А Семенова летела на крыльях. Началось со звонка маститого критика музыковеда Клюгера: он попросил об интервью, они встретились в холле Швицгофера, сидели под пальмой за столиком круглым, и чашечки с золотым ободком поблескивали как улыбались, и ароматный кофе бразильский щекотал стенки изящных ноздрей пианистки.
«Как хороша! — сказал себе Клюгер, — Штеттера можно понять». Хорошо бы послушать игру этой чудной славянки с глазами газели, она вкладывает в нее, возможно, всю душу, но некогда: статейка о восходящей звезде должна появится завтра. Газета живет один день. Если же увлеченье винодела серьезно, то придется писать в бернский журнал. Тот живет месяц. О книге думать рано: неизвестно, во что выльются их отношения, хотя намерения католика Штеттера, несомненно, серьезны: таким состояньем не шутят. И не оно принадлежит Штеттеру, а он ему, и вместе они — городу и стране.
— Расскажите мне о вашем детстве, Надеж, — попросил Клюгер. — Оно ведь прошло среди гор вроде наших? Есть ли в ваших местах леса, где юное ухо впервые слышит пение птиц?
— Собирать хлопок я не любила, — сказала Надежда. — Пальцы становились грубыми и болели.
Клюгер не понимал.
— Хлопок? Почему вы его собирали? Инициация советского подростка? Посвящение во взрослого? И почему руками?
Надеж побледнела, словно хлопок, о котором обмолвилась. Стоит начать объяснение, как оно поведет дальше и дальше от этих синих гор, от озера с лебедями, от высоких залитых солнцем окон. От человеческой жизни. Это опасно: ад своих детей караулит, зовет назад своих Эвридик.
— Я не смогу вам сразу всё объяснить! — сказала Семенова с отчаянием в голосе.
— Хорошо, хорошо! — испугался музыковед. — Лучше скажите, какую пианистическую пьесу вы играете с наибольшим удовольствием?
Карнаумбаев их разговора не слышал, хотя видел их прекрасно со своей балюстрады, опоясывавшей холл гостиницы на уровне этажа. Он сидел за столиком один. Положив рядом газету, для вида раскрытую на финансовой странице: вот серьезный господин в дорогом кожаном пальто, думают случайно проходящие постояльцы. Пусть, — подумал новый русский Карнаумбаев. А сам вспоминал детство, уборку хлопка, юных пионеров в тюбетейках, сладкие изумрудные дыни. Мальчика уже прочили к восхожденью наверх, заботились об образовании его, чтобы истина вошла в вихрастую голову, и стал бы он выдающимся секретарем комсомола.
Вдруг началась настоящая жизнь: стрельба, засады, доллары в чемоданах. Судьба вытолкнула его на арену международную. Приезжая в город, он облюбовывал гостиницу — добротную, неприметную, непременно поближе к парку, и покупал ее для ночлега. Так удобнее: надоедят люди — мест нет, скучно без них — добро пожаловать. И коллегам есть где ночевать без паспортной волокиты. Хотелось попробовать свои силы за океаном, уже и пора, многие получили там деловое крещенье и стали крестными.
Сначала сестренку пристроить. Карнаумбаев выбрал город с богатой музыкальной и просто жизнью, купил гостиницу и замахнулся гору приобрести в окрестностях и там новую построить, однако отцы города крестного в свою компанию не захотели. Не сразу к новому люди привыкают. Придется в обход. Футбол прикупить, гандбол, регби из Австралии привезти, на майках их свое название написать. Люди свистят, хлопают, запоминают. И отцы города видят, что дело нужное, хорошее. А Надя хорошенькая. Играет хорошо. Карнаумбаев тоже любил поиграть на инструменте народном: пластинку особую зубами зажмет, кончик ее вибрирует и стонущий нежный звук летит из окна его кабинета над улицей, озером, вдаль куда-то, в далекое детство под жарким азиатским солнцем.
— Спасибо, Надеж, за интересный рассказ, — сказал Клюгер, готовясь откланяться, видя подходящего к ним Штеттера. — Я лучше теперь себе представляю истоки вашего искусства.
— Если вам нужно продолжить, — сказал Лео, — продолжайте.
— Не смею задерживать, — улыбался журналист. — Беседа с госпожой Семеновой доставила мне изысканное удовольствие. Тонкость ее восприятия восхищает.
Лео Штеттер мог бы и сам поговорить и написать, но не стремился к тому: роли распределены, жизнь города хотя и казалась произвольной, однако в действительности была даже и не спектаклем, а почти машиной, смягчаемой тем, что люди все-таки улыбаются. Сладкой, правда, она становилась в кино.
— Редкое дарование госпожи Семеновой нашло свое место среди уже накопленных музыкальных сокровищ, — сказал, улыбаясь, критик.
— Надеюсь, ваш проницательный анализ игры нашей звезды откроет ей новые перспективы?
— Я сделаю все, что смогу, — договаривал тот, любуясь румянцем Семеновой, крепким сочным ртом, прядями черных волос, — судьбы звезд не в наших руках, мы лишь моем окна, чтобы их скорее заметили… Я имею в виду звезды, — нахмурился он, поняв, что двусмыслен.
— Вы очень любезны, — сказала Надеж просто, и Штеттеру стало скучновато: хочется от звезды пируэта, чего-то этакого!
Музыкальный критик откланивался.
Карнаумбаев, тучный, громадный, тем временем размышлял, не заняться ли доставкой если не хлопка и даже не пряжи, но уж готовой дешевой ткани? Однако досаду почувствовал: какие планы и виды, такой меткий стрелок — и вдруг потянуло быть торгашом. Стыдно.
Лео и Надеж продолжали общение, но уже в обществе крепкого приземистого широкоплечего немногословного человека, — нужно ли уточнить, что к ним присоединился домоправитель Бауэр, мозг Stätter Estate. Разговор принял странное для Семеновой направление, почему-то к ней имевшее то отношение, какое имеет манекен к готовому платью. На ней примеряли семейную жизнь.
— Если госпожа вступает в брак, то он сохраняется до развода, — сказал Бауэр. — Этот последний может наступить по следующим причинам: а) несоблюдение обязательств, указанных в пунктах 2 и 3, со следующими модификациями…
— Я ничего не понимаю, — встревожилась Семенова, нервно барабаня мазурку по краю стола.
— В самом деле, Бауэр, — обрадовался Штеттер, — мы попробуем изучить этот документ на досуге. В общих чертах вы ведь согласны, Надеж?
— С чем же? — прекрасные глаза пианистки полны были слез.
— Как с чем! Выйти за меня замуж.
Надеж побледнела как хлопок, а брат, сидевший поодаль, но все слышавший, почернел как нефть. Он скомкал газету — ее кремовый финансовый вкладыш — и сжал так, что косточки пальцев побелели. Он сам не понимал своих чувств.
Он желал ей счастья, конечно. Но она должна оставаться с ним, это ясно.