От нее веяло тайной. На вопросы не отвечала она, даже на те, которые он считал важными, когда лишь догадывался о значении ее восклицаний и жестов, и хотел уточнений, полагая, что от этого зависит ее удовольствие им и, следовательно, их отношения.
Она обходила вопросы молчанием и улыбалась, переводила разговор на иное, на нечто многозначительное. Словно она не верила в маленькие приноравливания (позволю себе маленькое заимствование у моего почти однофамильца) друг к другу, — о них не думает юность, писал Пушкин, спешащая к финальному содроганию, — но все более хрупкое с возрастом тело зовет к осторожности. То, что Клаус предвидел, наступало: порывы Доротеи к нежностям стали слабеть, тон становился распорядительным.
Возможно, впрочем, это была обычная эволюция: начинается близость, неправда ли, с подражания друг другу, со слияния в первобытное существо о двух головах, — потом оно разделится на мужа и жену, как учил Платон еще в университете, не считаясь с победою Дарвина.
Ее молчаливость передавалась ему, — после их встречи — после ночи, ночей, проведенных вместе — он спешил записать свои впечатления и в затруднении откладывал перо. Можно бы подумать не без основания, что поэзия покидает нас после осуществления основного намерения поэта — овладения предметом вдохновения. Ибо петь тогда не о чем; поют, привлекая, а потом зачем же и петь? Любви песенка спета. Нужно ждать, пока снова накопится порох в пороховнице.
А Клаус становился болтлив рядом с нею, — вот он, литературный рефлекс! Доротея вежливо ожидала, однако он успешно вывел ее из себя, засмеявшись: он вспомнил ошеломление фермера Бруно.
— Ну, что ты так глупо смеешься? — сказала она улыбаясь, шутливо ударив его по руке ладонью, раздвинув веером пальцы.
— От счастья люди глупеют! — подлизывался Клаус.
— А поглупев, делаются еще счастливее, — не сдавалась она.
— И становятся еще глупее…
— И еще счастливее…
— И еще глупее!
— И когда счастливее быть невозможно, достигается абсолютная глупость.
— И абсолютное счастье.
— А абсолютное непрочно.
— И это первая мысль, которая начинает портить абсолютное счастье.
— И абсолютную глупость.
— Что-либо неабсолютное, сопоставленное с абсолютным, рождает мысль о несовершенстве.
— Рожденная мысль бьет по абсолютной глупости.
— И скоро уже не до смеха…
После такой пикировки, достойной теннисного матча, они замолчали. Диалог их утомил, омолаживая.
Возраст преклонный, заметьте, молчалив по другой причине: что уж тут говорить, все ясно и так… но что именно? Время иллюзий кончилось, сообщение оказалось непонятым. Природа продолжает свой путь, Создатель так и не показался. Священники трясут бородами. Но — теперь это знаем — лучше бороды их, скучноватые, чем волосатые руки убийц. В этом-то и урок русской истории. Прочь, безбожники, ваша борьба против опиума для народа завершилась братской могилой.
Тихий сон Доротеи сливался со звуками ночи: с легким плеском воды озера, с миганием маяков, с очертанием горы возлюбленной Гёте.
Осторожно он удалялся на нижний этаж, чтобы там зажечь лампу, — дочитать, наконец, итальянскую книгу о любви немецкого философа к своей еврейской студентке. Неожиданно он поразился, насколько далеко от античного современное представление о морали. Ныне вовсе не обязательно соответствие поступков и взглядов. Можно идти за колесницей тирана ради пищи и ласок, а потом уверить всех, что вставлял ему палки в колеса.
На миг показалось, что в дверях стоит привидение, но вздрогнуть он не успел: то была Доротея в короткой ночной рубашке. Света лампы хватало, чтобы блестели ее загорелые колени, а васильковый бордюр подола усиливал их притягательность.
— Я проснулась от жажды, — сказала она.
Подойдя, она положила ему на темя маленькую руку, и ощущение ласки потом таяло медленно, когда он остался один, а скрип ступенек затих.