24

«Ожидание любви, — записывал Клаус, — создает для нас место, освежает пространство. Уж не оно ли ее и взращивает? И как бывает, что во чреве зачинаются близнецы, так и с любовью: вот Доротея и Нора, и выбрать нельзя, они вместе должны быть, мир первой и ярость второй, безмятежность и рокот. Так прекрасна равнина, и в тысячу раз она прекрасней, если на нее вбегает река и струится».

Было раннее утро, еще не прошелестел первый пароходик с пассажирами, плывущими на работу в город. Он видел голову Доротеи на подушке, смотрел на кудри, лежавшие в пленительном беспорядке, и чувствовал умиление. Драгоценные эти миги, когда существование покойно, не нужно опасаться опять перемен, — а их могут вызвать слова, жест, неопределенное хмыканье.

Неслышно ступая, Клаус спускался выпить в кухне воды. А еще — взглянуть на другую спящую. Дверь в багажную не была заперта, он осторожно ее приоткрыл.

Нора спала, с головою укрывшись, из-под темно-синего легкого одеяла высовывалось колено, загорелое, темное на фоне белой простыни. Клауса оно волновало, а он говорил себе, что это, конечно, желание приобретения, стремленье познать. Как будто в этой другой женщине содержится знание новое и окончательное.

Нора вдруг сдернула с головы одеяло и посмотрела ему в глаза взглядом вполне проснувшегося или вообще не спавшего человека. Не выказывая чувств никаких. Клаус понял мгновенно, в чем дело: друг на друга смотрели родственники. Которые живут рядом и вместе, не ища ни объяснений, ни оправданий.

— Доброе утро, Нора, извини, я заглянул, — сказал Клаус, пытаясь спрятаться за очевидность.

— Окей, — протянула Нора и закрылась опять с головой, оставив колено открытым.

Она отдыхает перед действием, сказал себе Клаус и отправился в парк бегом трусцой, как делал и раньше. Солнце вставало ярким пятном в тумане, утки кричали, и курочки водяные тоже вскрикивали. Интеллигентного вида ворона шла с куском хлеба в клюве — а вовсе не сыра далекого монархического века. Хлеб зачерствел: она окунала его в лужицу, размачивала. «Птица догоняет в своей эволюции человека», — сказал себе Клаус и взял на заметку ворону.

Он чувствовал, что отношение местности к нему изменилось в последние дни: показался предел его гостеванию, раньше, чем настигло уныние поселившегося навсегда. Он отправился проведать гнездо лебедей. С крохотного искусственного островка слышался писк и клекот белоснежной мамаши, а супруг ее покачивался на волнах вблизи. Молчаливое общение пары походило на ожидание вместе чего-то. Пройдя вдоль ботхауса по деревянной дорожке на сваях, Клаус вышел к завершавшей ее платформе и ступеням, спускавшимся к прозрачной зеленоватой воде. Водоросли шевелились на дне словно волосы.

Клаус разделся совсем, рассудив, что в тумане не виден, вдобавок час ранний и будний, и лебедям безразличен мужчина. По ступенькам он в воду спускался постепенно, холод его обжигал, поднимаясь поясами все выше. Он бросился в воду, нырнул и поплыл, отдаваясь стихии, ища ее дружбы, чувствуя тело как один большой мускул. Упругость бытия! — воскликнул он, не зная, вслух или про себя.

Он плыл наслаждаясь, пока тело не предупредило, что замерзает, что скоро подступит фаза страдания, и он повернул к причалу. Фыркая, шумно вздыхая, лоснясь, он вылез на нижнюю ступеньку лестницы и взбежал, сея брызги. Краем глаза он увидел вблизи человека, а в следующее мгновение узнал Нору. Она смотрела на него не скрываясь. Усмешка была на ее лице, и странная, хищная. Обомлевший Клаус не знал, как поступить. Смесь беззащитности, стыда, удовольствия его наполняла.

— Нора, что ты тут делаешь? — сказал он, чтобы прервать странное созерцание.

— Каково тебе быть женщиной? — усмехнулась Нора. Она одета была в черный обтягивающий костюм, в руках ее был ореховый прутик. Клаус больше не чувствовал холода. Наскок Норы был скорее спортивным, чем эротическим, и однако он не знал, как отозваться и во что его превратить. Он сделал шаг в сторону Норы, она не шевелилась, владея вполне положением. Его двусмысленность смягчилась появлением третьего лица: лебедь выплыл из-за ботхауса и решительно к ним приближался, словно был недоволен происшествием в его водах.

— Я сегодня уезжаю, — сказала Нора, словно оправдывалась. И не двигалась. Клаус обнял ее за плечи.

— Мокрый, холодный. Фу. — Сказала Нора, целуя его в губы, крепко сжав кисти рук. И отстранилась:

— Возьми полотенце.

Клаус обернулся за ним. Лебедь вдруг поднялся на воде, захлопав тяжелыми крыльями.

Норы на берегу уже не было.

Клаус побегал еще, согреваясь, а главное, давая успокоиться мыслям. Пусть вернется привычная сцепка причины и следствия. Предстоящий отъезд Норы вносил какую-то ясность в их отношения. Но и печаль тоже. Как будто их встреча могла иметь продолжение, пойти дальше дразнилки и тайного флирта под взглядом сестры, все более внимательным.

У бронзовой купальщицы Клаус помедлил. Журчание фонтана изливало мир, им он хотел насытить сердце. Ибо заявление Норы о предстоящем отъезде встревожило его и, казалось, весь уголок. Клаус медленно осознавал, что при всей своей хрупкости это сооружение — сосуществование троих, его и Доротеи при постоянном риске вторжения Норы — было прочным. Правда, подвижным, воздушным, колеблющимся наподобие паутины. Неразрушимым, однако: треугольник крепче двух параллельных.

Сестры завтракали в салоне. Стояла также приготовленная его чашка, салфетка, выжатый сок грейпфрута розовел в бокале.

— Нора сегодня уезжает, — сказала Доротея совсем спокойным тоном.

— Вот как, — ответил Клаус, с трудом изобразив интонацию удивления. И, повернувшись к Норе, сказал:

— Тебе что-нибудь не по душе? Все уже совершилось? Не осталось ли чего-нибудь, о чем ты… однажды пожалеешь?

В его голосе слышалась грусть. Доротея посмотрела изумленно, хлопая ресницами, как от предчувствия неминуемо наносимой обиды. Она умела владеть своими – да и чужими – чувствами.

— Я лечу в Рио, — сказала Нора серьезно. — Там люди другие. У них все на виду.

— Надежда на перемены — последняя, которая не умирает. Не может умереть, потому что перемену смерти никто не отнимет, — пофилософствовал Клаус.

— Ну, это софистика, — заметила Доротея.

Она перелистывала альбом.

— Почему люди бывают похожи друг на друга? — спросила она, ни к кому особенно не обращаясь. — Словно растения из одинаковых семечек. А где семечки были из одного мешочка — выросли разные люди.

— Мы с тобой, например, — сказала Нора.

— А этот Адам на немецкой картине, смотрите, вылитый Клаус!

Невольно он вытянул шею, словно гусь, заглядывая в страницу, но потом встал, приблизился и убедился: да, что-то есть. Действительно, странно.

— Меня и вправду интересует Адам.

— Кто сказал Адам, тот скажет и Ева!

— Правильнее, думаю говорить во множественном числе: Адамы и Евы.

— Я, как и всякий Адам, — сказал Клаус, — Евою соблазняем и в то же время рождаем: вместе с ребенком рождается отец.

Нора скисала по мере усложнения темы, она уже опасалась цитат и вязкой учености, поскольку Клаус вынул записную книжку, а Доротея приготовилась спорить.

— Так вот, мадам, что вам скажет Адам! — заговорил Клаус, справляясь с написанным.

— Бывает, что юноша находит сначала жену «мать», заботливую, любящую… Рядом с ней он зреет в мужчину «Адама». А этому уже нужна «Ева», соблазнительница, яркая, инициативная, независимая, у которой свои отношения со змеем… она и находит Адама и увлекает его из материнского рая…

Доротея взглянула на Нору, и та потупилась.

— Следует развод с «матерью», — продолжал Клаус. — Однако вкусив обновленной страсти, мужчина грустит об удобстве первоначального брака… и начинает превращать «Еву» в «мать», но еще она не хочет — или не может — измениться. Происходит разрыв. Адам возвращается к матери-жене… или падает в объятия «Евы» новой. Теперь он осторожнее и позволяет себе лишь капризы «сыночка», в общем, Евой — если умна — принимаемые. Борьба кончилась, парадиз закрыт на ремонт.

Доротея зябко повела плечами.

— Вот поэтому я в Рио и еду, — сказала Нора. — Вы зануды! Вы любите скуку!

— Мы проводим тебя до Цюриха, — задумчиво произнесла Доротея.

— На большее вы не способны! — Но тут же сестра присмирела: — И на этом спасибо.

Пораженный Клаус молчал. Давно им так не распоряжались, даже не спрашивая ради формальности. И однако он молча обрадовался мотыльковому — день-два — продолжению их союза. Словно дочь, оперившись, покидала гнездо, и родители боялись мгновенно осиротеть. Лучше уж пережить потерю в другом месте и вернуться, рассеивая по дороге печаль.

А пока Клаус и сестры грустили, поднимаясь с чемоданом и сумкой по тропинке наверх, к дороге, и обернулись там посмотреть на озеро. Его синева продолжала небесную, голубую, напоминая о родственности стихий воздуха и воды.

Пустой автомобиль стоял возле автобусной остановки. Голос певицы плыл из открытого окна и расходился над парком. Это была одна из мелодий самых полных, сочиненных — найденных? — в Европе в последние полтысячи лет. Erbarme Dich Баха.

— Ты знаешь, я подумала… — прошептала Доротея. — Слушая эту музыку… нет, больше, чем музыку: эту мелодию… это сопрано…

Она остановилась, стараясь понять движения плеч Клауса, — такие бывают у человека, борющегося с… неожиданным приступом плача, например.

— В наш век чувства людей стали товаром… все покупается и продается… Только страдание останется чистым… Ты понимаешь? Его никто не хочет… Когда люди начнут умирать от бесчувствия жизни… Одиночки спасутся в страдании… И человечество выживет.

Клаус молчал. И Нора.

«Араратом ковчега будет Голгофа», — подумал он. Ему сделалось сладко от этой причастности. От родства, которому нельзя умереть.

Когда закончилась музыка, другая не спешила начаться, словно служащие радио тоже прониклись особенностью ее.

И только потом показался пыхтящий на подъеме автобус, повезший их на вокзал к старомодному местному поезду.

Загрузка...