В полночь заскрипели половицы в соседней комнате, словно кто-то там шел, и Клаусу стало не по себе. Борясь со страхом, он пошел ему навстречу, по опыту зная, что воображение его подстегнет. Он открыл дверь, зажег свет, никого не увидел. Сюда давно никто не заходил. Пыль лежала повсюду, и даже телевизор — впрочем, старомодный — оброс серо-голубоватым футляром.
Здесь прежде жила, несомненно, женщина. Постель, туалетный столик, зеркало, умывальник. Высохшие цветы на окнах, в вазе, пучок пшеничных колосьев, разноцветные обручи хула-хупа.
Фотографии на стене: женщина с двумя девочками, потом девушками, — он легко узнал сестер, а женщина, стало быть, мать. Открытый серьезный взгляд протестантки, носительницы правил честности и благоразумной жизни. Самому так жить тяжело, но жить среди людей, подчинившихся закону — удобно. Вот почему русским хорошо в постаревшей Европе, а у самих на родине — ни черта не выходит.
На пыльном слое Клаус заметил совсем свежие следы человеческих ног и содрогнулся от ужаса наподобие Робинзона, увидевшего на песке отпечаток стопы дикаря. Прикоснуться к чему-либо означало выдать свое посещение. Если бы, конечно, кто-нибудь явился сюда проверять.
Он вернулся в апартамент Доротеи, где горели все обнаруженные светильники, в изнеможении бросился на постель. Едва уловимый запах духов, ее ночная рубашка напоминали о хозяйке, сделавшейся недоступной.
Страшные силы приложены к нам, сказал себе Клаус, рядом с которыми наши симпатии и желания — ничто. Пока челноки наших жизней идут рядом, нам можно любить и стремиться друг к другу. Но вот их разводит судьба — и нам не удержать их, сцепившись руками — вцепившись друг в друга! Между нами растет пустота.
У изголовья ощущалось нечто твердое под подушечным валиком, матрас там чуть-чуть горбился. Клаус исследовал место и определил твердый угол. Сунув руку, он нащупал предмет. Оказавшийся чемоданчиком.
Замок его сломан. Перевязан матерчатым поясом.
В нем были сложены секреты Доротеи, по-видимому. Клаус не решался открыть. По плечу ли ему узнать и нести эти тайны? Как он будет смотреть в глаза Доротеи? Возможно, впрочем, так часто бывает, что его оставили одного с этой надеждой — чтоб сам он узнал то, о чем рассказать невозможно. Разрубил бы узел непроизносимой тайны, душащей жизнь.
Чемоданчик Пандоры, усмехнулся он.
В ночной тишине разнесся громкий стук упавшего предмета и звон разбившегося стекла. Страх пролился холодной струей в позвоночник, обессиливал, но и требовал действий. Хотелось бежать. Преодолевая малодушие, он двинулся вниз по лестнице, нажимая на светящиеся зеленым выключатели. В салоне не было следов разрушения. В библиотеке под ногами захрустело стекло, он содрогнулся, но ощутил облегчение, увидев сорвавшийся со стены портрет.
Тот упал совершенно естественным образом: гвоздь проржавел и сломался, его шляпка осталась вросшей в веревку. Портрет был мужской: господин стоял на берегу озера в теннисном кепи и безрукавке, скрестив руки на груди и имея в одной трубку. Год был указан и имя художника: 1982, Constange fecit. Персонаж чем-то напоминал Доротею — небольшим деликатным ртом — и Нору — миндалевидным разрезом глаз.
Семья собралась вместе — у него в голове, — а они собирались когда-то живые в этом просторном зале, годном для многолюдного бала, но не случайно, — за воскресным обедом, после чинного посещения церкви. Впрочем, он точно не знает.
Разбившийся — на автомобиле? — папá. Маман, оставленная мужем и угасшая от печали. Дочери, нашедшие в нем надежду на что-то. И однако надежду не сумевшие поделить.
Стоит приблизиться к Евиной роще, как жизнь начинает загустевать, словно смола, и ты прилипаешь к ней наподобие муравья, — сказал себе Клаус. — И уже нужно нести свое семечко в достигшее неба строение Человечества… А начиналось обещаньем полета… а кончается…
Подобие стона донеслось из недр дома, из коридора, точнее, со второго этажа или, возможно, с роскошного чердака. Клаус покрылся мурашками, ему опять захотелось выбежать на улицу — неуютную, может быть, но простую в своих опасностях. Опыт предков и его собственный русский заставили пойти навстречу источнику страха: он знал, что бегущего от смерти она догоняет, умножившись.
На случай, если его ждет минотавр в лабиринте, он взял пачку салфеток и розовые комки их оставлял на поворотах лестниц.
Наверху в коридоре лампочка вспыхнула и лопнула, осыпавшись, прошелестели осколки. Далеко впереди светилась полоска под дверью, и мужество Клауса покинуло: кто-то там был и стонал. «Там нет никого, — уговаривал он оцепеневшие ноги, они идти не хотели, — Нора забыла выключить свет».
Слева и справа высилась мебель, между шкафами и буфетами чернели провалы, откуда впору высунуться костлявой руке и его ухватить за плечо. На ум пришел Отче наш, и его повторяя, Клаус осмелел и пошел. Перед дверью он еще постоял и затем осторожно открыл.
Действительно, горела настольная лампа, забытая Норою в спешке отъезда. Никого в комнате не было, даже призраков. Клаус зажег все светильники, какие мог обнаружить, и люстру, прильнувшую светло-зелеными стеклянными листьями к потолку. Тени растаяли. Он походил среди спортивных снарядов, воображая себе Нору, — гибкую, ловкую, она может за себя постоять! Если представится такой случай, конечно, в Европе в богатых кварталах он редок, а метро гельветы строить не стали.
В торце великолепного чердака чернело высокое окно, напоминавшее готическое своими тремя створками. Возле постели с балдахином стояла большая круглая коробка, несомненно, шапоклак именовавшаяся когда-то, во времена ношения дамами шляп. Полюбопытствовав, Клаус снял осторожно крышку и поразился множеству бумажных квадратиков и пакетиков, — возможно, нескольких сотен, если не тысяч, имея в виду порядочную высоту коробки. На них видны были цифры, и взяв одну наудачу, он обнаружил дату. Стыдясь, он вторгался в чужую жизнь, но любопытство его пересиливало, — то самое, что отступило, однако, перед чемоданчиком Доротеи.
Порядка дат в этой куче быть не могло. Мелькнул год 2000, а рядом толкались 82 и 93, и конверт с надписью 7 июля 1994. В нем лежала фотография равнины, утонувшая в тумане, снятая, очевидно, с возвышенности и так, что остаток крепостной стены выступал в правом углу. На обороте он читал круглый ученический почерк: «Мы с папá смотрели на этот пейзаж, и он сказал, что уменье художника проявляется в изображении мимолетных состояний природы.
Потом мы смотрели собор и обедали в ресторане гостиницы. Наверху по углам башен собора стояли изваянья быков. Папá сказал, что это нарочно: быки возили камни на гору, чтобы строить, и это на память о них. У входа сидел бродяга с красным рюкзаком, и папа послал меня бросить ему в кепи монетку. Он улыбнулся и поклонился. У него были светлые волосы и бородка. Вечером мы звонили домой, и маман сказала, что Доротея почти совсем выздоровела, и мне стало жалко, что мы не приехали сюда все вместе».
На другом крохотном пакетике значилось «Доротея день рождения 1980». Внутри лежал локон золотистых волос. Клаус погладил им губы, и ему почудился запах духов. Не взять ли на память? В другом фунтике нашлись состриженные полумесяцы ногтей и пометка: «Когти моего совершеннолетия».
Прочесть все казалось немыслимым. Соединить фрагменты последовательно потребовало бы работы долгих месяцев… Иные свертки перевязаны были нитками и веревочками.
«Доротея подарила мне на Рождество свой отпечаток большого пальца. Она сказала, что он мне поможет при сдаче экзаменов». И действительно, посередине листка красовалась симпатичная сеточка красных жилок. Приписка: «Сдала благополучно».
Белый конвертик высовывал уголок из груды пакетиков, фунтиков, сложенных листиков, и его Клаус не сразу заметил. А заметив, немедленно выдернул и прочитал: «Клаусу». Именно так, Pour Klaus, а не просто «Клаус». Нора, очевидно, предвидела его проникновение. Ему стало уютнее, словно он услышал дружественный голос. Он лег на постель и развернул бумагу. Почерк был твердым, старательным. Вероятно, Нора переписывала с черновика.
«Милый Клаус, мне горько уезжать и одновременно легко. Горько — потому что мы не сделали последнего шага, хотя к нему шли все эти дни. Потребность ощутить тебя в себе доходила подчас до жизненной необходимости, казалось, что если этого не случится, я умру. И однако этого не случилось. Я уезжаю, не зная твоих ласк обладателя, твоей силы мужа, твоей власти над моим телом. Странным образом, наши движения друг к другу не совпали: от твоего желания я убегала, при моем желании ты делался нерешителен. Вчера во время нашей последней встречи была секунда, когда я почувствовала себя мужчиной и готова была тобой овладеть — раздеть тебя, преодолевая, быть может, твое сопротивление и стыд, взять твой орган в себя, всосать, высосать. От этих минут остались лишь фразы; читая, ты, наверное, чувствуешь их насильственность и беззастенчивость.
Дора знала о возможности нашей с тобой близости. Она соглашалась на нее с самого начала. Она первая позвонила мне и пригласила приехать к вам в Л… Конечно, ты уже знаешь, в чем причина ее уступчивости, — не правда ли? Она ведь сказала тебе? Я колеблюсь быть до конца откровенной, потому что этот секрет принадлежит мне лишь отчасти… Вероятно, ты теперь уже знаешь, что она не может иметь детей… Мой ребенок был бы также и ее — ты понимаешь? Вплоть до того, что она как бы выбрала отца для моего ребенка… Мы всегда это чувствовали — еще тогда, когда жива была мама и когда она рассуждала о нашем будущем. И уже заболев, она разговаривала с нами таким образом: мужа тебе выберет Доротея, — сказала мама, улыбаясь, словно в шутку. Однако это шуткой не было, ее пожелание отразилось в завещании.
Я слышала однажды, как ты ласкал Доротею. Я сидела на лестнице и плакала, потому что ты был моим в эту ночь, но не со мною. Доротея тебя полюбила, но мне предстояло увенчать эту любовь плодом, — ты понимаешь? Теперь, написав тебе все это, я вижу, что на пути к нашей близости возникло ужасное препятствие, а именно, какая-то намеренность его, словно ты вовлечен в игру без объяснения правил. Поэтому я рада, что улетаю в Рио: не мне разрешать создавшееся положение. И как бы я его могла разрешить? Чувствовать твой вес, тебя, раздвинувшим мои ноги и проникшим так глубоко, что всякое представление о реальности исчезает, и смерть улетучивается, словно детская фантазия? Твоя Нора».
По лицу Клауса текли слезы. Драгоценность его мужескости впервые выступила так ярко. Его семя было на вес золота, началом новой жизни, краеугольным камнем счастья! То самое семя, которое он считал за ничто, разбазаривал в минутных содроганиях удовольствия! А теперь громоздились вокруг дома, капиталы, завещания, генеалогии.
Глухой ночью в пустом — заставленном мебелью — доме Клаус заканчивал карьеру мужчины, превращаясь в философа, подводя итог — дойдя до края страницы и не зная, удастся ли, нужно ли писать далее.
«Мой голос слаб, — подумал Клаус. — Мне есть что сказать, но не дано перекричать разносчиков пирожков и лимонада, глашатаев общих мест».
Он лежал на постели под балдахином, на ощутимо твердом — для здоровья полезно — матрасе. И засыпал умиротворенно, повторяя слова письма. Признав, что не сумеет среди тысяч бумажек отыскать ту, которая ему объяснит тайну сестер. И будущую жизнь его самого, коль скоро она связалась с их существованием.
Перенесенный в сон, Клаус очутился в огромной коммунальной квартире, она казалась ему недосмотренным сновидением, и он мучительно вспоминал начало его, чтобы понять, зачем он тут. Коридор его детства уходил в безграничную даль, двери комнат открывались слева и справа, оттуда выглядывали люди, пары и одиночки. Выглянуло знакомое личико девочки школьницы, он обрадовался, вспомнив, что был тогда влюблен в нее, и она отвечала знаками взаимности, но он не решался.
Кто-то открыл кран, и вода зашумела в трубе, хуже того, это был спуск воды в туалете, с характерным клокотанием 50 годов. Клаус просыпался и ужасался, сообразив, что спит совсем в другом месте и в другую эпоху, что он один в этом доме, но дом не пустой, труба водопровода еще скрипела и жалобно взвизгнула, замолчав.
Он побежал к окну и пытался открыть его, вспотевшие руки скользили, он дергал за ручку панически, хотя за ним не гнался никто. Подумаешь, всего-то кто-то справил нужду в глубине страшного дома и вернулся к себе.
Окно поддалось, и живое молчание ночи его обняло, успокаивало, свежестью веяло от далекого озера, дрожали отражения городских фонарей на воде, и спокойный голубоватый пунктир их висел ярусами на склоне, собираясь в нижнем городе в горсть.
Его решимости дождаться Доротею как не бывало, он надеялся теперь дожить до утра и бегством спастись. Хотя возможности дома он не все изучил, он едва приступил к библиотеке, чтобы прочитать хотя бы корешки и страницы заглавий. Доротея ведь знала, что ему не выдержать. Размышляя о странностях жизни, прислушиваясь ко всем звукам, ожидая, Клаус с облегчением заметил просветлевшую полоску на горизонте, разрезанную темными вершинами. Спасительный рассвет начинался. Он опять уцелел. Впрочем, может статься, никакого риска и не было?
— Можно уже пить чай, — сказал Клаус вслух. Закрыв окно и свет погасив, с облегчением он пробирался по коридору, освещая себе путь телефоном, довольный, что возвращаться сюда не придется. Апартамент Доротеи он закрыл и запер на ключ — торчавший в замочной скважине. Откуда он? Разве он там раньше торчал? Клаус вспомнить не мог. Этот только что замеченный ключ его еще подстегнул. Он поспешно собрал свою сумку и вышел в салон. Там он сидел, радуясь обществу засипевшего кипятильника.
Он выпил чаю. Едва на улице профырчал первый утренний автомобиль, он оставил дом, захлопывая двери и чувствуя возвращение свободы, едва не похищенной чужим прошлым, уже громоздившимся ему на плечи.
На улице его догнал далекий телефонный звонок, настойчивый, уверенный в скором ответе. Он подождал, колеблясь, но вспомнил, что вернуться не может. И пошел облегченно прочь.
Звонок догнал его в поезде.
— Что такое? Клаус, где ты? — слышался голос Норы, удивленный. — Ты уехал?
— Ты не улетела? — спрашивал Клаус, не менее озадаченный.
— Сижу в аэропорту: авиация остановлена! — спешила рассказать она. — Передали, что заработал какой-то вулкан! Тут еще говорят, что русские сбили какой-то самолет! Сейчас начнется война! Ах, какой ужас: у меня в телефоне кончается батарейка!
— Ты шутишь? — не понимал Клаус.
— Где Доротея? Я буду
Голос Норы исчез. Его ответный звонок не достиг никого.