Клаусу приглянулся диван в углу обширного салона библиотеки, отделенный этажерками с книгами: они выгораживали уютный прямоугольник. Спящий или просто читающий там человек не виден другим, если б они пришли.
На стенах висели портреты, выписанные с тщательностью девятнадцатого века, и только потом мелькнул залихватский двадцатый, небрежные тридцатые годы. Были и современные картины, невнятные, но чем-то приятные: городской пейзаж, пустынный, и только два нищих негра стояли в перспективе, протягивая руку к отсутствующим прохожим. Женский портрет в профиль, несомненно, Доротеи, и лежащая обнаженная, возможно, она же, ее соседство с портретом на эту мысль наводило. Художник любил ее тело: расплывчатость изображения уменьшалась по мере приближения к Евиной роще. Тут художник достигал выписанности и прозрачности Ренессанса.
— Доротея, ау, — говорил Клаус, проходя соседнюю с библиотекой комнату, и потом еще одну. Оказавшись затем в коридоре, не знал, как быть и куда направиться, — вверх по лестнице на этаж с балюстрадой, или вниз, в большой светлый зал, служивший, видимо, столовой.
— Ау, Доротея! — позвал он громче.
— Я здесь, — послышался голос. Тут Клаус заметил светлую щель неплотно закрытой двери, и открыл ее. Апартамент Доротеи выходил на открытую часть двора перед их двухэтажным — считая по-французски — домом, на крыши, спускавшиеся по склону к нижнему городу, где вдали стояло иссиня-черное озеро.
Женщина сидела на стуле перед широкой кроватью. Вещи были вывалены из чемодана и лежали горой.
— Ты всё привезла? — удивился немного Клаус, привычно встревожившись: в коттедже на берегу не осталось, стало быть, вещей Доротеи, всегда немного заложников возвращения человека.
— Захотела обновить гардероб, — сказала она чуть извиняющимся тоном.
— Конечно, конечно, — успокоил ее Клаус.
— А зубную щетку забыла!
— Ну, ничего, ничего.
— И еще, представь себе, ночную рубашку с красной каемкой, которую ты успел полюбить.
Клаус слегка огорчился и даже подумал, что любимая рубашка и любимая разделились, и нет ли тут знака какого-нибудь, просочившегося сюда из будущего. Озадаченный размышляющий Клаус отразился в трюмо, — тяжелом, старомодном, занявшем почти всю стену.
— Ты в твоем доме другая, — сказал он. — Ты стала очень внимательная, цепкая. Тебя трудно обнять.
Он, тем не менее, попробовал и удивился деловитости, с какой Доротея ответила на его поцелуй и уклонилась от более притязательной ласки. Словно ей мешала значительность роли хозяйки.
Облака окрасились в красные и серо-малиновые тона заходящего солнца. Загорались уличные фонари, их зеленоватые цепочки отметили улицы, вытягиваясь поясами и поднимаясь вверх. Дома все более теряли очертания. Клаус любил меланхолию заката, особенно если ночлег обеспечен и можно отдаться сладкому чувству завершения дня.
— Ты знаешь, я где-то видел именно этот пейзаж, — удивленно сказал он. — И это не дежавю… Вон там, в темноте должна скрываться часть церкви, правда?
— Церковь действительно есть, — согласилась Доротея, — и пейзаж ты видел, я знаю где: в Мюнхене, в Пинакотеке! Автор его Розенбах, наш дальний родственник в девятнадцатом веке. Он жил в нашем доме. И всегда рисовал закат солнца из этого окна. Мольберт всегда стоял тут, вот, смотри, след.
И действительно, полтора века натирания паркета не стерли вытоптанный на полу полукруг.
— В этом пейзаже какая-то магия, — сказал Клаус, встав на место художника.
— Может быть, на меня снизойдет теперь талант рисования? — пошутил.
Доротея отгородилась ширмою и переодевалась, судя по шуршанию тканей и взвизгиванию молний. Когда она вышла, взгляд Клауса впился в новый невиданный прежде образ ее: длинное серое платье до щиколоток, сиреневая блузка с редкими блестками и розовой подкладкой воротничка и манжет. Она смотрела на Клауса испытующе.
— Какой у тебя изучающий… взор! — сказал Клаус. — Его не было прежде.
— Прежде не было и у тебя…
— Чего же?
— Не скажу. Сам ты, думаю, знаешь.
Звякнул прикрепленный над дверью колокольчик.
— Нора зовет ужинать.
Клаус пошел следом, оглядываясь на высокие окна и на еще живший в углах отблеск заката, затягиваемый со скоростью счета секунд темнотой наступавшей. Ему хотелось прочитать несколько строк какой-нибудь книги. Несколько их стопкой лежало у изголовья кровати, но Доротея ждала его в дверях, и он пошел к ней, довольствуясь собственной фразой, поселившейся в памяти накануне: «Сколько же там прекрасных подробностей».
Нора была в шортах и телесного цвета чулках, в передничке, в тишортке на голое тело. Вызывающе торчали соски. Ноги обуты в низкие бархатные сапожки. Доротея ничего не сказала, и Клаус тем более промолчал.
— Рыба судак, запеченная в картофеле, — объявила Нора. — Подходит? Если же нет, то выбора тоже нет. Впрочем, можно спуститься в город, в ресторан.
— Запеканка прекрасная вещь, — сказал Клаус. — Рыба кстати в этот день недели.
— Как, опять пятница? — с досадою произнесла Доротея. — Еще неделя прошла. И еще.
В просторной столовой они устроились вблизи кухни, отделенной деревянной стойкой и стенкой, раздвигавшейся, если нужно, в сплошную. Их стол был небольшим, а посередине залы стоял другой, массивный и длинный, дубовый. За ним легко поместилась бы дюжина трапезующих, не теснясь. Но такого здесь давно не случалось, судя по буфетам с посудой, заставленным так, что дверцы было бы не открыть. Стены, однако, сияли, сиял чистотой потолок.
— Этот дом давно перестал подчиняться людям, — хмуро сказала Нора. — Они не живут в нем, это он их терпит. Когда же мы избавимся от него! Над новыми хозяевами у него власти не будет.
— Это интересно, — сказал Клаус. — У меня нет опыта владения жилищем.
— Нора права: неизвестно, кто кем владеет! Деньги все-таки менее деспотичны.
Клаус раскрыл рот, чтобы сообщить об ограниченности у него и этого опыта, но передумал, опасаясь, что возникнет неуютное сопоставление его и хозяек. Привычное людям ушедшего века, ему казалось оно чересчур простецким.
После первого бокала превосходного мозельского и великолепной запеканки настроение заметно улучшилось. Высокие окна столовой совсем потемнели, и в верхней их части стали заметны звезды, — свет уличных фонарей сюда не достигал. Светилось лишь одно далекое окно, совсем маленькое, наверху застроенного городского холма. Оно могло показаться луной на ущербе.
— Не затопить ли камин, — поинтересовалась Доротея, когда они, утолив голод, вразнобой ели кто сыр, кто фрукт, а кто продолжал попивать вино в ожидании чашечки кофе, — им был Клаус, конечно же. Он и вызвался разжечь камин, и делал это с удовольствием, весело, и пламя, словно заразившись его весельем, треща побежало по сухим еловым веточкам, облизывая жадно поленья. Клаус подумал о различии огня, зажигаемого для уюта и по необходимости.
Справа и слева от камина висели портреты женщины и мужчины. Поджатые губы создавали выраженье недовольства.
— Это маман, — сказала Доротея в ответ на вопросительный взгляд Клауса. — А напротив ее муж.
— И ваш отец? — удивился Клаус необходимости уточнять.
— Ну да, — неохотно и недовольно произнесла Доротея. — Он уехал в Америку.
Доротея сидела в кресле близко к огню, держа белую фарфоровую чашечку, Клаус попивал что-то крепкое, возможно, ликер. Нора, двигаясь, грызла яблоко.
— Так это ты Ева, — пошутила Доротея. — А яблоко ешь первая…
— Кстати, какие новости из Парадиза, Клаус? — подхватила сестра, садясь на твердый матерчатый валик его кресла, как бы увеличивая его своим бедром, — теплым, живым и блестящим. Мускул, твердея, напрягся под фиолетовой тканью чулка.
И Клаус почувствовал напряжение, возникшее между сестрами и протекавшее через него наподобие тока.
— В поезде я сделал запись о любви, — сказал он. — Мы ведь видели сложившуюся пару Меклера и Эльзы, и пару возникающую, Штеттера и Семенову. Ну, и мы сами…
Куда отнести их самих, Клаус не знал. Он закрылся открытою записною книжкою.
— Любить ее, его… значит любить и ее, его «продолжения в мире»: его дружбы, занятия… Вы согласны?
Сестры переглянулись.
— Поначалу занятиям и дружбам в ее любви к нему место было, они даже способствовали увеличению ее интереса к его особе. Затем им становится тесновато. Отныне для них приходится выбирать удобное время… и вскоре выкраивать его. Наконец, приходится выбирать то или это… вплоть до решительного она или она…
— Пора, действительно, внести ясность! — твердо сказала Доротея.
— …то есть жена… или литература…
— Клаус, ты шутишь! — облегченно засмеялась она.
Нора не шевелилась.
Клаус закашлялся.
— Дайте закончить мысль! «Происходит взрыв: первое выяснение отношений. И наступает охлаждение свободы. Или он выбирает — ради сохранения мира — зависимость принадлежности… что тоже не гарантирует счастливого… рабства… Раб завоевательнице скучен».
— Дай мне листочек, я буду читать! Ты что-то не договариваешь!
И протянув руку, вынула бумагу из рук Клауса. Молчала, разбирая почерк. И громко затем начала нарочито профессорским тоном:
— «Объяснять или нет свое отсутствие — за ужином, например? Если не объяснять, то интимность не полная: ты не пускаешь подругу в свой календарь, не делишься с ней сокровенным, уменьшаешь количество точек соприкосновения. Если же объяснять, то обнажается место для помещения рычага (архимедова?), и тогда легко повернуть, оторвать от намеченного — и тем более от желания еще не сложившегося.
Риски такие: или не дать пищу любви, питающуюся интимным всякого рода.
Или показать место, где любовь искушаема превращением в собственника чужой привязанности, что есть самоубийство любви».
— Выхода нет, — заявила Нора, сидя на деревянной стенке, отделявшей запас дров от собственно залы, и болтая длинной ногой. — Но мне пора собираться. Завтра я еду во Франкфурт, и оттуда лечу.
Огонь угасал: высохшее за долгие годы хранения дерево сгорело быстро, хотя, конечно, медленнее, нежели порох.
Они продолжали сидеть. Пламя шевелило тени на потолке, поблескивало в высоких окнах, за которым стояло темно-синее небо и черные плоскости домов.
— Иногда продолжения жизни не хочется, — сказала Доротея. — Почему-то знаешь, что идут перемены — а тебе хорошо. В последний раз, возможно.
— И тогда всё останавливается, — заметил Клаус. — Но почему нельзя отменить составленный на будущее план? Тогда и судьба согласилась бы с нами.
В тишине потрескивал и шевелился огонь в камине. Молчаливый участник их беседы — двухсотлетний дом — слушал их, и если б он мог выразить свое отношение, он покачал бы головой. И никто не знал бы, с чем соглашаясь.
— Ну что ж, до свидания, — сказала Нора, поднимаясь, потягиваясь по-кошачьи и к сестре подходя проститься. Она ее обняла сзади за плечи, потерлась головою о голову. Доротея осталась спокойной.
— Я завтра еду рано-рано, и вас наверное не увижу. Клаус, прощай.
Она подала ему руку и сжала его крепко, со значением, дважды.
— Если приедете в Рио — буду рада и счастлива. Вы бы там отдохнули: там люди другие, всё на виду, никакой психологии для догадливых. Ну, прощайте.
«Глупо, что мы расстаемся», — сказал себе Клаус, пожимая плечами. Он подошел к Доротее, повторяя жест Норы, обнял ее за плечи.