Глава 1

Мы не знаем, откуда и когда пришли они в эту землю, что взяли с собой из утвари, инструментов и одежды — может быть, семена или домашних животных. Наверное, они уложили все, что у них было, в фургоны, в простые деревенские фургоны с деревянными колесами, подбитыми железными ободами; возможно, эти фургоны тянули лошади, а фургоны были покрыты холстиной, натянутой на металлические дуги, которые образовывали крышу — примитивную защиту от дождя да от ночных заморозков; может быть, под этой крышей на охапке соломы лежали их дети, чуть впереди, на вбитой поперек доске, сидели женщины, они держали в руках поводья, а рядом с повозками шли мужчины, чтобы немного разгрузить упряжных лошадей.

Когда их заманили сюда, когда уговорили покинуть край, где они жили, а все имущество, все, что было движимым и что можно было взять с собой, — загрузить, крепко привязать к телеге; когда их убедили отправиться в далекую, чужую страну Богемию, которой они не знали и на языке которой не говорили, — что же им пообещали взамен? Богатый крестьянский край, плодородную землю, хороший спрос на товары ремесленников, беззаботное будущее для их детей? Может быть, к ним подослали гонцов, которые умели убеждать, уговаривать колеблющихся и вселять мужество в нерешительных, — ловцы человеков, что ходили из дома в дом и произносили речи на рыночных площадях. И кто отправился в путь? Были ли это одиночки из разных городов и деревень, которые затем соединялись в колонны беженцев, а может, они уходили целыми семьями, с родственниками и друзьями, снимались с места целыми деревнями, большими толпами? Этого мы не знаем.

* * *

Может быть, они были родом из Саксонии, там и сегодня живут семьи, носящие их фамилии. Наверное, они долго брели по ухабистым дорогам и размытым дождями проселкам, в которых увязали колеса, лошади ломали ноги, повозки переворачивались и только благодаря невероятным усилиям вновь вставали на колеса. Шли через леса, где их подкарауливал жадный до наживы сброд, где вершили свои черные дела разбойники, нападая на проезжающих и отбирая у них последние пожитки. Скорее всего, они пришли в числе последних, когда плодородный крестьянский край был уже расхватан, когда в открытых, прямо-таки созданных для торговли долинах заняли место другие, более отважные-преотважные и решительные. На их долю остался лишь маленький клочок земли высоко в горах, скалистые холмы, луга и девственные леса, обрамленные неприступными утесами, — скудная почва, на которой поначалу росла лишь чахлая кукуруза да горный овес, а потом и картошка, но тоже не Бог весть как. В лесах зрела земляника и брусника, вишни поспевали только к августу, но все равно были мелкими, горький сок рябины вязнул на зубах, от терпких рябиновых ягод першило в горле. А те, кто родился позже, говорили: только лен цветет роскошно на скалистых склонах, на ветру колышась синими волнами. Были ли они разочарованы, может быть, хотели вернуться? Они пришли сюда сами, сами на это решились, по собственной воле. Они могли отправиться назад и вернуться туда, откуда пришли. Но разве возвращается туда, где все, чем ты владел и что нельзя было взять с собой, уже продано, раздарено и передано другим, разве возвращаются туда, где ты распрощался со всеми навеки, к тем, кто отговаривал тебя, даже предсказывал, что ты разочаруешься, к тем, кто будет издевательски ухмыляться и смеяться над тобой? Разве решаются дважды на тяжкий, полный опасностей путь, который ты уже одолел?

Они остались, заняли ту землю, на которую никто не позарился, принялись вырубать леса, освобождать ржавую почву от камней и возделывать ее. Дома, что они построили, сравнивали с землей гуситы, шведы, королевские отряды, которые убивали, чинили разбои, грабили и топтали все на своем пути. Снова и снова приходилось им бежать в леса, возвращаться, начинать заново строительство хижин и домов, приводить в порядок вытоптанные и опустошенные поля.

Но они не падали духом, оставались на той же земле, переживали голодные годы и стихийные бедствия, неурожаи и повальные болезни; они плодили детей без счета, и из тех, кто выживал, часть заводила хозяйство рядом с родителями, а часть уходила в близлежащие города и деревушки. Некоторые из них позже потянулись еще дальше, за границы Богемии, добираясь даже до Америки, но большинство из них все же оставались, оседали где-нибудь в окрестностях, они были крестьянами, садоводами или занимались ремеслом.

Старший учитель из Вильденшверта, что в округе Ландскрона, исследуя историю родного края, натолкнулся в приходских книгах на имя первого официально записанного переселенца. Судя по этим данным, Адам родился в 1580 году. Рядом с датой смерти обозначено название его профессии — rusticus.[1]

Один из сыновей Адама родил Георга, которого мы для ясности назовем Георгом Первым, Георг Первый родил Георга Второго, Георг Второй родил Паулюса, Паулюс родил Готлиба, Готлиб родил Иоганна Венцеля Первого, Иоганн Венцель Первый родил Иоганна Венцеля Второго, Иоганн Венцель Второй с Анной Йозефой, урожденной Бюн, родил десять детей.

У нас есть фотография дома, который они построили, в котором они жили, в котором они рожали детей и умирали. Это хорошо сохранившийся деревенский дом, выше цоколя он побелен, а верхний этаж из дерева. Два окна со стороны входной двери, ведущей в маленькую, облицованную кирпичом прихожую, три окна с торца смотрят в скромный палисадник, и, наверное, много окон с противоположной стороны, которая примыкает к сараю с широкими воротами и на фотографии не видна. Можно представить за прихожей комнаты, переходящие одна в другую, и в самом конце коровник. Крыша из двух ярусов: нижняя часть, которую подпирают деревянные балки, более пологая и нависает над окнами, защищая их от ветра, а верхняя — покруче, видимо, надстроенная позже — покрыта дранкой. Перед распахнутой дверью две стершиеся каменные ступеньки, а от них узкая тропинка ведет через маленький, поросший травой насыпной холмик на улицу. Да и все вокруг поросло травой: трава окаймляет дом, растет у ограды палисадника из узких деревянных реек, трава перед сводчатой аркой ворот и у двери конюшни, где стоит деревянная повозка. На переднем плане фотографии тоже трава, а сбоку торчит деревянное дышло телеги. Перед входом растут вишни, несколько неказистых, ободранных стволиков с тоненькими веточками. Добротный дом, ему уж точно больше ста лет. Но он маленький, если сравнивать с внушительными четырехугольными дворами в других местах, — такие сравнения вообще нельзя проводить, иначе он съеживается и становится просто тесным жилищем скромных крестьян. И большой, если сравнивать его с хижинами и избушками местных жителей окрестных деревень, из простых тесаных бревен, с белеными стенами и земляным полом, часто с одной-единственной кроватью, в которой спали взрослые вместе с ребятишками поменьше, а остальные — на тюфяках, набитых соломой, на печи, на полу. Коровники без окон, стены утеплены слоем листвы на случай холодной зимы. Большой дом, если забыть все то, что знаешь о действительно больших домах, если знаешь, как бедны и скудны здесь поля.

Я надеваю очки, мои глаза уже не так молоды, чтобы рассмотреть отдельные былинки, сорняки, листья на деревьях. Маленькие облезлые деревца перед окнами в палисаднике, по-моему, это чахлые яблоньки. Я хочу знать, какие это деревья, как можно точнее, и, чтобы лучше видеть, я подношу к правому глазу лупу, склоняюсь к снимку, зажмуриваю левый глаз. Я вижу что-то необычное. Картинка становится гибкой, трехмерной. Стены выступают над поверхностью, створки окон со множеством маленьких квадратных стекол отделяются от стены, я вижу зазоры между рейками дранки, покрывающей крышу, щели между камнями ступенек, деревянная повозка приближается, и кажется, вот-вот я схвачу ее руками, я почти ощущаю ее круглое и гладкое дышло. Мне удается разглядеть узкую дверь из прихожей в дом, которая сделана из побеленных досок, я вижу влажную темную полоску, расползающуюся по побелке снизу, мощенная камнями площадка перед дверью тоже влажная и темная, сырость ползет из кучи навоза, сваленного у стены. Я вижу пятна тени на листве деревьев, вижу, что все листья повернуты в одну сторону, значит, когда делался снимок, они слегка качались на ветру. Я подношу лупу к правому глазу, еще ниже склоняюсь к картинке, которая лежит у меня на столе в гостиной, — и тут меня касается дуновение ветра, я чувствую его на своей коже. Я стою на узкой деревенской улочке, светит солнце, колышутся листья деревьев, я слышу их шелест, распахнутая наружу створка одного из окон хлопает о стену, маленькие облезлые деревья отбрасывают тонкие тени, тени шевелятся. Я вдыхаю запах травы, запах земли и пыли, чувствую кожей солнце и ветер. Нет, голосов я не слышу, ни взрослых, ни детских. Но одна створка входной двери открыта, и сквозь щель я смотрю в сумрачный коридор.

Готлиб родил Иоганна Венцеля Первого, Иоганн Венцель Первый родил Иоганна Венцеля Второго, Иоганн Венцель Второй родил Игнаца Первого, Игнац Первый родил Игнаца Второго. Игнац Второй был последний в семействе, кто унаследовал этот дом. Через несколько лет после его женитьбы на очень красивой девушке на свет появился сын, но он не был сыном Игнаца Второго. Когда Игнац Второй дознался, что его красавица жена путалась с другим, он взял веревку, забрался на крышу сарая и повесился. Когда он умер, ему было тридцать три года, а его отец, Игнац Первый, пережил его, но ненамного.

Я подношу лупу к правому глазу, зажмуриваю левый, рассматриваю фотографию дома, в котором они жили. Я стою на пыльной улице: дом освещен солнцем, я слышу, как шелестят на ветру листья вишни, слышу, как хлопают створки окон, звук, который я слышала только в детстве, — ведь окон, открывающихся наружу, сейчас уже почти нет. Я чувствую запах трав и цветов, к которому примешивается запах навоза, я смотрю через приоткрытую дверь в сумрачный коридор. Хотя на фотографии не видна рябина, я чувствую вкус рябинового компота на губах.

Я, Анна Ф., хочу знать, как они жили. С помощью очков и лупы, поднесенной к глазам, я очутилась в местности, в которой до этого ни разу не была, но у меня появилось отчетливое чувство чего-то близкого и знакомого. Я знаю, что если бы я взялась за дышло телеги, то почувствовала бы его гладкую и круглую поверхность, за десятилетия натертую до блеска, — дышло, которое сжимали руки самого Иоганна Венцеля Второго. Он, может быть, побелил этот дом заново, может быть, пристроил какой-нибудь флигелек, но основное здание получил в наследство от родителей. Дышло, которое сжимали руки его сыновей, помогая ему запастись сеном, тщедушной кукурузой с крохотными початками, льном, собранным вручную и аккуратно высушенным в вязанках. Я говорю себе, что такие вещи не живут веками, что они ветшают из-за дождя и жары, трескаются, что их меняют каждые несколько лет, но это не помогает. Растущему на небольшом возвышении деревцу вишни, должно быть, было не больше двадцати лет, когда внук Иоганна Венцеля Второго, Адальберт, приехал в Богемию, чтобы запечатлеть дом своих предков на фотопленке. Правда, с тех пор прошло добрых полвека.

В апреле 1827 года у Иоганна Венцеля Второго и его жены Анны Йозефы родился их последний ребенок. Крестными были сестра Анны, садовница Марианна Коблишке, и мельник Венцель Ешек — его имя известно из приходской книги, которую использовал старший учитель из Вильденшверта, занимаясь своими изысканиями. Я смотрю на фотографию и пытаюсь представить себе, как в день крестин они выходят на порог, спускаются по заросшему травой холмику, как идут через улицу к церкви, в сопровождении детей, живших тогда с родителями, десятилетнего Винценца, семилетнего Бенедикта, пятилетнего Йозефа, да и шестнадцатилетняя Йозёфа была там и, наверное, вела за руку четырехлетнего Игнаца. Адальберт, которому было тогда четырнадцать лет, уже наверняка работал учеником красильщика в Шильдберге, готовил чаны с синей краской, таскал рулоны материи, натирал до блеска полы и чистил кастрюли для жены хозяина, расставлял по полкам отработанные матрицы и выполнял другую черную работу, которую в те времена с радостью сваливали на подмастерьев. Франц, самый старший, двадцатидвухлетний парень, замешивал пряничное тесто в Либау и покрывал пряничные сердца уже известной тогда сахарной глазурью. Были ли там восемнадцатилетний Йохан и его брат Йохан Непомук, достигший к этому времени уже двадцати лет, или они были на пути в Америку — мне неизвестно.

Двадцать три года было Анне Йозефе, урожденной Бюн, когда она родила первого ребенка, Франц появился на свет через пять месяцев после ее свадьбы. Теперь, когда она вносит на руках свое последнее дитя, Анну, в эту дверь, правая створка которой разделена деревянными резными планками на три равные части, ей уже сорок пять лет, и у нее больше не родится детей. Я пытаюсь представить ее себе, как она, уже немолодая, стоит в церкви рядом с крестной матерью, которая держит ребенка над купелью, священник льет из кувшинчика святую воду на его маленькую, пушистую головку, дети смотрят во все глаза, святой Лаврентий благосклонно взирает с алтарной иконы; Иоганн Венцель стоит немного растерянный, ведь теперь ему предстоит своими собственными трудами да с Божьей помощью поднимать еще одного члена семьи, а потом выдавать дочь замуж, — ему в этот день крестин уже около пятидесяти лет.

Я представляю себе эту небольшую группу людей, собравшихся там, в церкви, я вижу, как чуть позже они сидят за столом в горнице их дома, Анна Йозефа ставит на стол миску пирожков с капустой, испеченных накануне, — пирожки из дрожжевого теста с начинкой из тонко нарезанной и обжаренной белокочанной капусты, я знаю, каковы они на вкус, мне знаком их аромат, рецепт пирожков с капустой достался мне по наследству по прямой линии, вкус подслащенной капусты в дрожжевом тесте меня не удивит.

Я сижу за столом, ем пирожки с капустой и разглядываю всех по очереди: крестного отца и крестную мать и эту пару, Анну Йозефу и Иоганна Венцеля Второго, оба уже немолоды; я вижу их детей, которые едят пирожки с капустой, юную Йозефу, которая выйдет замуж за некоего Иллихмана и переедет в Шильдберг, Винценца, который будет варить пиво в Зядловице; я знаю, что Йозеф, которому сейчас пять лет, будет выпускать в деревне Шмоле набивные ткани и ездить с рулонами своих цветастых льняных и других тканей по ярмаркам. И пока Анна Йозефа, урожденная Бюн, встает и берет из колыбели ревущую, только что крещенную Анну, чтобы дать ей грудь, — потом Анна выйдет замуж за булочника Лангхаммера и переедет с ним в близлежащий городок Ландскрон; мой взгляд обращается к маленькому, ни о чем не подозревающему Игнацу, который жует пирожок с капустой. Я вижу его взрослым, в той же горнице, у того же стола, на том же месте, вижу рядом с ним его жену, которая держит на руках новорожденного, только что крещенного Игнаца Второго, вижу, как Игнац Второй стремительно вырастает из пеленок, я вижу его вместе с братьями и сестрами на сенокосе или на льняном поле. Вижу, как он вилами ворошит сено в рядах, как сгребает сухое сено в валки, а отец и мать укладывают их на телегу, дышло которой виднеется на снимке сбоку. Мать стоит наверху, ровняет сено, равномерно распределяет его по телеге, Игнац Первый подтягивает веревкой деревянную жердь и везет сено в сарай. Дети раскидывают сено по дощатому полу сеновала, приминают его, распихивают по всем уголкам, и маленький Игнац Второй тоже не зевает, но ему неизвестно, что в один прекрасный день, когда он вырастет, он с веревкой в руке вскарабкается на этот самый сеновал и что после ни один человек из этого дома не будет носить его имя, возить сено и лен, забрасывать сено на сеновал. Он ни о чем не подозревает, играет, как все дети, он не знает, что пройдут годы и он повесится на чердачной балке, потому-что не в силах будет терпеть неверность своей красивой, но распутной жены.

Я, родившаяся много позже, знаю это. Я сижу за своим письменным столом, подношу лупу к глазам, прищуриваюсь, пытаюсь представить себе, как они сидят за столом; Игнац Первый, уже постаревший; его сын Игнац Второй со своей прелестной, но распутной женой; в колыбели плачет Отто, которого Игнац Второй пока еще считает своим сыном, он качает колыбельку ногой, черпая ложкой чесночный суп из тарелки, то и дело с любовью поглядывал на ревущего Отто, смотрит на свою прелестную молодую жену и надеется, что у них будет еще много детей.

(Кстати, рецепт чесночного супа, записанный женой Игнаца Первого, тоже попал в мои руки: головку чеснока растереть с солью, немного обжарить в жире, залить горячей водой, посолить, добавить мелко нарезанные кусочки хлеба. Подавать с картошкой в мундире.)

Кто из жителей деревни, кто из соседей или родственников, кто из всех этих. Ешеков и Коблишке, из Креглеров узнал о тайне, кто застал красавицу жену Игнаца Второго в лесу, на сеновале, на льняном поле или в сарае? Кто шел за ней следом, когда она еще до восхода солнца бежала в лес, чтобы поискать ягод и грибов? Кто шпионил за ней, когда она выходила из дома, чтобы увидеться с другим; кто подглядывал за ней сквозь пышно цветущие заросли фуксий, петуний и пеларгоний, сквозь накрахмаленные занавески, когда она пробегала мимо; кто вышел следом из дома и крался за ней? Кто же донес Игнацу Второму, когда маленький Отто уже появился на свет, донес все, что он увидел, подслушал, узнал или услышал от других; кто поверил им, потому что был ревностным, богобоязненным и совсем не распутным? Кто рассказал об этом Игнацу Второму, нашептал, намекнул, осторожно подобрав слова; кто сообщил ему об этом, открыто сказал в лицо? Кто же так пожалел Игнаца Второго, кто решил, что он обязательно должен сказать ему всю правду, правду о ребенке прелестной, но распутной жены. Кто корысти ради узнал имя этого мяльщика льна, прошептал, пробормотал про себя, проговорил, кто сказал это имя другим? Кто вскоре после страшной смерти Игнаца Второго поджег льномялку? В приходских книгах, в описях свадеб и смертей, из которых старший учитель из Вильденшверта почерпнул свои данные, об этом нет ничего, да и наверняка его это не интересовало. Я ем пирожки с капустой и смотрю на Игнаца Первого, окруженного еще ничего не знающими родственниками; я знаю трагедию последнего наследника их рода, я вижу его перед собой; из-за того, а может, и благодаря тому, что у нас нет его фотографии, я вижу его еще отчетливее: вижу его боль, его сомнение, вижу его блуждающим в лесах, среди холмов, среди скалистых вершин, среди снопов льна в полях; я вижу его в ту ночь: он карабкается по деревянным ступенькам на крышу сарая, вяжет петлю на веревке, закрепляет ее на одной из балок; я вижу, как он совершает это ужасное дело, которое случилось уже больше чем восемьдесят лет назад, вижу, как он висит и умирает. Я вижу, как на следующее утро рыдает от ужаса и раскаяния отчаявшаяся женщина, вижу убитого горем Игнаца Первого, вижу взгляды жителей деревни, наглые и сочувствующие, похабные и испуганные, непреклонное лицо священника, который не хочет похоронить самоубийцу по христианскому обряду; никто не говорит слова последнего напутствия над его могилой, не звонят по нем колокола; я вижу, как они закапывают его у кладбищенской стены, без цветов, без ладана, без пасторского утешения.

Я вижу пламя, пробивающееся сквозь крышу льномялки. Ясно, что это дело чьих-то рук, — ведь она загорелась сразу в нескольких местах. Несмотря на то что пожар скоро заметили, что церковные колокола звонили как сумасшедшие, несмотря на то что пожарный насос доставили почти без промедления, что мужчины, женщины и дети таскали воду в ведрах и кувшинах, несмотря на то что рычаги помпы приводили в движение мощные руки нескольких мужчин и струя воды бешено била вверх, — огонь не могли даже приостановить. Говорят, что взбесившийся юго-восточный ветер выдувал из хранилища льномялки горящие вязанки льна и поднимал их до самых вершин высившихся неподалеку утесов. Почти всем жителям деревни было ясно — это поджог, но виновного все равно найти не могли. Права ли я, родившаяся много позже, связывая этот пожар с несчастьем, которое свалилось на голову Игнаца Второго? Был ли этот мяльщик льна отцом ребенка, которого Игнац Второй сначала считал своим? Об этом мы никогда не узнаем.

Так или иначе, Отто пропал без вести в России во время Первой мировой. Его мать вышла замуж во второй раз, но детей больше не рожала. Ее дальнейшей судьбой никто не интересовался, ведь она была не из этого рода. Кто знает, может быть, она и ее муж еще до окончания Второй мировой войны покинули страну, опасаясь приближения линии фронта, уже стариками, погрузив весь домашний скарб и утварь на телегу; неизвестно, была ли над этой телегой натянута холстина, перекинутая через железные дуги, — своего рода крыша, примитивная защита от дождя и ночного холода, сидела ли жена в телеге впереди, на доске, положенной поперек телеги вместо сиденья, шел ли рядом с телегой муж, чтобы лошадям было полегче, остались ли они там, когда война уже кончилась, пришлось ли им покинуть Богемию из-за того, что они были немцами, с мешком за плечами, с узелком в руке, в котором они несли все необходимое, куда они ушли, где им в конце концов разрешили остаться, что они выстрадали и как долго они еще прожили, — все это неизвестно.

Мой письменный стол сделан из светлого дерева, он стоит в углу комнаты, окна которой выходят на юг. Фотография дома, построенного, быть может, еще Адамом, первым в нашем роду, о ком мы знаем; дом, который его дети и дети их детей только расширяли, вздымается, отбрасывая резкие тени, над светлой поверхностью стола.

Дом, сквозь окна которого я вижу маленький садик, а в нем цветы, деревья и кусты, находится на северной окраине Вены.

Вена — город с великим прошлым, некогда центр огромной империи, город-резиденция, имперский город, сегодня слишком большой для того, что осталось, для маленькой нейтральной страны, чьей столицей он является. Когда я вырасту, сказала малышка Анни, я поеду в Вену.

Когда мы были молодыми, говорит отец, правнук Иоганна Венцеля Второго, мы все хотели в Вену.

И вот мы там, где всегда хотели быть.

Дом, в котором стоит мой письменный стол, дом, через окна которого я смотрю в сад, принадлежит мне и Бернхарду. После нашей смерти в нем будет жить кто-то из наших детей. Прежде чем мы сюда переехали, мы жили в крохотной квартире с маленькими комнатами. Первую мебель для этой квартиры нам подарила служба социальной помощи «SOS»: два небольших резных шкафа, овальный стол с одной резной ножкой и столешницей из полированного ореха, письменный стол, несколько стульев. Мы погрузили мебель на тележку, Бернхард протащил ее через весь город, а я подталкивала сзади и следила, чтобы ничего не упало с тележки и не сломалось.

Прежде в гостиной у нас стояла раздвижная кровать, оставшаяся от родителей Бернхарда.

Прежде Анни и ее родители жили в кухне с каменным полом.

Прежде они жили в узкой, как кишка, комнате в первом районе Вены, прямо за собором Св. Стефана. Анни старалась спрятать от глаз соучениц свои искусанные клопами и расчесанные руки и ноги. Прежде Анни жила сначала в туалете набитого людьми железнодорожного вагона, потом в кустах у железнодорожной насыпи, которую обстреливали истребители, потом в каморке одного крестьянского дома в Верхней Австрии, потом у нее была кровать в одном доме на Фрошберге в Линце на Дунае. Кровать освободилась, так как главу семьи, в которой она жила, забрали в лагерь для политических заключенных. Родители Анни жили примерно в это же время сначала в подвале, где хранились овощи и фрукты, потом в ванной, потом в сарае, потом в маленькой комнатушке одного крестьянского дома в Нижней Австрии.

Прежде чем обосноваться в ванной, родители Анни жили с многочисленными родственниками в упомянутом подвале. Над их головами с одной стороны выли «катюши», с другой — грохотали последние залпы немецкой артиллерии. В окружающих садах и огородах рвались последние бомбы Второй Мировой войны. Из соседнего двора в подвал, где сидели родители Анни, доносились страшные крики женщины, которой снарядом оторвало обе ноги. Санитары забрали эту женщину еще во время обстрела; говорят, что она умирала очень долго, несмотря на тяжелые раны.

Прежде чем родители поселились в этом подвале, они жили с Анни в нормальной, чисто убранной квартире в небольшом южноморавском городе Б. Анни выехала из города незадолго до того, как линия фронта достигла его. Ее родители, Генрих, внук Иоганна Венцеля Второго, и его жена Валерия, как почти все немцы, должны были покинуть страну после окончания Второй мировой войны.

Почему я вспоминаю все это? Как оказалась на моем письменном столе фотография дома, в котором, может быть, жил Адам, родоначальник нашей семьи, как она сюда попала?

Я выдвигаю средний, большой ящик письменного стола, достаю оттуда анкету, которую мне прислали по почте. Я уже не раз читала ее и снова откладывала в сторону, я должна была заполнить ее и отослать, но до сих пор этого не сделала, я много размышляла над ней.

Я кладу анкету на письменный стол, откладываю в сторону фотографию дома, в котором жил Иоганн Венцель Первый со своими детьми, дома, который перешел по наследству к его сыну Игнацу Первому и в котором его внук Игнац Второй с горя покончил с собой; еще раз осмысливаю формулировку вопроса, который подчеркнут красным карандашом как самый важный.

Я не люблю заполнять анкеты. Хотя я понимаю необходимость отвечать на известные тривиальные вопросы, которые постоянно задают в учреждениях и официальных местах — в канцеляриях и бюро, в страховых агентствах и сберегательных кассах, в самых различных кабинетах и приемных; я всякий раз с большой неохотой пишу, как меня зовут, где я сейчас живу, где жила раньше, где я буду жить в ближайшее время, почему и отчего. Девичья фамилия, нынешняя фамилия, временно состояла, посещала, получила аттестат, закончила или не закончила, принимала участие или не принимала участия, имею намерение, не имею намерения, есть прививки от, нет прививок от, изучила или не изучила, родила, в детстве перенесла корь, скарлатину, коклюшем не болела.

Я никогда не объясняю, не утверждаю, не обещаю, не свидетельствую, не клянусь, но иногда бываю вынуждена говорить правду от чистого сердца, находясь в здравом уме и твердой памяти. Город ведет подсчет своих жителей, страна объявляет величину своего населения, избирательный округ публикует количество избирателей, я охвачена, я вхожу в общее число, я крохотная, быть может, важная составляющая какого-то числа, более или менее внушительного. Все это я понимаю, осознаю и не противлюсь. Я обучилась чтению и письму, я вполне в состоянии держать в руке ручку или карандаш, отвечать на вопросы, так что я еще живу.

Сформулируйте в объеме не более тридцати строк, что в настоящее время для вас означает слово «родина».

Я должна ответить на этот вопрос, я должна вместить его не более чем в тридцать строк, четко сформулировать и, если ответ не сразу придет мне в голову, как следует обдумать его. У меня три месяца сроку.

Такую анкету получила не только я. Анкеты печатаются тысячами экземпляров. Возможно, такие анкеты получили сотни тысяч человек. Сотни тысяч должны в объеме не более тридцати строк написать, что они могут сказать по поводу понятия родина.

Сотни тысяч должны обратиться к своей совести, должны заявить об этом, будучи в здравом уме и твердой памяти, сформулировать так, чтобы этому можно было верить, сделать ясные выводы.

Сотни тысяч раз эти тридцать строк соберут, рассортируют, возможно, введут в компьютерную память. Нажмут на клавиши, там замигают какие-то лампочки, и компьютер выдаст результат: родина — это…

Результат опубликуют, и он будет напечатан в энциклопедиях рядом со словом родина, он будет всем необходим, им будут пользоваться. Как результат опроса, он оправдает себя на практике.

На ближайшее время, пока не разошлют снова многие сотни тысяч анкет, то есть до следующего опроса, видимо, будет считаться известным, что такое родина.

Я не хочу делать выводы, я не хочу отвечать на вопросы, я не хочу, чтобы меня ввели в компьютерную память, я не хочу, чтобы мною пользовались. Я кладу анкету в ящик стола и задвигаю его.

Загрузка...