячи потаенных ловушек немого, враждебного леса, оказывающего в угрюмом молчании сопротивление каждому шагу. Отодвинутая лиана звенит, как струна, примятый ногой папоротник танцует кругами, задетая случайно ветка подскакивает как ужаленная.
Метров через тридцать я останавливаюсь, позади уже вновь воцарилась неподвижность. Ничто больше не выдает движения, лес сомкнулся у меня за спиной. А впереди я должен силой прорубать себе дверь в бесстрастной и непроницаемой стене растительности. Как узнать, куда идти? Хоть бы какой-нибудь знак или намек — ничего. Полное враждебное безразличие. Зеленый ад.
Один я бы испугался.
Но вот мы снова сходимся врукопашную с солнцем. Снова перед глазами расстилаются зеленые, желтые и коричневые гряды технических и пищевых культур, тщательно возделанных на отвоеванной земле. Здесь — хлопок, там — рис, в другом месте — маниок, сезам.
Москиты вновь обнаружили нас, лицо Эванильду на глазах вспухает. У меня вспотели даже веки, соленые струйки стекают по щекам, на губах все тот же соленый привкус, карманы промокли вместе с блокнотом внутри. Я медлен то переступаю отяжелевшими ногами, голова идет кругом, глаза горят… в домике добровольцев я залпом выпиваю восемь стаканов гуараны. От запястья до локтя руки у меня сплошь в крови. Я и не заметил, что многосотенное стадо москитов там основательно попаслось. Десять дней спустя, уже плывя на пароходе по Мадейре, я все еще выковыривал — чтобы каким-то занятием скрасить зрелище унылых берегов — из-под кожи черноватые иголочки, вызывавшие раздражение.
Вкупе с водой и лесом клещи и москиты составляют триединый бич бассейна Амазонки. Лес, в котором из крупных животных водится лишь травоядный тапир, зверь боязливый и уравновешенный, кишит свирепыми агрессивными и всепожирающими насекомыми.
Укус крохотной черной йенни так же болезнен, как ожог сигаретой; исследователи и путешественники погибали за неделю от этой нескончаемой пытки, сходили с ума от бессонницы. Маленькая пиуме залезает под любой накомарник и оставляет после себя огромный волдырь, наполненный черной кровью; четырех ее укусов вполне достаточно, чтобы превратить цветущую, напоминающую персик кожу в сморщенную темную тряпку. Когда коричневая тебанидае вонзает в тело свой сантиметровый хобот, человек не в силах сдержать крик. Однако умирают от этого редко; хуже всего, что атакующая мошкара разносит малярию, желтую лихорадку и болезнь Шагаса среди и без того уже редкого населения. Кто сочтет живых мертвецов, еще влачащих ноги между двумя приступами болотной лихорадки? Клещи и москиты опустошают наполовину контингент амазонцев.
Покинуть Пиндаре-Мирин можно лишь самолетом до Сан-Луиса. Я безропотно подчиняюсь ритму тропической жизни: поднимаюсь с зарей, забываюсь трудным сном во время самой свирепой жары и подолгу беседую по вечерам с Эванильду, его помощниками и Карлейлем за бутылкой батида[56], которого я, правда, не пью. Сижу за партой открытой пионерами средней школы, где они преподают; кипячу шприцы Карлейлю, после уколов которого я воспрянул духом; хожу на стройку административного центра и выспрашиваю, выспрашиваю подробности о проекте.
Каждой семье выделят 50 гектаров земли, они будут обрабатывать ее, но без права продажи. 50 семей составят нуклео[57] с колонкой питьевой воды, складом и кооперативным магазином, футбольным полем (как же без него!) и медпунктом, то есть это будет общественная собственность плюс индивидуальная обработка. Назначенный агроном и выборный председатель будут управлять один хозяйством, другой людьми. Каждый хозяин будет продавать урожай в нуклео по твердой цене. Бобы, рис и сладкий картофель обеспечат существование; латекс, какао, масличные и кокосовые пальмы послужат дополнением. Бананы, клещевина, стручковый перец и касторка должны дать жизнь будущим заводам и рынкам северо-востока. Животноводство будет развиваться по вкусу каждого. Диспансер и врач на каждые семь нуклео, кинотеатр, больница и мэрия — на каждые четырнадцать. На все вопросы, даже самые коварные, я получаю ответ. А промышленность? Бесспорно, в первую очередь деревообрабатывающая. Первая лесопилка действует уже с 1963 года, первые стулья, шкафы, столы должны выйти в начале 1964 года… сделанные на месте в зеленом аду. Затем был сооружен кирпично-черепичный завод, он уже работает, дни глинобитных бараков сочтены. Далее в проекте — мясохладобойня, маслозавод, фабрика мыла, целлюлозы, банановой и кукурузной муки, а еще позже — обувная фабрика и домостроительный завод… Сельское хозяйство займет треть рабочих рук, промышленность, торговля и обслуживание — остальное. Нет-нет, проект вовсе не намерен запереть на задворках земли несколько сот тысяч добровольных ссыльных, он предусматривает начать научное освоение печально знаменитой Амазонии. Освоить вначале один угол, наладить сельское хозяйство, заложить промышленность, поселить сюда за 10 лет миллиона полтора человек. В конце 1964 года 5 тысяч фермерских семей, разбитых на 100 нуклео, скажут свое слово и дадут возможность сделать первые конкретные выводы, а возможно, и изменить порядок начинаний: ведь пионеры не праздные мечтатели и главного человеческого сырья — энергии им не занимать. Здравоохранение? Карлейль координирует деятельность Национальной службы по борьбе с сельской эндемией, противочумного института и центра ликвидации туберкулеза, не считая собственного диспансера. Первостепенная задача — выявить переносчиков малярии — уже выполнена. Теперь предстоит опылить ДДТ весь район. Следующая волна будет направлена против кишечных паразитов: «Судена» предусматривает постепенность начинаний. А уровень жизни? Эванильду уже сделал подсчеты: «От 800 тысяч до 1 миллиона 200 тысяч крузейро дохода в год на семью к концу пятого года». Это вместо 80—100 тысяч крузейро в среднем и то же на семью, то же за год, в том же Пиндаре-Мирине — сумма, которую платят батракам 25 местных помещиков. Ясно, что они далеко не восхищены проектом. Причем в такой степени, что на этой неделе к местной полиции на подмогу был вызван армейский патруль, так на всякий случай.
Мы крепко, по-бразильски, обнялись у самолетного трапа, последний раз дружески на краю взлетной полосы похлопали друг друга по плечам. Эванильду, Карлейль… безвестные пионеры науки, одержимые энтузиасты, обрекшие себя на съедение москитам, дизентерию и жару для того, чтобы оживить Амазонию и хоть немного в одном месте — на северо-востоке — утолить голод, терзающий наш мир.